Текст получен из библиотеки 2Lib.ru
Код произведения: 11113
Автор: Тургенев Иван Сергеевич
Наименование: Малиновая вода
Иван Сергеевич Тургенев
Малиновая вода
(Из цикла "Записки охотника")
---------------------------------------------------------------------
Книга: И.С.Тургенев. "Записки охотника"
Издательство "Народная асвета", Минск, 1977
OCR & SpellCheck: Zmiy ([email protected]), 25 декабря 2001
---------------------------------------------------------------------
В начале августа жары часто стоят нестерпимые. В это время, от
двенадцати до трех часов, самый решительный и сосредоточенный человек не в
состоянии охотиться и самая преданная собака начинает "чистить охотнику
шпоры", то есть идет за ним шагом, болезненно прищурив глаза и преувеличенно
высунув язык, а в ответ на укоризны своего господина униженно виляет хвостом
и выражает смущение на лице, но вперед не подвигается. Именно в такой день
случилось мне быть на охоте. Долго противился я искушению прилечь где-нибудь
в тени, хоть на мгновение; долго моя неутомимая собака продолжала рыскать по
кустам, хотя сама, видимо, ничего не ожидала путного от своей лихорадочной
деятельности. Удушливый зной принудил меня наконец подумать о сбережении
последних наших сил и способностей. Кое-как дотащился я до речки Исты, уже
знакомой моим снисходительным читателям, спустился с кручи и пошел по
желтому и сырому песку в направлении ключа, известного во всем околотке под
названием "Малиновой воды". Ключ этот бьет из расселины берега,
превратившейся мало-помалу в небольшой, но глубокий овраг, и в двадцати
шагах оттуда с веселым и болтливым шумом впадает в реку. Дубовые кусты
разрослись по скатам оврага; около родника зеленеет короткая, бархатная
травка; солнечные лучи почти никогда не касаются его холодной, серебристой
влаги. Я добрался до ключа, на траве лежала черпалка из бересты, оставленная
прохожим мужиком на пользу общую. Я напился, прилег в тень и взглянул
кругом. У залива, образованного впадением источника в реку и оттого вечно
покрытого мелкой рябью, сидели ко мне спиной два старика. Один, довольно
плотный и высокого роста, в темно-зеленом опрятном кафтане и пуховом
картузе, удил рыбу; другой, худенький и маленький, в мухояровом заплатанном
сюртучке и без шапки, держал на коленях горшок с червями и изредка проводил
рукой по седой своей головке, как бы желая предохранить ее от солнца. Я
вгляделся в него попристальнее и узнал в нем шумихинского Степушку. Прошу
позволения читателя представить ему этого человека.
В нескольких верстах от моей деревни находится большое село Шумихино, с
каменною церковью, воздвигнутой во имя преподобных Козьмы и Дамиана.
Напротив этой церкви некогда красовались обширные господские хоромы,
окруженные разными пристройками, службами, мастерскими, конюшнями,
грунтовыми и каретными сараями, банями и временными кухнями, флигелями для
гостей и для управляющих, цветочными оранжереями, качелями для народа и
другими, более или менее полезными, зданиями. В этих хоромах жили богатые
помещики, и все у них шло своим порядком, как вдруг, в одно прекрасное утро,
вся эта благодать сгорела дотла. Господа перебрались в другое гнездо;
усадьба запустела. Обширное пепелище превратилось в огород, кое-где
загроможденный грудами кирпичей, остатками прежних фундаментов. Из уцелевших
бревен на скорую руку сколотили избенку, покрыли ее барочным тесом,
купленным лет за десять для построения павильона на готический манер, и
поселили в ней садовника Митрофана с женой Аксиньей и семью детьми.
Митрофану приказали поставлять на господский стол, за полтораста верст,
зелень и овощи; Аксинье поручили надзор за тирольской коровой, купленной в
Москве за большие деньги, но, к сожалению, лишенной всякой способности
воспроизведения и потому со времени приобретения не дававшей молока; ей же
на руки отдали хохлатого дымчатого селезня, единственную "господскую" птицу;
детям, по причине малолетства, не определили никаких должностей, что,
впрочем, нисколько не помешало им совершенно облениться, У этого садовника
мне случилось раза два переночевать; мимоходом забирал я у него огурцы,
которые, Бог ведает почему, даже летом отличались величиной, дрянным
водянистым вкусом и толстой желтой кожей. У него-то увидал я впервые
Степушку. Кроме Митрофана с его семьей да старого глухого ктитора Герасима,
проживавшего Христа ради в каморочке у кривой солдатки, ни одного дворового
человека не осталось в Шумихине, потому что Степушку, с которым я намерен
познакомить читателя, нельзя было считать ни за человека вообще, ни за
дворового в особенности.
Всякий человек имеет хоть какое бы то ни было положение в обществе,
хоть какие-нибудь да связи; всякому дворовому выдается если не жалованье,
то, по крайней мере, так называемое "отвесное": Степушка не получал
решительно никаких пособий, не состоял в родстве ни с кем, никто не знал о
его существовании. У этого человека даже прошедшего не было; о нем не
говорили; он и по ревизии едва ли числился. Ходили темные слухи, что состоял
он когда-то у кого-то в камердинерах; но кто он, откуда он, чей сын, как
попал в число шумихинских подданных, каким образом добыл мухояровый, с
незапамятных времен носимый им кафтан, где живет, чем живет, - об этом
решительно никто не имел ни малейшего понятия, да и, правду сказать, никого
не занимали эти вопросы. Дедушка Трофимыч, который знал родословную всех
дворовых в восходящей линии до четвертого колена, и тот раз только сказал,
что, дескать, помнится, Степану приходится родственницей турчанка, которую
покойный барин, бригадир Алексей Романыч, из похода в обозе изволил
привезти. Даже, бывало, в праздничные дни, дни всеобщего жалованья и
угощения хлебом-солью, гречишными пирогами и зеленым вином, по старинному
русскому обычаю, - даже и в эти дни Степушка не являлся к выставленным
столам и бочкам, не кланялся, не подходил к барской руке, не выпивал духом
стакана под господским взглядом и за господское здоровье, - стакана,
наполненного жирною рукою приказчика; разве какая добрая душа, проходя мимо,
уделит бедняге недоеденный кусок пирога. В Светлое Воскресенье с ним
христосовались, но он не подворачивал замасленного рукава, не доставал из
заднего кармана своего красного яичка, не подносил его, задыхаясь и моргая,
молодым господам или даже самой барыне. Проживал он летом в клети, позади
курятника, а зимой в предбаннике; в сильные морозы ночевал на сеновале. Его
привыкли видеть, иногда даже давали ему пинка, но никто с ним не
заговаривал, и он сам, кажется, отроду рта не разинул. После пожара этот
заброшенный человек приютился, или, как говорят орловцы, "притулился" у
садовника Митрофана. Садовник не тронул его, не сказал ему: живи у меня - да
и не прогнал его. Степушка и не жил у садовника: он обитал, витал на
огороде. Ходил он и двигался без всякого шуму; чихал и кашлял в руку, не без
страха; вечно хлопотал и возился втихомолку, словно муравей - и все для еды,
для одной еды. И точно, не заботься он с утра до вечера о своем пропитании,
- умер бы мой Степушка с голоду. Плохое дело не знать поутру, чем к вечеру
сыт будешь! То под забором Степушка сидит и редьку гложет, или морковь
сосет, или грязный кочан капусты под себя крошит; то ведро с водой куда-то
тащит и кряхтит; то под горшочком огонек раскладывает и какие-то черные
кусочки из-за пазухи в горшок бросает; то у себя в чуланчике деревяшкой
постукивает, гвоздик приколачивает, полочку для хлебца устроивает. И все это
он делает молча, словно из-за угла: глядь, уж и спрятался. А то вдруг
отлучится дня на два; его отсутствия, разумеется, никто не замечает...
Смотришь, уж он опять тут, опять где-нибудь около забора под таганчик
щепочки украдкой подкладывает. Лицо у него маленькое, глазки желтенькие,
волосы вплоть до бровей, носик остренький, уши пребольшие, прозрачные, как у
летучей мыши, борода словно две недели тому назад выбрита, и никогда ни
меньше не бывает, ни больше. Вот этого-то Степушку я встретил на берегу Исты
в обществе другого старика.
Я подошел к ним, поздоровался и присел с ними рядом. В товарище
Степушки я узнал тоже знакомого: это был вольноотпущенный человек графа
Петра Ильича ***, Михайло Савельев, по прозвищу Туман. Он проживал у
болховского чахоточного мещанина, содержателя постоялого двора, где я
довольно часто останавливался. Проезжающие по большой орловской дороге
молодые чиновники и другие незанятые люди (купцам, погруженным в свои
полосатые перины, не до того) до сих пор еще могут заметить в недальнем
расстоянии от большого села Троицкого огромный деревянный дом в два этажа,
совершенно заброшенный, с провалившейся крышей и наглухо забитыми окнами,
выдвинутый на самую дорогу. В полдень, в ясную, солнечную погоду, ничего
нельзя вообразить печальнее этой развалины. Здесь некогда жил граф Петр
Ильич, известный хлебосол, богатый вельможа старого века. Бывало, вся
губерния съезжалась у него, плясала и веселилась на славу, при оглушительном
громе доморощенной музыки, трескотне бураков и римских свечей; и, вероятно,
не одна старушка, проезжая теперь мимо запустелых боярских палат, вздохнет и
вспомянет минувшие времена и минувшую молодость. Долго пировал граф, долго
расхаживал, приветливо улыбаясь, в толпе подобострастных гостей; но именья
его, к несчастью, не хватило на целую жизнь. Разорившись кругом, отправился
он в Петербург искать себе места и умер в нумере гостиницы, не дождавшись
никакого решения. Туман служил у него дворецким и еще при жизни графа
получил отпускную. Это был человек лет семидесяти, с лицом правильным и
приятным. Улыбался он почти постоянно, как улыбаются теперь одни люди
екатерининского времени: добродушно и величаво; разговаривая, медленно
выдвигал и сжимал губы, ласково щурил глаза и произносил слова несколько в
нос. Сморкался и нюхал табак он тоже не торопясь, словно дело делал.
- Ну, что, Михайло Савельич, - начал я, - наловил рыбы?
- А вот извольте в плетушку заглянуть: двух окуньков залучил да
голавликов штук пять... Покажь, Степа.
Степушка протянул ко мне плетушку.
- Как ты поживаешь, Степан? - спросил я его.
- И... и... и... ни... ничего-о, батюшка, помаленьку, - отвечал Степан,
запинаясь, словно пуды языком ворочал.
- А Митрофан здоров?
- Здоров, ка... как же, батюшка.
Бедняк отвернулся.
- Да плохо что-то клюет, - заговорил Туман, - жарко больно; рыба-то вся
под кусты забилась, спит... Надень-ко червяка, Степа. (Степушка достал
червяка, положил на ладонь, хлопнул по нем раза два, надел на крючок,
поплевал и подал Туману.) Спасибо, Степа... А вы, батюшка, - продолжал он,
обращаясь ко мне, - охотиться изволите?
- Как видишь.
- Так-с... А что это у вас песик аглицкий али фурлянский какой?
Старик любил при случае показать себя: дескать, и мы живали в свете!
- Не знаю, какой он породы, а хорош.
- Так-с... А с собаками изволите ездить?
- Своры две у меня есть.
Туман улыбнулся и покачал головой.
- Оно точно: иной до собак охотник, а иному их даром не нужно. Я так
думаю, по простому моему разуму: собак больше для важности, так сказать,
держать следует... И чтобы все уж и было в порядке: и лошади чтоб были в
порядке, и псари как следует, в порядке, и всё. Покойный граф - царство ему
небесное! - охотником отродясь, признаться, не бывал, а собак держал и раза
два в год выезжать изволил. Соберутся псари на дворе в красных кафтанах с
галунами и в трубу протрубят; их сиятельство выйти изволят, и коня их
сиятельству подведут; их сиятельство сядут, а главный ловчий им ножки в
стремена вденет, шапку с головы снимет и поводья в шапке подаст. Их
сиятельство арапельником этак изволят щелкнуть, а псари загогочут, да и
двинутся со двора долой. Стремянный-то за графом поедет, а сам на шелковой
сворке двух любимых барских собачек держит и этак наблюдает, знаете... И
сидит-то он, стремянный-то, высоко, высоко, на казацком седле, краснощекий
такой, глазищами так и водит... Ну, и гости, разумеется, при этом случае
бывают. И забава, и почет соблюден... Ах, сорвался, азиятец! - прибавил он
вдруг, дернув удочкой.
- А что, говорят, граф-таки пожил на своем веку? - спросил я.
Старик поплевал на червяка и закинул удочку.
- Вельможественный был человек, известно-с. К нему, бывало, первые,
можно сказать, особы из Петербурга заезжали. В голубых лентах, бывало, за
столом сидят и кушают. Ну, да уж и угощать был мастер. Призовет, бывало,
меня: "Туман, - говорит, - мне к завтрашнему числу живых стерлядей
требуется: прикажи достать, слышишь?" - "Слушаю, ваше сиятельство". Кафтаны
шитые, парики, трости, духи, ладеколон первого сорта, табакерки, картины
этакие большущие, из самого Парижа выписывал. Задаст банкет, - господи,
владыко живота моего! фейвирки пойдут, катанья! Даже из пушек палят.
Музыкантов одних сорок человек налицо состояло. Калпельмейстера из немцев
держал, да зазнался больно немец; с господами за одним столом кушать
захотел; так и велели их сиятельство прогнать его с Богом: у меня и так,
говорит, музыканты свое дело понимают. Известно: господская власть. Плясать
пустятся - до зари пляшут, и все больше лакосез-матрадура... Э... э... э...
попался, брат! (Старик вытащил из воды небольшого окуня.) На-ко, Степа...
Барин был, как следует, барин, - продолжал старик, закинув опять удочку, - и
душа была тоже добрая. Побьет, бывало, тебя, - смотришь, уж и позабыл. Одно:
матресок держал. Ох, уж эти матрески, прости господи! Оне-то его и разорили.
И ведь все больше из низкого сословия выбирал. Кажись, чего бы им еще? Так
нет, подавай им что ни на есть самого дорогого в целой Европии! И то
сказать: почему не пожить в свое удовольствие, - дело господское... да
разоряться-то не след. Особенно одна: Акулиной ее называли; теперь она
покойница, - царство ей небесное! Девка была простая, ситовского десятского
дочь, да такая злющая! По щекам, бывало, графа бьет. Околдовала его совсем.
Племяннику моему лоб забрила: на новое платье щеколат ей обронил... и не
одному ему забрила лоб. Да... А все-таки хорошее было времечко! - прибавил
старик с глубоким вздохом, потупился и умолк.
- А барин-то, я вижу, у вас был строг? - начал я после небольшого
молчания.
- Тогда это было во вкусе, батюшка, - возразил старик, качнув головой.
- Теперь уж этого не делается, - заметил я, не спуская с него глаз.
Он посмотрел на меня сбоку.
- Теперь, вестимо, лучше, - пробормотал он - и далеко закинул удочку.
Мы сидели в тени; но и в тени было душно. Тяжелый, знойный воздух
словно замер; горячее лицо с тоской искало ветра, да ветра-то не было.
Солнце так и било с синего, потемневшего неба; прямо перед нами, на другом
берегу, желтело овсяное поле, кое-где проросшее полынью, и хоть бы один
колос пошевельнулся. Немного пониже крестьянская лошадь стояла в реке по
колени и лениво обмахивалась мокрым хвостом; изредка под нависшим кустом
всплывала большая рыба, пускала пузыри и тихо погружалась на дно, оставив за
собою легкую зыбь. Кузнечики трещали в порыжелой траве; перепела кричали как
бы нехотя; ястреба плавно носились над полями и часто останавливались на
месте, быстро махая крылами и распустив хвост веером. Мы сидели неподвижно,
подавленные жаром. Вдруг, позади нас, в овраге раздался шум: кто-то
спускался к источнику. Я оглянулся и увидал мужика лет пятидесяти,
запыленного, в рубашке, в лаптях, с плетеной котомкой и армяком за плечами.
Он подошел к ключу, с жадностию напился и приподнялся.
- Э, Влас? - вскрикнул Туман, вглядевшись в него. - Здорово, брат.
Откуда Бог принес?
- Здорово, Михаила Савельич, - проговорил мужик, подходя к нам, -
издалеча.
- Где пропадал? - спросил его Туман.
- А в Москву сходил, к барину.
- Зачем?
- Просить его ходил.
- О чем просить?
- Да чтоб оброку сбавил аль на барщину посадил, переселил, что ли...
Сын у меня умер, - так мне одному теперь не справиться.
- Умер твой сын?
- Умер. Покойник, - прибавил мужик, помолчав, - у меня в Москве в
извозчиках жил; за меня, признаться, и оброк взносил.
- Да разве вы теперь на оброке?
- На оброке.
- Что ж твой барин?
- Что барин? Прогнал меня. Говорит, как смеешь прямо ко мне идти: на то
есть приказчик; ты, говорит, сперва приказчику обязан донести... да и куда я
тебя переселю? Ты, говорит, сперва недоимку за себя взнеси. Осерчал вовсе.
- Ну, что ж, ты и пошел назад?
- И пошел. Хотел было справиться, не оставил ли покойник какого по себе
добра, да толку не добился. Я хозяину-то его говорю: "Я, мол, Филиппов
отец"; а он мне говорит: "А я почем знаю? Да и сын твой ничего, - говорит, -
не оставил; еще у меня в долгу". Ну, я и пошел.
Мужик рассказывал нам все это с усмешкой, словно о другом речь шла; но
на маленькие и съеженные его глазки навертывалась слезинка, губы его
подергивало.
- Что ж ты, теперь домой идешь?
- А то куда? Известно, домой. Жена, чай, теперь с голоду в кулак
свистит.
- Да ты бы... того... - заговорил внезапно Степушка, смешался, замолчал
и принялся копаться в горшке.
- А к приказчику пойдешь? - продолжал Туман, не без удивления взглянув
на Степу.
- Зачем я к нему пойду?.. За мной и так недоимка. Сын-то у меня перед
смертию с год хворал, так и за себя оброку не взнес... Да мне с полугоря:
взять-то с меня нечего... Уж, брат, как ты там ни хитри, - шалишь:
безответная моя голова! (Мужик рассмеялся.) Уж он там как ни мудри,
Кинтильян-то Семеныч, а уж...
Влас опять засмеялся.
- Что ж? Это плохо, брат Влас, - с расстановкой произнес Туман.
- А чем плохо? Не... (У Власа голос прервался.) Эка жара стоят, -
продолжал он, утирая лицо рукавом.
- Кто ваш барин? - спросил я.
- Граф ***, Валериан Петрович.
- Сын Петра Ильича?
- Петра Ильича сын, - отвечал Туман. - Петр Ильич, покойник, Власову-то
деревню ему при жизни уделил.
- Что, он здоров?
- Здоров, слава Богу, - возразил Влас. - Красный такой стал, лицо
словно обложилось.
- Вот, батюшка, - продолжал Туман, обращаясь ко мне, - добро бы под
Москвой, а то здесь на оброк посадил.
- А почем с тягла?
- Девяносто пять рублев с тягла, - пробормотал Влас.
- Ну вот, видите; а земли самая малость, только и есть что господский
лес.
- Да и тот, говорят, продали, - заметил мужик.
- Ну, вот видите... Степа, дай-ка червяка... А, Степа? Что ты, заснул,
что ли?
Степушка встрепенулся. Мужик подсел к нам. Мы опять приумолкли. На
другом берегу кто-то затянул песню, да такую унылую... Пригорюнился мой
бедный Влас...
Через полчаса мы разошлись.