Шишков Вячеслав / книги / Емельян Пугачев, книга 2



  

Текст получен из библиотеки 2Lib.ru

Код произведения: 12621
Автор: Шишков Вячеслав
Наименование: Емельян Пугачев, книга 2


Вячеслав Яковлевич ШИШКОВ

                             ЕМЕЛЬЯН ПУГАЧЕВ

                        Историческое повествование


                  Художники Ю. К. Зайцев, Д. Б. Шимилис


                               КНИГА ВТОРАЯ


     ________________________________________________________________

                               ОГЛАВЛЕНИЕ:

                          Чяаясятяья пяеярявяаяя

     Глава I.    Строители столицы.
                 Заморские диковинки. Возле хмельного чана.  ( 1 2 3 4 5 )
     Глава II.   Интимные вечера в Эрмитаже.
                 Волшебные устрицы. Бунтишка.                ( 1 2 3 4 )
     Глава III.  Гроза надвинулась.
                 "Встань, сержант!.." Первые казни.          ( 1 2 3 )
     Глава IV.   Именное повеление. Клятва.
                 "Бал продолжается!"                         ( 1 2 )
     Глава V.    Илецкий городок. Царский лик. Раздумье.     ( 1 2 3 4 5 )
     Глава VI.   Нижне-Озёрная и Татищева.
                 Дух крепостного гарнизона. Ссора.           ( 1 2 3 4 )
     Глава VII.  Комендант Елагин. "Детушки!
                 На штурм! На слом!" "Открой мне очи..."     ( 1 2 3 )
     Глава VIII. На Москву или на Оренбург?
                 В Каргале. Тайные подруги.                  ( 1 2 3 4 )
     Глава IX.   Каторжник Хлопуша. Фатьма рушит закон. Бачку-осударя
                 татары торжественно несут в кресле.         ( 1 2 3 4 )
     Глава X.    "Все мы гулящие, Ненилушка".
                 Пугачёв окинул оборванца суровым взглядом.
                 Заветное письмо. На Оренбург!               ( 1 2 3 )
     Глава XI.   Неприятное известие.
                 Табакерка императрицы. "Анафема"            ( 1 2 3 4 5 )
     Глава XII.  Стычки. Золотая горенка. Девичья ссора.     ( 1 2 3 4 )
     Глава XIII. Зверь-тройка.
                 Затрясся, барин?! Просьбица.                ( 1 2 3 )
     Глава XIV.  Хлопуше оказано доверие. Злодейская расправа.
                 "Оженить надо батюшку". Воинственный казак. ( 1 2 3 4 )
     Глава XV.   В густом тумане. Старец праведный Мартын. Мученики.
                 Хлопуша вмиг озверел. Ванька Каин.          ( 1 2 3 4 )
     Глава XVI.  Капрал Сидорчук, дядя Митяй и медведь Мишка.
                 Завод распахнул перед Хлопушей ворота.      ( 1 2 3 4 )

                          Чяаясятяья вятяояряаяя

     Глава I.    Весёлые тётки. Военачальник Кар идёт на Пугачёва.
                 Прапорщик Шванвич. Горячий на морозе бой.   ( 1 2 3 4 )
     Глава II.   Пугачёв любил народ. Милостивая беседа.
                 Медные прянички и "Трасмордас".
                 Вопрос был внезапен.                        ( 1 2 3 4 )
     Глава III.  У П. И. Рычкова гости. Отчаянный купчик.    ( 1 2 3 )
     Глава IV.   Пальба продолжалась неумолчно.
                 "Ату-Ату!" - выкрикнул губернатор.
                 Смертоносное ядро. Отвага Пугачёва.         ( 1 2 3 4 5 )
     Глава V.    Чудо-юдо. Кар ловит Пугачёва, граф Чернышёв ловит Кара.
                 "К умному разбойничку". Маячная гора.       ( 1 2 3 4 5 )
     Глава VI.   Гипохондрия. Страшный суд.
                 Павел Носов. Блестящая победа.              ( 1 2 3 4 )
     Глава VII.  Генерал Кар пойман. "Персональный оскорбитель".
                 Песенка о сарафане.
                 Екатерина вела заседание нервно.            ( 1 2 3 4 5 )
     Глава VIII. Митька Лысов "окаянствует". Перфильев двинулся в Берду.
                 Гавриил Романович Державин. Депутаты.       ( 1 2 3 4 5 )
     Глава IX.   Боевые мероприятия. Пугачёвская Военная коллегия.
                 "Что же тебе надобно, обиженный?"           ( 1 2 3 4 )
     Глава X.    Весёлая застолица. Митька Лысов пьёт водичку.
                 "Граф Чернышёв". Два офицера.               ( 1 2 3 4 )

                          Чяаясятяья тяряеятяьяя

     Глава I.    Губернатор Брандт жуёт губами.
                 Пожар всё шире да шире. Чесноковка.         ( 1 2 3 )
     Глава II.   Купчик Полуехтов. Есаул Перфильев.
                 "Ты, батюшка, похитрее сатаны".
                 Бибиков в Казани.                           ( 1 2 3 4 5 )
     Глава III.  Яицкий городок. Подкоп. Иван Белобородов.   ( 1 2 3 4 )
     Глава IV.   Штурм Яицкой крепости.
                 Малые дети. Оренбург.                       ( 1 2 3 4 )
     Глава V.    Челябинск и Кунгур.
                 Поход Белобородова. Два Ивана.              ( 1 2 3 4 )
     Глава VI.   Державин у Бибикова. "На чернь обиженную уповаю я".
                 Преступное место выжжено и проклято.
                 Страшный сон.                               ( 1 2 3 )
     Глава VII.  Царская свадьба. Долматов монастырь.
                 Душевное смятение Устиньи.
                 Пугачёвская Военная коллегия. Ропот.        ( 1 2 3 4 )
     Глава VIII. Генеральный бой под стенами Татищевой.      ( 1 2 3 4 )
     Глава IX.   Оборона Уфы. "Чиновная ярыжка". Берда встревожена.
                 Хлопуша идёт за кандалами.                  ( 1 2 3 4 5 )

     ________________________________________________________________


                               ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


                               Гяляаявяая I

                 СТРОИТЕЛИ СТОЛИЦЫ. ЗАМОРСКИЕ ДИКОВИНКИ.
                           ВОЗЛЕ ХМЕЛЬНОГО ЧАНА


                                    1

     Молодой Санкт-Петербург застраивался, хорошел.
     Нева,   Фонтанка,   Мойка,   каналы   одевались  в   тёсаный  гранит.
Отечественные  и   западноевропейские  зодчие   состязались  в   искусстве
воздвигать величественные дворцы, хоромы вельмож, казённые палаты, храмы.
     Многие  десятки  тысяч  крестьян,  покинув  убогие,  под  соломенными
кровлями,  деревни,  устремлялись на заработки в  Петербург,  чтоб скопить
деньжонок на уплату оброка помещику.  Чрезмерным трудом, ценою болезней, а
нередко и  смерти,  влача зачастую существование беспризорных псов,  они с
большим радением приукрашали царствующий город.
     В иные незадачливые годы,  когда лихорадки,  желудочные заболевания и
другие недуги нещадно косили строительных рабочих, пятая часть их ложилась
"костьми"  в  заболоченные  земли  Петербурга,   и  тысячи  кормильцев  не
возвращались к своим семьям.
     Рабочий люд стремился в столицу со всех концов страны.  Из Белоруссии
двигались землекопы,  из  Ярославской губернии  -  каменщики,  штукатуры и
печники,  из  Костромской -  плотники,  столяры,  из  Галичского  уезда  -
"комнатные  живописцы"  и  маляры,  Олонецкий  край  давал  мраморщиков  и
гранильщиков.   "Мастера  книгопечатания"  были  главным  образом  зыряне,
выходцы  из  Вологодской  губернии.  Тульский  край  доставлял  коновалов,
кучеров и дворников, Тверская губерния - сапожников.
     Только  по  одной  московской большой дороге ежегодно проходило через
заставу в Петербург до двадцати тысяч пешеходов. Да немалое число крестьян
приплывало  в  столицу  водой  на  плотах,  баркасах  и  баржах  с  грузом
строительных материалов.
     Еще  с  зимы  разъезжали  по  деревням  мелкие  подрядчики из  ловких
москвичей  и  ярославцев  или  приказчики крупных  подрядческих контор.  С
разрешения помещиков они вербовали крестьян,  давали им в задаток по рублю
на  семью,  заносили в  шнуровые книги,  ставили условие быть в  столице к
пасхе, к началу строительных работ.
     С  весны  Петербург  становился оживлённым,  многолюдным.  Через  все
заставы вливались в город партии крестьян,  прибывших со своими старостами
на  строительные работы.  Ежели староста бывалый человек,  он  вёл  артель
сразу  к  квартире  подрядчика.   Большинство  же  пришельцев,  с  пилами,
топорами,  сундуками,  кошелями, валило на площадь возле Синего моста чрез
Мойку,  невдалеке от  дворца графов Чернышёвых.  Здесь издавна было  нечто
вроде биржи труда -  место найма рабочих,  прислуги,  а  иногда и  продажи
рабов.  Огромное скопище народу  уже  часов  с  четырёх утра  занимало всю
площадь, оба берега Мойки, мост. Одни, сбросив с плеч инструменты, стояли,
опершись на заступ или заложив мозолистые руки за спину,  другие сидели на
парапетах,  на камнях, а третьи, утомившись, спали прямо на земле, положив
под голову берестяный кошель.
     Сбитенщики,  пирожницы,  лоточники,  что  "под брюхом лавочку носят",
сновали между крестьянами.
     - А вот сбитню горячего!..
     - Кэ-эпчёной рыбы!.. Сиги-и, стерляди! Кэ-эпчёной рыбы!
     - Пирожков крупчатых, пирожков!
     Мужики  облизывались,   сплёвывали,  крутили  бородами  -  им  не  до
пирожков:  эвот полдни скоро, а рабочего народу нисколь не убывает... Чего
ж это хозяева-то не идут?
     Но вот подъезжают, подходят приказчики, мелкие подрядчики. От артелей
отделяются старосты,  вступают в торг с нанимателями.  Торг идёт и час,  и
два.  Старосты божатся, бьют себя в грудь, указывают руками на артель: "Да
ты,  милый, глянь, какие молодцы-то!.. Да они чёрта своротят... Прибавляй,
не обижай землекопов-то..."
     Староста  Пров  Лукич  сбавляет по  полтине,  подрядчик прибавляет по
гривеннику.  "Тьфу ты,  скупердяй!"  -  плюёт староста и  отходит к  своим
посовещаться. Подрядчик, насулив обидно малую цену, идёт дальше.
     Тогда вся артель кричит ему:
     - Стой,  стой!..  В  согласьи мы...  Эх  ты,  сквалы-ы-га!  Время зря
проводить не охота, а то бы...
     - А  не  хотите,  как хотите.  На  ваше место тыщи набегут...  Только
свистни!  -  Подрядчик,  в  синей чуйке,  нахлобучивает картуз со  светлым
козырём и машет мужикам рукою: - Ладно, шагай за мной, ребята!
     - Айда, братцы! - И вся артель в тридцать человек зашевелилась.
     Артельная стряпуха,  курносая, толстощёкая, изрытая оспинами Матрёна,
взвалила на загорбок мешок с добром,  продела руки в лямки,  приготовилась
идти.
     - Будите рыжего-то.  Ишь, чёрт, храпит, словно у себя на полатях! Эй,
Матюха, вставай, дьявол!
     - Да никак он нажравшись! Три ему уши хорошенько. Митька, Митька!
     Двинулись,  расталкивая толпу  локтями.  Рыжебородого пьяного  Митьку
ведут под руки; глаза у него закрыты, он с трудом переставляет ноги.
     Вот  на  паре  вороных  подъехал  в  великолепном экипаже  крупнейший
столичный  подрядчик  Барышников.   Не  вылезая  из  фаэтона,  он  отдавал
приказания двум подбежавшим к нему приказчикам:
     - Вы,  ребята,  за рублём не гонитесь.  Сулите цену настоящую - лучше
стараться будут.  Да и жрать станут посытней -  глядишь, и хворости середь
них помене будет. А то учнут животами маяться, работы не жди!
     - Так-с,  так-с,  так-с,  -  подобострастно поддакивали приказчики. -
Число душ по спискам прикажете?
     - Даже  сверх  можно!  Плотников  занадобится  первой  руки  полсотни
человек, второй - сотню. Каменщиков - человек триста пятьдесят, достальных
по списку...
     - Этак,  Иван  Сидорыч,  восемьсот душ  выйдет,  -  замечает один  из
приказчиков, - а подвалов-то у нас снято на четыреста...
     - Ну,  ежели на четыреста сняли, так туда и всю тысячу вбякать можно.
Не господа, не подохнут!
     Барышников  приказал  толстозадому кучеру  (в  клеёнчатой шляпе  и  в
запашном,  синего сукна,  кафтане с талией под мышками) ехать к Казанскому
собору,  затем на угол Невского и Владимирской,  затем на Сенную площадь и
Никольский  мост.   Во  всех  этих  местах  пильщики,  маляры,  каменщики,
чернорабочие каждый божий день  терпеливо ожидают найма.  Барышников велел
своим многочисленным десятникам завербовать не  менее двух  тысяч человек.
Он участвовал в  постройке огромного дворца* для графа Григория Орлова,  а
также в облицовке гранитом берегов Мойки.
     _______________
          * Мраморный дворец  на  набережной  Невы,  вблизи  б.  Троицкого
     моста. Дворец подарен был Екатериною фавориту своему Григорию Орлову.

     В  позапрошлом году от строительных работ Барышников положил в карман
сорок тысяч чистоганом, в прошлом - шестьдесят, а нынче, "ежели божья воля
будет", собирается он нажить не менее сотни тысяч. Да ещё откупа приносили
Ивану Сидорычу огромные доходы. Теперь он был по-настоящему богат.
     С  тех пор как продал он  земляку свой питерский трактир,  Барышников
заметно пополнел,  как будто стал выше ростом;  он записался в  купеческую
гильдию,  со вкусом одевался в  немецкое платье,  имел для выезда карету и
четвёрку кровных лошадей,  снимал  хорошую квартиру.  Теперь Иван  Сидорыч
больше  походил  на  богатого  провинциального помещика,  чем  на  бывшего
прасола и дельца, во время Семилетней войны ограбившего фельдмаршала графа
Апраксина.
     Его   неотвязно   обольщала   мысль   заделаться   помещиком,    быть
неограниченным владельцем живых душ.  Но,  при  всём  своём богатстве,  он
оставался человеком низшего сословия,  что  лишало его права приобрести на
своё имя землю с крепостными крестьянами.
     Впрочем,  закон строг и незыблем лишь для сирых и смиренных, богатому
же да нахрапистому человеку всякий закон не трудно обойти.  В конце концов
Барышников может скупить сколько угодно земли и  сколько угодно мужиков не
лично на  себя,  а  на  любое подставное лицо.  Уж кому-кому,  а  Ивану-то
Сидорычу Барышникову найти для  такой роли верного человека не  составляло
труда: ему вся знать знакома, даже есть кой-какая зацепка и при дворе.


                                    2

     День был праздничный,  солнечный. Возле Синего моста любопытства ради
чинят променад петербургские щеголи:  канцеляристы из коллегий,  стряпчие,
молодые офицеры,  приказчики-гостинодворцы,  заезжие помещики с  жёнами  и
прочий праздный люд.
     У   Синего  моста  стоят  шеренгой  желающие  наняться  в  услужение:
толстобрюхие,  румяные повара при фартуках и  в  белых колпаках,  конюхи в
безрукавках и  начищенных  сапогах,  бородатые  дворники  с  метлами.  Вот
отдельная группа чисто одетых,  подтянутых, бритых, припудренных молодцов.
Это -  лакеи. Они нагло и презрительно посматривают на проходящих скромных
барынек,   но   пред  светскими  господами,   подъезжающими  на   рысаках,
вытягиваются в струнку,  отвешивают манерные поклоны, придавая своим лицам
рабски покорное выражение.
     - Послушай,   как  тебя...   Выйди!  -  манит  мизинцем,  вылезши  из
кабриолета, знатный барин.
     Лакей стремительно вырывается вперёд,  останавливается - руки по швам
- перед  господином,  чуть  набок  склоняет голову,  весь  превращается во
внимание. Слух его ловит несколько небрежно брошенных вопросов:
     - Сколько лет?  Где служил? Как звать? Почему меняешь службу? Есть ли
рекомендации? Вольный или крепостной?
     Не повышая голоса, стараясь придать фразам особую заученную интонацию
и  выразительность,  отчётливо и  внятно  лакей  отвечает  господину.  Тот
оглядывает с головы до ног стройную,  рослую фигуру молодца, красивое лицо
его с быстрыми, смышлеными глазами. "Человек" ему нравится.
     - Грамотен ли ты, Жан?
     - Да,  ваше сиятельство.  Читаю книги,  романы,  почерк в письме имею
добрый.   В   случае   семейного  торжества  могу   составить  пиитическое
приветствие. При досуге исполняю на скрипице заунывные и весёлые пиесы.
     - Давно ли из деревни, Жан?
     - Седьмой год,  ваше  сиятельство.  Прямо от  сохи.  Грамоте обучался
самоуком, при досуге...
     Барин немало дивится способностям будущего своего лакея, говорит ему:
     - Сегодня же  обратись в  мою  контору...  Знаешь?  Там  тебе объявят
условия и зачислят в штат.
     - Мерси бьен,  ваше сиятельство.  -  И Жан -  или, как он числился по
паспорту,  крепостной помещика Трегубова,  Иван Пряников, - одёрнув фрак и
набекренив поярковую шляпу, пошагал к месту своего нового служения.
     В другой части города,  на Никольском мосту,  стояли старые и молодые
няньки и кухарки,  в повойниках, платочках, чепчиках. За ними - живописная
шеренга  рослых,   полнотелых  кормилиц.  Они  в  цветастых  сарафанах,  в
тончайшего полотна  белейших  сорочках  с  пышными  рукавами и  в  высоких
кокошниках, чрез шею - связки бус. У некоторых на руках младенцы.
     Малокровные  петербургские  барыньки  в   сопровождении  лакеев   или
горничных, с пренебрежением проходя мимо низкорослых, щупленьких кормилиц,
направляются то к одной,  то к другой краснощекой,  дородной женщине.  Они
просят кормилиц расстегнуть сорочку,  пристально осматривают груди, щупают
их, желая определить, достаточно ли туги, избыточно ли могут дать молока.
     Сухопарая, в седых локонах, старуха, за которой лакей бережно таскает
на  руках  жирного мопса  с  прикушенным кончиком языка,  осмотрев молодую
женщину, сказала ей:
     - Я тебя,  голубушка,  пожалуй, возьму. Я беру мамку для своей дочки,
адмиральши,  -  ей  бог даровал сына-первенца.  Скажи,  ты  крепостная али
вольная? И кто твой муж? И как тебя зовут?
     - Зовут меня Татьяной.  А мужа у меня нету, барыня. Я вдова. Да я вам
опосля  расскажу,  вы  будьте без  сумления,  -  стыдливо опустила Татьяна
синие,   под  тёмными  ресницами,   глаза.   Ей  и  впрямь  совестно  было
рассказывать о себе чужой барыне.
     Жизнь молодой Татьяны сложилась так.  Её,  сироту, девчонкой купил за
семь   рублей  забулдыжный  офицерик  из   мелкопоместных  дворян,   некто
Вахромеев. Был он пьяница и картёжник, жил на Литейной, в квартире из трёх
маленьких комнат.  Сам занимал две комнаты,  а в тёмной, выходящей окном в
стену, жили три молодые купленные им девушки. Новую, Татьяну, поселил он в
каморке под лестницей.  Девушки ежедневно уходили к мастерице-швее, с утра
до ночи обучались шитью и вышиванию гладью. Стала к швее ходить и Татьяна.
Из рассказов старого солдата, коротавшего жалкую жизнь в кухне и бесплатно
работавшего на офицера в  должности денщика,  стряпухи,  няньки и  прачки,
Татьяна узнала,  что  офицер за  пять лет  скупил до  тридцати молоденьких
девчонок. Он обучал их какому-либо ремеслу, а когда они входили в возраст,
развращал их;  красивых иногда сдавал выгодно в  аренду на  месяц,  на два
своим холостякам-сослуживцам, затем перепродавал девушек с большим барышом
в  качестве домашних портних,  кастелянш или  горничных,  а  на  их  место
приобретал за  гроши новых.  Он кормил своих рабынь скудно,  одевал плохо,
потому  девушки волей-неволей должны были  тайком от  господина снискивать
себе пропитание.  Вечерами они  заглядывали в  кабачки или  на  купеческую
пристань  с  целью  подработать деньжонок  своими  прелестями.  По  словам
денщика,  одна из  девушек года три  тому назад заболела дурной болезнью и
заживо сгнила,  другая от тоски повесилась,  третья бросилась в  Неву,  но
была спасена. Офицеру всё это сходило с рук.
     Был случай при Татьяне.  Пришли к  офицеру три торговца коврами,  три
чернобородых перса,  ради  покупки девушек на  вывоз в  Персию.  Показывая
товар лицом, офицер велел трём девушкам раздеться. Персы пришли от молодых
красоток в  восхищение и,  не  жалея денег,  купили их по триста рублей за
душу -  цена по  тому времени необычайно высокая.  Так как закон воспрещал
продавать  живой  товар  на  вывоз  за  пределы  государства,  то  офицеру
Вахромееву пришлось в  обход  закона,  по  совету  стряпчего,  составить с
персами официальное договорное условие, по которому хозяин отдавал девушек
якобы в обучение ковровому мастерству сроком на двадцать пять лет каждую.
     Девушки  с  отчаяния,  что  их  вскорости увезут  невесть куда  -  на
чужбину,  предались столь неутешному рыданию,  что на их вопли сбежался со
всего квартала народ.
     - На расправу!  Офицера на расправу!  Персюков на расправу! Бей их! -
шумел,  осведомившись о  причине девичьего горя,  народ.  В  окна квартиры
Вахромеева полетели камни.
     Явившийся наряд полиции,  установив, что сделка совершена на законном
основании,  нагайками разогнал толпу. Защиты и спасения проданным девушкам
не было.
     Войдя в  возраст,  Татьяна стала любовницей офицера.  Она  ненавидела
своего тирана,  но, чтобы избавиться от постыдной жизни, у неё были только
два пути:  побег или самоубийство.  Но бежать - это значит быть пойманной,
наказанной кнутом  и  снова  водворённой к  господину.  Оставалась смерть!
Умирать Татьяне не  хотелось.  Она  неустанно молила  бога,  чтоб  лиходей
скорей продал её в  какое-либо семейство.  Но Вахромеев привязался к ней и
не желал с ней расставаться. Она забеременела от него и родила.
     Однако настал конец.  Офицер проиграл в  карты  казённые деньги,  его
пришли арестовать;  он схватил пистолет и застрелился.  Что же после этого
произошло с  Татьяной?  Нашлись  добрые  люди,  которые  помогли ей  стать
вольной.  Дело разбиралось в одном из столов юстиц-коллегии. Дознано было,
что  самоубийца не  имеет  наследников,  кроме  новорождённого сына,  мать
которого,   Татьяна  Пирогова,   крепостная  самоубийцы,  после  судебного
разбирательства объявлена вольной.
     Через неделю ребёнок умер,  и  вот  Татьяна решила попытать счастья в
кормилицах.
     Пока  барынька  осматривала  молодую  женщину,   вся  недолгая  жизнь
промелькнула в её сознании,  как тяжёлый сон.  Ей едва минуло девятнадцать
лет,  но  глаза её задумчивы и  скорбны.  Только одно тяжёлое видела она в
жизни  и  на  собственном опыте убедилась,  что  каждый человек имеет свою
страшную судьбу,  исполненную несчастий.  "Пройди  сквозь  всю  землю,  ни
единого  человека не  сыщешь  счастливого",  -  говаривал бывало  девушкам
мудрый старый денщик офицера-самоубийцы.
     Всё  это пришло Татьяне как-то  вдруг,  и  такое смятение охватило её
душу, что она почти ничего не слыхала, о чём расспрашивала её барыня.
     - Три рубля в месяц будешь получать на всём готовом. Согласна ли?
     - Согласна, - ответила Татьяна и, всхлипнув, заплакала.
     - Идём.  Кормилицам плакать  нельзя,  молоко  прогоркнет.  Садись  на
дрожки, милая... Стёпка, пошёл!
     Шестидесятилетний беззубый Стёпка зачмокал,  задёргал вожжами. Дрожки
двинулись, затарахтели, увозя свободную Татьяну из плена в плен.


                                    3

     Солнце светило ярко,  по-весеннему.  Косые лучи его оживляли стройную
перспективу улиц,  кудрявую молодую зелень в садах и скверах,  праздничные
группы  нарядно  разодетых  прохожих,   лакировку  шикарных  карет,   лоск
выхоленных рысаков,  лёгкие  крылья  порхающих  в  небесной  синеве  белых
голубей.
     Белокипенными  брызгами  рябилась  Нева,   а   золотой  шпиц   собора
Петропавловской крепости,  подобно огненоносному копью,  вонзался в  небо.
Многочисленные челны,  душегубки, лодки да нарядные, разукрашенные резьбой
"рябики"   знатных   вельмож,   правительственных   коллегий   и   частных
предпринимателей скользили  по  каналам,  Фонтанке,  Мойке  и  Неве.  Этих
любимых  жителями средств  передвижения было  в  столице  не  меньше,  чем
лошадиных упряжек. На иных рябиках гуляли по праздничному делу пьяненькие,
с  гармошками,  песнями,  балалайками и  выпивкой.  Шумно и весело было на
воде.
     Вот  увеселительный рябик князя Юсупова,  похожий своим убранством на
богатую венецианскую гондолу;  в корме -  просторный балдахин,  украшенный
портьерами малинового бархата с мишурной золочёной бахромой,  в середине -
места для двенадцати гребцов,  в носу -  хор песенников.  Рябик играет под
солнцем яркими красками,  резьбой и позолотой.  Гребцы сильные,  загорелые
красавцы, одеты в шитые серебром, вишнёвого цвета куртки, на головах шляпы
с  пышными перьями.  Под балдахином старая княгиня с внуками -  девочкой и
мальчиком,  два лакея,  калмычонок в красном жупане,  немка с англичанкой.
Хор песенников в двадцать человек складно запевает:

                     Как у ключика у гремучего,
                     У колодезя у студёного
                     Добрый молодец сам коня поил,
                     Красна девица воду черпала...

     Протяжная грустная песня плавно катилась над невскими водами.
     - Суши вёсла!  -  скомандовал из-под балдахина молоденький барчонок в
морской форме.
     Белые вёсла были враз подняты.  Вода стекала с  лопастей хрустальными
брызгами.  Гребцы дружно пристали к хору.  И как только ударила песня,  на
всех  ближних  рябиках  сразу  всё  смолкло.  Как  маленькие рыбёшки,  они
окружили  просторный  рябик  Юсупова  и,  держась  на  некотором  от  него
расстоянии, всей флотилией двинулись вслед за ним по течению.
     Старинная русская  песня  своим  словесным складом и  величием напева
всех очаровывала,  будила в  сердце давно забытое,  родное.  Обаянию песни
прежде всех поддались подвыпившие и  пьяные:  они трясли головами,  косили
набок  рты,  всхлипывали.  Старушки устремляли усталые глаза вниз,  жевали
губами,  вздыхали.  Влюблённые девушки  и  молодые люди  брались за  руки,
смотрели друг другу в глаза,  как в волшебное зеркало,  и, внимая песенным
голосам, таинственно улыбались.
     Юсуповский рябик остановился посреди реки, а песня плыла, плыла:

                     Как возговорил добрый молодец:
                     "Где ж любовь твоя, душа-девица?
                     Ты зачем моё сердце вынула,
                     А сама дала обещаньице
                     Моему врагу быть женой навек?.."

     - Мочи вёсла! Приналяг! - скомандовал барчонок.
     Рябик   пошёл  к   Васильевскому  острову,   к   пристани  купеческих
иностранных кораблей. Там иноземные гости торгуют разными диковинками.
     Вот сюда-то,  в  этот любопытный уголок столицы,  и  отправилась ради
развлечения внуков старая княгиня Юсупова.
     Сюда  же  катил  на  своих  кровных рысаках и  богач Барышников.  Ему
хотелось   подобрать   какой-нибудь   любопытный   презент   для   Алексея
Григорьевича Орлова;  с  пустыми руками являться просителем в графский дом
дело неподходящее.
     На пристани Васильевского острова -  как на ярмарке.  Не один десяток
больших  и   средних  парусных  кораблей  под   иностранными  флагами  был
пришвартован к  деревянной,  из рубленых ряжей,  набережной.  Все палубы и
берег завалены бочками с рыбой,  икрой,  сливами,  маслинами,  виноградным
вином, английским эльбиром, олифой. Тут же лежали штабелями джутовые мешки
с сахаром, рисом, орехами. Поверх штабелей, прикрытых сложенными парусами,
спали в  разных позах утомлённые ночной гулянкой матросы.  На  скатанных в
круг  просмоленных канатах,  на  кнехтах  сидели,  покуривая  трубки,  или
прохаживались по палубе караульные боцманы и вахтенные.
     Сегодня воскресенье -  выгрузки нет,  трюмы заперты на замки, ключи у
хозяев.  Хозяева либо пьют вино с  русскими купцами в своих каютках,  либо
толкутся среди гуляющей публики.
     Пахнет солёной рыбой,  смолой, олифой, сыростью, перебродившим вином.
На поверхности воды играют солнечные блики.
     На пристани и на берегу,  под вековыми дубами с молодой листвой, идёт
торговля.  Чернобородые греки  и  кудрявые,  оливкового  цвета,  итальянцы
продают разноцветных попугаев,  крохотных,  с грецкий орех,  изумительного
оперения колибри, одетых в тёплые кофточки мартышек, шимпанзе, тропические
растения,   ароматические  снадобья  и  прочие  редкостные  вещи.   А  вот
моряки-голландцы  с   бритыми  лицами  и  курчавыми  рыжеватыми  бородами,
растущими от уха до уха из-под нижней челюсти.  Они в  кожаных жилетах,  в
кожаных с  наушниками шапках,  в  коротких штанах,  белых чулках и грубых,
неизносимых туфлях  с  толстыми  подошвами.  Голландцы торгуют  небольшими
сочно  написанными натюрмортами в  золочёных  рамах,  а  также  шоколадом,
жирными селёдками в стеклянных бочоночках,  кружевами, отрезами тончайшего
голландского полотна.  Ряд  иноземных моряков-спекулянтов растянулся почти
на версту - шведы, датчане, норвежцы, англичане, турки в красных фесках. У
каждого приколот к  шапке  или  к  куртке  ярлык  с  правом  на  розничную
торговлю.   Коммуникационные  столичные  комиссары,  проверяя  ярлыки,  не
упускают случая воспользоваться от торгующих матросов мелкой взяткой.
     Многочисленная гуляющая публика покупает диковинки с  большой охотой,
они приятны и недороги.
     Какой-то  франтик  купил  тросточку  с  рукояткой в  виде  обнажённой
женщины;  группа  офицеров  с  хохотом  рассматривает и  покупает гравюры,
изображающие "секретные  акты"  любви,  соборный  протоиерей подбирает  по
глазам  очки:  наденет  и,  морща  нос,  заглянет  в  страницы  карманного
евангелия.   Купчиха  сторговала  ларчик,  оклеенный  цветными  ракушками;
монашенка   соблазняется  кипарисовыми  образками  с   Афон-горы;   пьяный
немец-булочник с  Невского проспекта ищет шнапсу,  из  карманов его  белой
куртки торчат две  терракотовые фляги  рижского бальзама.  Большим спросом
пользуются апельсины и финики в стеклянных банках.
     Обе стороны объясняются знаками, мимикой или пишут цену на бумажке.
     Барышников  хотел  купить  огромного  страуса,   что  тоскливо  стоял
привязанным за  ногу к  дереву,  но  подошёл бывший царский денщик Митрич,
узнал,  что  страус  предназначается в  подарок  графу  Алексею Орлову,  и
отсоветовал:
     - Не примут-с... Они не таковские!
     Барышников сказал:
     - Хотелось мне  попугайчика говорящего купить,  да  всё неподходящие,
лопочут не по-русски.
     - Да,  да!  -  ответил Митрич,  поглядывая на  сотни  клеток с  шумно
кричавшими на  все лады попугаями.  -  Вот ежели бы  найти такого попугая,
чтоб  поматерно  ругался...  Холостые  господа  ругательных птичек  сильно
уважают.  Знавал я такую птаху у графа Захара Григорьевича Чернышёва. Оная
птичка могла выражаться на двенадцать ладов.  Она,  бывало,  матерится,  а
господа от хохота чуть на пол не падают.
     - Кто же обучал-то её? - спросил всерьёз заинтересованный Барышников.
     - А её отдавали в науку олонецким пильщикам в ночлежку.
     Барышников,  пробиваясь локтями через толпу, отвёл Митрича в сторону,
разъяснил ему цель предстоящего визита к Орлову и показал ему изумительной
работы небольшой черепаховый, с золотой инкрустацией, ларчик.
     - Ужели и этот не примет?
     - Не примут.
     - Ну, а коль я сей ларчик золотыми червонцами набью?
     - Они в  деньгах не  нуждаются...  Что им  деньги?  Толкнитесь-ка вы,
батюшка,  лучше к  братцу их,  к  Ивану Григорьичу.  Братец и  даяние ваше
примет и дело с вами сделает. Таково мнение моё... А впрочем, вам видней.
     - Гм, - сказал Барышников, - надо подумать. А ты что тут, Митрич?
     - Да так я,  скуки ради. Старуха моя от водяной болезни умерла. Поил,
поил её,  голубушку, настоем из чёрных тараканов - знатец один советовал -
а она,  царство ей небесное, вся водой и взнялась. Теперь один, как перст.
Скучно.  То к ней на могилку схожу, то в Александро-Невский монастырь - ко
гробнице приснопамятного благодетеля моего  императора Петра Фёдоровича...
Ох-тих-ти...
     - Иди  ко  мне  служить.  И  тебе хорошо будет и  мне честь -  бывший
императорский лакей при моей особе.
     Огромная бородища Митрича  зашевелилась от  кривой  улыбки.  Он  снял
шляпу - лысина засияла под солнцем - и низко поклонился Барышникову:
     - Премного благодарен вам, батюшка. Да ведь стар я.
     - А я и не буду утруждать тебя больно-то.  У меня лакей молодой есть.
А ты станешь главным. Я тебе форму справлю с такими галунами, что ты и при
дворце-то не нашивал. У тебя медали-то есть?
     - А  как  же,  батюшка,  четыре штучки-с...  А  сверх того офицерский
крест. Вся грудь увешена.
     - Ну, стало быть, не надо лучше! Беру тебя!
     - Сам  государь  изволил  приколоть мне  крестик-то.  Оба  мы  с  ним
пьяненькие тогда были.  Он говорит: "я, говорит, Митрич, люблю тебя... как
папашу своего...  На-ка,  грит,  носи. Да смотри, береги меня пуще". И при
сих словах изволил снять крест со своея груди и  мне приколоть.  А вот я и
уберёг его...  Ловко уберёг благодетеля...  -  Митрич отвернулся, замигал,
засопел, по его щекам покатились слезы.
     - Не тужи.  У меня тебе не хуже будет.  У меня в намерении такие дела
заворачивать, что ахнут все.
     - Премного благодарствую. Я в согласьи.
     Старуха Юсупова остановилась возле места,  где  продавали привезённых
негров -  под видом отдачи их  в  услужение богатым вельможам.  Во  дворец
Юсуповых как раз требовались два негра.  Был у них один, но состарился, да
кроме того,  граф Шереметев имеет у себя четырёх негров,  а Юсуповым в чём
бы  то  ни  было отставать от Шереметевых не хотелось.  Старуха сторговала
двух  негров -  одного плечистого,  средних лет  богатыря,  другого -  лет
тринадцати мальчика с  печальными глазами.  Она  заплатила высокую  сумму,
втрое превышавшую цену за хорошего русского слугу.  Княгиня с внуками села
в подкатившую за ней карету,  поручив лакею с полицейским доставить негров
на дом в рябике.
     По её отъезде разыгралась сцена,  заставившая многих даже из видавших
виды случайных зрителей содрогнуться.  Старуха Юсупова не  знала,  что  ей
придётся навеки разлучить отца с сыном.  Если б она знала это,  она купила
бы  вместе с  мальчиком и  отца его или же  отказалась бы от покупки сына.
Когда отец,  уже седоватый,  но мускулистый,  плотный человек, увидал, что
его сына уводят,  а он остаётся и,  может быть,  будет продан где-нибудь в
другом государстве, он бросился к плачущему детищу; сын повис на его шее и
замер.  Белки огромных глаз  отца  засверкали,  толстые губы  скривились в
страшную гримасу,  обнажив ряд белейших,  как саксонский фарфор, зубов. Он
обнял сына,  и вся его коренастая фигура напряглась, как бы приготовившись
к защите этого тихого мальчика, единственной его радости в жизни.
     - Бери! - И лакей с полицейским подошли вплотную к мальчику.
     Отец, скрежеща зубами, принялся отчаянно что-то выкрикивать гортанным
голосом и  изо всех сил отлягиваться от лакея.  Затем он обрушил на голову
полицейского такой сокрушительный удар  кулаком,  что  тот  слетел с  ног,
вторым ударом он  разбил лицо лакея.  А  когда на  чернокожего набросились
матросы,  он расшвырял их и  с диким воплем бросился в Неву.  Его кинулись
спасать,  подплыли на двух лодках, вытащили за шиворот, но он, выхватив из
кармана бритву, на глазах у сына перерезал себе горло.
     Со  всех  сторон  сбегались  люди.  Толпа  враз  воспламенилась,  как
подожжённый стог сухого сена.
     - Видали, братцы? Иноземец жизнь свою решил!.. Стало, не сладко и ему
доспелось.
     - На чужбине, братцы, он... В чужой земле... Пожалеть человека надо.
     - Хоть он и чёрный,  а душа-то у него,  может статься, побелей, чем у
иного барина.
     - А  вот  ужо  поглядим,  какова у  наших бар душа!..  Грудины-то  им
вспорем!
     - Мало им крепостных-то своих, так из-за морей ищут потехи ради!
     - Накажет их за это господь батюшка!
     - Да  ещё  как  накажет-то!..  Цари им  мирволят да  потворствуют,  а
всевышнего не купишь!
     Всех сильнее шумели набежавшие строительные рабочие,  барская челядь,
мастеровые.


                                    4

     Артель  землекопов вместе  со  своим  старостой,  долгобородым Провом
Лукичом,  и подрядчиком пришагала,  наконец, к двухэтажному каменному дому
на  Сенной.  Подрядчик вытер платком вспотевший загривок и  повёл артель в
полуподвальное помещение.  Комната хотя и  большая,  но  для  тридцати душ
довольно тесная;  потолок -  рукой  достать,  стены сырые,  два  небольших
оконца. Нары в два ряда, скамьи, стол - вот и всё убранство.
     - А печка-то где же?  Как же хлебы-то выпекать да обед варить станем?
- спросил староста. - Мы без печки не согласны.
     - Не  будет печки,  мы лопаты в  руки да и  были таковы,  -  зашумела
артель.
     - Ну ладно,  не орите,  - сказал подрядчик. - Я кирпич предоставлю, а
печника найдёте сами.
     На том и порешили. Подрядчик объявил распорядок:
     - На работу,  ребята,  становиться в  пять утра,  с  работы уходить в
девять вечера, перерыв на обед - два часа.
     - Ой-ой-ой!  - зачесали землекопы в затылках. - Стало, это сколько же
часов на тебя пуп-то надрывать? Эй, Лукич, а ну смекни.
     Староста, пригибая к ладони пальцы и пошевеливая губами, сказал:
     - Выходит, ребятушки, четырнадцать часов чистых... Много, хозяин.
     - Много и есть...  Да ты сдурел!  - закричала артель. - Сквозь сутки,
что ль, работать. Эй ты, мохнорылый чёрт! Не согласны мы без прибавки...
     - Я вам прибавлю,  окаянные! - зашумел на крикунов подрядчик. - Я вам
так прибавлю, что своих не узнаете...
     - Ну,  так уж и не прогневайся, - раздались голоса. - Уж в таком разе
так и работать тебе станем: разов десяток землю колупнём да и за раскур!
     - А это вот на что? - сказал подрядчик, угрожающе потряхивая жилистым
кулаком.  -  Ахну -  зубы счакают. А нет - в часть да портки долой, только
говори, где чешется.
     Артель присмирела. Подрядчик ушёл.
     Корявая тётка  Матрёна достала из  кошеля завёрнутую в  чистый платок
икону богоматери, достала молоток с гвоздями, приложилась к иконе, забрала
в  рот гвозди и  полезла прибивать образ в передний угол.  Она трудилась с
иконкою,  а  тридцать человек,  разинув  рты,  смотрели на  неё.  Староста
командовал:  "Выше, ниже, правей чуток... Ладно, колоти!" Когда икона была
водружена, все стали креститься на неё, вздыхать.
     Староста  послал  Матрёну  на   рынок   купить  чего-либо   поснедать
всухомятку.  А под вечерок пускай она собирает всех в баню.  После же бани
они,   всем  скопом,  пойдут  в  трактир  горяченького  попить  -  как  он
называется...  чай,  что  ли?  Да  и  водочки  можно  будет  пропустить по
махонькой.
     Матрёна ушла.  Лукич сел за  стол,  вынул из сундучка записную книгу,
чернильницу с гусиным пером и счёты.
     - Садись,  ребята.  Надо  нам  расход-приход смекнуть,  - сказал он и
надел грубой работы очки. - Значит, милые, робить мы будем с первого числа
маия  до Покрова,  всего пять месяцев.  Договоренная плата наша - по сорок
копеек на день.  Это в месяц ложится, выключая праздники, за двадцать пять
дён...  -  он  стал щёлкать на счётах костяшками,  - в месяц,  стало быть,
ложится десять рублёв ровно.  А за  все  пять  месяцев  на  кажинную  душу
набегает по полсотни рубликов. Верно?
     Все присмирели,  внимательно вслушиваясь в  речь вожака.  Напряжённая
тишина  нарушалась лишь  мерным  похрапыванием спавшего на  нарах  пьяного
Митьки.
     - На прохарченье сколько класть, ребята?
     - Клади по три целковых на месяц с рыла,  -  сказал молодой паренёк с
заячьей губой, - по два пятака на день.
     - Больно жирно!  -  замахали на него руками. - Клади, Лукич, по рублю
на месяц.
     - По рублю мало,  ребята,  -  проговорил староста.  -  Давайте по два
целковых, а там видно будет, можно и убавить.
     Дальнейшие  разговоры  показали,   что  из  пятидесяти  рублей  всего
заработка каждый  должен  был  уплатить  своему  барину  пятнадцать рублей
оброка да  два  рубля в  месяц на  харч  -  то  есть десять рублей за  всё
пятимесячное рабочее время.
     - Вторым делом, ребята, кто за обедом будет материться - портки долой
и по сидячему месту ложками лупить, - предложил староста.
     - Ха-ха-ха! Согласны! - развеселились землекопы.
     - Третьим  делом,  чтобы  к  нашей  стряпухе Матрёне ни-ни-ни...  Она
бабочка тихая, я пообещал ейной матери-старухе блюсти её...
     - Блюди,  блюди!  -  опять захохотала артель.  - Замок повесь ей либо
колокольчик валдайский.
     Староста забрякал на счётах костяшками, сказал:
     - Стало  быть,   судари  мои,  ежели  скостить  оброк,  да  харч,  да
прогульные,  всего-навсего домой вы  припрёте,  не  много,  не мало...  по
двадцать три рубля,  - сказал он и вдруг закричал: - Стой, стой! А себя-то
я с Матрёной,  старый хомяк,  забыл! Мне, ребята, как ещё в деревне уговор
был,  по рублю с носу за труды за мои да Матрёнушке по полтине -  ей делов
выше головы будет.
     Матрёна припёрла на  себе хлеба,  квасу,  сеченой капусты,  репчатого
луку.
     - Вот,  мужики,  - сказала она. - Харч здеся-ка дорогой: оржаной хлеб
решётный грош фунт,  а  ситный-то  копейка...  А  к  мясу и  приступу нет:
говядина фунт три копейки,  а  свининка-то  четыре -  по базарной росписи,
говорят...
     - Пусть свинину баре жрут, - возразил парень с заячьей губой.
     Помолились. Принялись за еду. Лукич расправил бороду, взял деревянную
ложку, сказал:
     - Эй, мужицкое крошево, кисло да дёшево! Хлебай, робя!


                                    5

     Пьяница рыжебородый Митька перед началом работ направился, по примеру
прошлых лет, в церковь, чтоб подать священнику "трезвую записку" с зароком
не прикасаться к вину до положенного времени.
     Сначала он зашёл в церковную сторожку,  битком набитую такими же, как
и  он,  бражниками.  В унылых позах,  с мутными глазами,  стояли они перед
седым  дьячком,  строчившим "трезвые  записки".  Когда  очередь  дошла  до
Митрия, дьячок спросил его:
     - Сколько кладёшь?
     - Богу две копейки, тебе грошик.
     - Маловато,  чадо.  По носу вижу,  что ты питух горький,  бесов возле
тебя вьётся,  как возле мёду мух.  Клади богу три копейки, священнику две,
мне копеечку.
     Митрий согласился.  Дьячок,  пофыркивая носом,  стал скрипеть гусиным
пером по бумажке:
     "Раб  божий Димитрий зарекается пред  престолом господним к  вину  не
касаться до  Михайлова дня,  сиречь восьмого ноембврия,  а  ежели он,  раб
божий, зарок допрежь срока нарушит, да будут ему на том свете муки лютые".
     Дьячок прочёл, получил мзду, спросил:
     - Ты, поди, неграмотный? Тогда становь вот здеся крестик.
     После  обедни  все  сто  двадцать пьяниц  слушали  особый  молебен  о
ниспослании винопивцам воздержания.  Затем  священник отобрал  от  каждого
записки, подсунул их под престол и сказал:
     - Кто напьется до положенного срока и  не смоет сего греха покаянием,
того ждут великие беды.
     Все новые трезвенники вышли из церкви в глубоком унынии. Стиснув зубы
и глядя в землю, они в озлоблённом молчании расходились по домам.


     Староста Лукич вскоре  направился  на  постройку  Мраморного  дворца,
чтобы  пригласить  работавшего  там  своего земляка Ваньку Пронина сложить
артели русскую печку.  На огромной  постройке  трудились  главным  образом
рабочие   Барышникова.  Здесь  было  более  четырёхсот  человек.  Работами
распоряжались приказчики да десятники, а главным командиром был смотритель
Пётр  Петрович  Рябчиков.  Он когда-то служил при сенате старшим писчиком,
хапнул крупную  взятку  со  вдовы-помещицы,  начальства  не  спросив  и  с
начальством  не  поделясь,  а  поэтому  и  выгнан был со службы "за пьяные
дебоши и предосудительное поведение".  Вида он был свирепого:  пучеглазый,
лохматый,  жилистый.  Ходил руки назад,  закусив зубами нижнюю губу.  Чрез
плечо - плеть.  Он почти ежедневно пьян с  утра,  имел  привычку  пакостно
ругаться, был также "ёрзок на руку". К месту постройки приходил раза два в
день,  и тогда его сиплый от перепоя голос гремел не переставая, наводя на
рабочих уныние и страх.  Остальное время смотритель проводил по трактирам,
иногда валялся пьяный где-нибудь в канаве.
     Проходя мимо  разговаривавшего с  печником Прова  Лукича,  смотритель
вытянул старика плетью. Лукич круто обернулся к обидчику, крикнул:
     - Это за что же? А?..
     Смотритель, потряхивая плетью, как ни в чём не бывало пошагал дальше,
окружённый приказчиками.  Они  уже  успели накляузничать ему на  некоторых
нерадивых, по их мнению, рабочих.
     Подойдя к  артели плотников,  со  всем старанием занятых своим делом,
Рябчиков рявкнул:
     - Который?
     - А вот курносый, шея шарфом обмотана, - шепнул приказчик.
     Смотритель взял курносого парня за  шиворот и  нанёс несколько ударов
плетью. Запуганный парень не посмел даже пикнуть.
     День был субботний.  В Петропавловской крепости,  как раз через Неву,
против постройки,  куранты отбили шесть раз.  По  городу заблаговестили ко
всенощной.  Рабочие сняли шапки,  покрестились и  снова принялись за дело.
Даже под праздник им льготного времени не было.  А многим вот как хотелось
сходить в церковь, душу отвести: послушать знаменитых певчих, поглазеть на
народ, на благолепное служение.
     Печник Ванька Пронин,  разминавший на подмостках глину,  сказал Прову
Лукичу:
     - Ты,  отец,  пройдись по  набережной,  а  через  часок-другой  опять
приходи.  Эвон,  видишь, возле забора палатка белеет да флачок метлисит, -
ну-к об это место и приходи.
     Лукич так  и  сделал.  Погулял,  полюбовался на  зеркальную Неву,  на
рябики,  на  увенчанный архангелом золотой шпиц  Петропавловской крепости,
посмотрел,  как сотни две солдат копрами сваи на  Невской набережной бьют,
наконец,  пришёл к палатке,  что в углу строительного участка, и присел на
штабель скоблёных брёвен.
     У палатки стоял огромный дубовый чан с железными обручами. Возле чана
- высокий  одноглазый человек  с  мочальной бородёнкой,  при  фартуке и  в
чёрном картузе.  Лукич  с  удивлением заметил:  на  вбитых по  краям  чана
гвоздях висели рубахи,  картузы,  портки,  сапоги,  даже лапти,  и  прочий
ношеный скарб. "Что такое?" - подумал он.
     С  воли,  с  площади скорым шагом приблизился к  чану  черномазый,  с
серьгой в ухе, малый и резким голосом крикнул одноглазому:
     - Ведро!
     Одноглазый почерпнул из  чана  ведро  жидкости  и  перелил  её  через
воронку в  две  полуведёрные фляги.  Черномазый забил  фляги деревянными с
тряпкой втулками, запихал в мешок, взял мешок под мышку и ушёл.
     "Варёная вода,  должно",  -  подумал Лукич и направился к одноглазому
напиться.
     - А ну,  приятель,  почерпни-ка водички мне,  -  сказал он,  - угорел
чегой-то я - знать, с селёдок, страсть пить хочется.
     - На сколько тебе? - спросил тот и подёргал за протянутую меж кольями
верёвочку. Висевшие на ней оловянные посудинки в виде черпачков задрыгали,
заплясали,  как блестящие рыбки. - На копейку, на две, а вот эта - на три,
в ней три глотка добрых.
     - Да бог с тобой,  -  поднял Лукич голос,  - да ведь её вон сколько в
Неве, водицы-то твоей...
     Кривой всхохотнул бараньим голоском:
     - С такой воды,  браток,  живо угоришь, и лапти вверх. Не вода это, а
самая забористая сивуха. Хлебнёшь - упадёшь, вскочишь - опять захочешь.
     - Ты лясы-то, вижу, мастер точить. Ярославец, что ли?
     - Нет,   мы  московские,   -  ответил  кривоглазый,  поддев  из  чана
трёхкопеечным черпаком сивухи.  Он  понюхал её  и  стал тихонечко выливать
обратно,  очевидно,  пытаясь  соблазнить  старосту.  -  Эх,  добро  винцо!
Барышниковское!  Ведь я не от себя, а от господина подрядчика Барышникова.
У него пять таких распивочных...  У него,  у Барышникова-то, мотри, в пяти
местах стройка идёт по Питенбурху,  а в шестом - в Царском Селе - пруды он
чистит.  А вон тот парень,  с серьгой в ухе,  что ведро взял, этот от меня
вразнос торгует.
     - Так-так-так,  -  поддакивал Лукич и,  указав на  развешанное вокруг
чана барахлишко, спросил: - А это что же?
     - А  это...  Кое  пропито,  кое  в  залог сдадено.  Вот за  эти самые
сапожнишки недопито восем посудинок трёхкопеечных. Сегодня суббота, хозяин
придет, бог даст, допьёт.
     Оказалось, что кривой арендует палатку у Барышникова за тысячу рублей
и наживает, по его собственному признанию, чистоганом рублей шестьсот.
     - Куда ж тебе,  грешный ты человек,  этакую прорву денег?  -  сердито
спросил кривого Пров Лукич.
     - Хах,  ты,  - и одноглазый снова засмеялся бараньим голоском. - Ну и
дед-всевед!  Задом в гроб глядишь,  а ума не нажил.  Первым делом - избу я
поставил   себе   новую   на   Васильевском  острову;   вторым   делом   -
корову-удойницу да лошадок завёл...  Да вот графу Шереметеву платить надо,
барину своему.
     - Из крепостных, значит? Да ты бы выкупил себя на волю.
     - Хах,  ты,  - опять хахнул кривой.  - Он,  брат,  граф-то Шереметев,
никому воли не даёт,  не-е-ет, брат! Многие его крепостные мужики в Питере
да в Москве в купцах ходят,  в ба-а-ль-шущих купцах! Взять моего соседа из
нашей деревни Митрия Ивановича Пастухова - о-о-о,  главный во всём  Питере
богач,  самой первой гильдии купец и фабрикант великий!  Он к графу-то,  к
Шереметеву-то,  на четвёрке рысаков подъезжает,  не как-нибудь.  Во, брат,
какие  мужички  есть!  Это  понимать  надо,  -  и кривоглазый целовальник,
захлебнувшись хвастливыми словами,  вскинул  палец  вверх.  -  Уж  он  бы,
Пастухов-то  наш,  мог бы на волю откупиться,  он графу миллион сулил,  да
граф не отпущает.  Вот каков граф-то Шереметев, барин-то наш!.. А ведь он,
гляди,  не гордый.  Пастухова-то иным часом к обеду кличет...  Призовёт, а
там уже целая застолица князьёв,  графьёв да генералов.  Ну, Митрий Иваныч
обхождение знает,  со всеми об ручку поздоровкается,  сам в лучшем наряде,
под бородой да на грудях медали со крестами;  сидит в кресле честь-честью,
наравне  во  всеми  пьёт-ест.  А  граф подымается со стаканом в руках да и
говорит:  "Ну,  господа,  тепереча выпьем мы за моего мужичка,  за  Митрия
Иваныча Пастухова,  он мне миллион давал, чтобы я его на свободу выпустил,
а я не хочу.  Мне антиресно,  - говорит,  - что в крепостных у меня  такие
мужики.  Ведь вот он,  миллионщик, пожалуй, всех вас, господа, с потрохами
купит,  - а я,  промежду прочим,  могу его, как раба, сейчас же на конюшню
отправить и порку дать".
     - Да уж не врёшь ли ты?  -  усомнился Пров Лукич.  Он заинтересовался
рассказом,  стоял  возле чана,  расставив ноги  и  опершись подбородком на
длинную палку с завитком.
     - Тьфу  ты!  -  рассердился целовальник.  -  Мне  сам  камердинер его
сиятельства сказывал.  А знаешь,  сколько купец Пастухов платит Шереметеву
оброку-то?
     - Да, поди, тысяч с полсотни в год?
     - Десять рублей всего!  -  закричал целовальник,  и его большой кадык
задвигался вверх-вниз по хрящеватому горлу. - Вровень со мной платит... Не
берёт больше граф! Понял ты это?


     Вскоре ударил сигнальный колокол.
     - Шабаш, шабаш! - раздавались всюду близкие и далёкие выкрики.
     К целовальнику подбежали два подростка.
     - Что,  пострелята,  запозднились?  -  строго  сказал целовальник.  -
Надевай скорей фартуки!  -  и,  обратясь к Прову Лукичу, проговорил: - Это
наследники мои, отцу помогать прибежали.
     Толпы  рабочих быстро расходились по  домам.  А  человек с  полсотни,
перескакивая через котлованы,  канавы, штабеля, мчались, как бешеные кони,
к чану,  чтобы занять поскорей очередь. Несколько позже набежали рабочие с
чужих соседних строек.
     - Налетай,  налетай! - оживился целовальник, улыбаясь одним глазом. -
Не все вдруг, по одному да почаще, по одному да почаще!
     Прибежал и печник Ванька Пронин.
     - Пров Лукич!  Шагай скореича, - кричал он земляку. - Угощай, отец!..
Магарыч с тебя.
     Лукич примостился с ним в очередь.  Все, глотая слюну и держа в руках
кто головку лука,  кто кусок хлеба с селёдкой, начали чинно продвигаться к
чудодейственному чану.
     Длинный конопатый дядя принялся упрашивать хозяина отпустить ему  два
глоточка в долг. Целовальник замахал на него руками:
     - Проваливай, проваливай!.. Ведь ты же заработок получил.
     - Получил, да не пришлось мне ни хрена! Старик у меня умер, в деревню
довелось  послать  денег-то.  Да  вот  помянуть родителя-то,  царство  ему
небесное, желательно.
     - Сымай рубаху, - скомандовал конопатому хозяин. - Шевелись, копайся,
в руки не давайся.
     - Как же я голый по городу пойду? Без рубахи-то?
     - Разувайся... Только сапожнишки твои гроша медного не стоят.
     Влас  стал,   ругаясь,   разуваться.   Целовальник  приказал  сынишке
перевязать сапоги лычком и повесить на вбитый в чан гвоздик.
     Влас,  не  торгуясь и  не  спросив,  какую цену целовальник кладёт на
сапоги, вместо двух глотков выпил с горя четыре трёхкопеечных ковшичка, по
три хороших глотка каждый. Затем, шатаясь, отошёл в сторонку, опустился на
колени,  стал усердно креститься на Петропавловский крепостной собор, бить
земные поклоны и, пофыркивая носом, приговаривать:
     - Упокой,  господи,  душеньку родителя моего Панфила...  Эх,  батька,
батька...
     А целовальник деловито кричал ему:
     - Эй,  богомолец!  Рыжий!  За  сапожнишки твои тридцать копеек кладу,
пропил ты двенадцать.
     Влас только рукой махнул, а люди зашумели:
     - Уж больно обижаешь ты народ,  Исай Кузьмич... Худо-бедно - рублёвку
стоят сапоги-то. Они, почитай, новые.
     Подошёл лохматый мужичок-карапузик в рваной однорядке с длинными,  не
по  росту,  рукавами и  в  обмызганном,  нескладном,  как  воронье гнездо,
картузишке.  Весь облик его - жалкий, приниженный, виноватый. Он поднял на
долговязого целовальника своё  измождённое,  с  козьей бородкой и  редкими
усиками лицо, подморгнул и прошептал стыдливо:
     - Пять чепурушек трёхкопеечных,  Исай Кузьмич...  На,  получи! - И он
сунул ему горстку медяков.
     Целовальник особым,  среднего размера, ковшиком поддел порцию пойла и
подал карапузику.  Тот вздохнул,  перекрестился и  жадно прильнул к  ковшу
губами. Целовальник крикнул:
     - Пей  над  чаном!  Сколько разов вам толковать!  А  то  наземь текёт
добро-то.
     - Ладно,  -  просипел  мужичок,  послушно перегнулся над  чаном  и  с
наслаждением,  закрыв глаза  и  причмокивая,  принялся тянуть из  ковшика.
Вино, омывая усики, бородёнку, подбородок, покапывало в чан.
     И  вдруг,  когда уже в  ковше засверкало донышко,  грязный засаленный
картуз сорвался с  головы питуха,  шлёпнулся в  чан,  как  большая утка  в
озеро, и утонул.
     - Ах ты,  сволочь!  -  зашумел целовальник. - Четыре копейки штрафу с
тебя.
     Все захохотали. Парень с весёлыми глазами крикнул:
     - Пошто он утонул-то? Чугунный, что ли, у тя картуз-то?
     - Трубка в нём цыганская,  -  засипел испугавшийся карапузик,  утирая
мокрый рот подолом рубахи. - В кулак ростом трубка-то, глиняная.
     Выудив со дна утопленные вещи, целовальник забросил трубку в репей, а
набухший  вином  картузище  принялся,   ради  пущей  экономии,   выжимать,
выкручивать над чаном,  как прачка бельё.  Выжав почти досуха, целовальник
со всей силы хлестнул мужичка картузом по щеке.
     К  чану неожиданно подошёл с  воли всё  тот  же  широкоплечий малый с
серьгой в ухе и,  как в первый раз,  резко отрубил,  словно в медную доску
булатным молотом ударил:
     - Ведро!
     В  стороне  стояли  двое  беспоясных,  подававших прошлое воскресенье
священнику "трезвые записки".  Они  впились  взорами в  тех,  что  глотали
водку,  и то и дело густо сплёвывали,  скоргоча зубами;  на их напряжённых
лицах холодная испарина.
     Один,  не выдержав,  ткнул себя кулаком в грудь пониже бороды, хрипло
закричал:
     - Зарок,  так твою!  Заррок!.. - и быстро пошагал прочь. По дороге он
сгрёб камнище и, выпучив глаза, швырнул его в пробегавшую собаку.
     - Заррок!..
     Другой из зарочных,  с  печалью посмотрев приятелю вслед,  остался на
месте.  Вся душа его,  видимо,  стремилась к  чану,  но упрямые ноги будто
вросли в грунт; посмеиваясь, люди говорили в его сторону:
     - Мученик!  А ведь,  всё одно,  нарушит...  Днём раньше, днём позже -
обязательно обманет бога-то.


                              Гяляаявяая II

                       ИНТИМНЫЕ ВЕЧЕРА В ЭРМИТАЖЕ.
                       ВОЛШЕБНЫЕ УСТРИЦЫ. БУНТИШКА


                                    1

     Целовальник в своём рассказе Прову Лукичу действительно против истины
приукрасил очень мало.
     Весь город говорил об  именитом купце -  крепостном крестьянине графа
Шереметева;  весь город дивился необычайному русскому мужику, пришедшему в
столицу с пустой котомкой, в лаптях и сумевшему стать миллионером, дивился
и  одному из  графов Шереметевых,  который за свои несметные богатства был
прозван Младшим Крезом.
     Поводом к этим разговорам был званый обед в великолепном дворце графа
Шереметева,  что  на  Фонтанке.  Среди  высоких  вельмож  и  знатных  лиц,
приглашённых  на  обед,   присутствовал  в   качестве  почётного  гостя  и
худородный мужичок, подлый раб графа Дмитрий Иваныч Пастухов.


     Эрмитаж -  что значит:  келья, убежище отшельника - был самым любимым
во  дворце  местом  Екатерины.  Здание  Эрмитажа,  сооружённое французским
зодчим Деламотом в  1765 году,  выходило на Неву и было соединено с Зимним
дворцом аркой,  переброшенной через Зимнюю канавку*. В Эрмитаже помещались
театр и картинная галерея, основание которой положил Пётр I. При Екатерине
уже насчитывалось более двух тысяч картин знаменитых европейских мастеров.
Здесь  Екатерина проводила интимные вечера среди  близких своих  людей,  и
быть приглашённым на такой вечер считалось большой честью. Гости и хозяйка
подчинялись правилам,  сочинённым в  шутливой  форме  самой  императрицей.
Например:  "1.  Оставить все чины вне дверей,  равномерно как и  шляпы,  а
наипаче шпаги...  3. Быть весёлым, однако и ничего не портить, не ломать и
ничего не грызть...  5. Говорить умеренно и не очень громко, дабы у прочих
уши  и  головы  не  заболели...  9.  Кушать  сладко и  вкусно,  а  пить  с
умеренностью,  дабы  всякий  всегда мог  найти  свои  ноги  для  выхода из
дверей", и т. д.
     _______________
          * Эрмитаж перестроен и выведен  главным  фасадом  на  Миллионную
     (теперь ул. Халтурина) улицу в 1849 году.

     За  нарушение правил виноватый должен был выпить стакан холодной воды
и  прочесть  страницу "Телемахиды".  Регламентом предписывалось также  при
обращении к  Екатерине называть её просто по имени или мадам,  так как под
сводами Эрмитажа она желала быть лишь радушной хозяйкой.
     Придворные спектакли обычно  заканчивались рано,  и  хозяйка  немедля
переходила с  гостями в эрмитажный салон.  Тут начинались игры в билетики,
отгадки,  фанты, жмурки. Игры шли шумно, резво и даже фривольно. Екатерина
была первая затейница.
     Однажды,  отстав от игры в фанты, она села за карты. Вдруг в компании
веселящихся наступила  тишина.  На  вопрос  Екатерины,  что  означает  сия
заминка, ей смущенно ответили:
     - Ваш фант вынулся.
     - Что ж присуждено мне делать?
     - Велено вам сесть на пол.
     - Для чего же нет,  -  и Екатерина, оставив игру в карты, тотчас села
на пол.
     Помимо   веселья,    подчас   подымались   в   Эрмитаже   и   вопросы
государственной  важности,   а   иногда,   присматриваясь  к  людям  в  их
непринуждённом поведении,  Екатерина определяла характер  каждого,  делала
оценку  уму   и   способностям,   и   нередко  через   эрмитажные  куртаги
производились назначения лиц на государственные должности.
     Граф Александр Сергеич Строганов, сумевший снискать благорасположение
императрицы живым своим характером,  однажды,  после спектакля,  за чашкой
чаю  в   Эрмитаже,   начал  было  рассказывать  Екатерине  про  любопытный
шереметевский обед...
     - Знаю: слышала. Вы там присутствовали?
     - Да,  мадам.  Не  только  присутствовал,  но  после  оного  и  носом
немножечко клевал.
     Екатерина с  улыбкой погрозила ему  пальцем и  стала  оправлять левой
рукой локоны.
     - Я  слышала и  о  Пастухове,  да  и  о  других коммерческих людях из
крестьян. Это - крепостные Шереметева, Уваровых, Воронцовых, Ягужинского и
прочих. Оные крепостные люди имеют ювелирные лавки, экспортные заграничные
конторы,  шёлковые фабрики.  Я,  Александр Сергеич,  к  промышленным людям
отношусь с  полным решпектом.  Они,  наперекор дворянству,  умеют капиталы
созидать,  из грошей делают миллионы, тогда как господа дворяне, наоборот,
от  миллионов зачастую доходят до  нищенской сумы.  Я  ценю труды Вольного
экономического общества, да и сама, как вы, верно, осведомлены уже, пекусь
о торговле и промыслах российских.
     Екатерина рассказала о  том,  как  лет  пять  тому  назад  тульские и
казанские купцы -  Виноградов,  Пономарёв,  Вахромеев и другие - составили
содружество для торговли с заграницей,  как она своим иждивением соорудила
фрегат о тридцати шести пушках "Надежда благополучия".  Купцы погрузили на
судно железо,  юфть,  парусные полотна,  табак,  икру,  воск, канаты и под
начальством фактора компании, казанского купца Пономарёва, вышли в дальнее
плавание и благополучно прибыли в Ливорно.
     - Я счастлива,  -  заключила Екатерина, - что по моему почину впервые
на водах Средиземного моря был поднят российский торговый флаг. Впервые!
     Екатерина движением руки опять оправила локоны,  откинулась на спинку
кресла,  приподняла обнажённые плечи  и,  приняв  величавую позу,  как  бы
напрашивалась на искреннюю, без лести, похвалу.
     - О  великая  и  премудрая  государыня!  -  воскликнул наблюдательный
Строганов. - Под славным скипетром вашего величества искусства, торговля и
промышленность державы российской немалое процветание имеют.
     Екатерина с  благосклонной улыбкой кивнула ему головой и потянулась к
табакерке.  Он  тоже  вынул  табакерку  и  добросовестно  зарядил   ноздри
ароматной  тёмно-жёлтою  пыльцой.  Екатерина  же,  сделав  вид,  что взяла
понюшку табаку,  изящно щёлкнула пред ноздрями пустыми пальцами  и  тотчас
отёрла нежнейшим, невесомым платочком свой, римского склада, нос.
     Любуясь каждым жестом Екатерины,  граф всякий раз,  как  и  многие из
царедворцев,  подпадал  под  обаяние  этой  несравненной  сорокапятилетней
женщины,  не утратившей ни свежести лица,  ни стройности стана.  "Она даже
кашляет с удивительной грацией", - подумал он.
     - Теперь расскажите,  граф,  как же вёл себя этот купчина Пастухов? -
спросила Екатерина.
     - С охотой! - ответил Строганов. - Оный купчина вёл себя с подобающим
достоинством  и  без  тени робости или унизительного низкопоклонства.  Вот
Пастухов встал,  поднял бокал и,  обратясь  к  Шереметеву,  молвил:  "Ваше
сиятельство,  я  считаю за великое счастье присутствовать за вашим столом,
пить за ваше здоровье и,  чтобы не впасть в отчаяние, не терять надежды на
то,  что когда-нибудь вы соблаговолите отпустить меня на волю". А граф ему
в ответ:  "Голубчик Дмитрий,  миллион отступного ты  мне  даёшь?..  Оставь
деньги  при  себе!  Для  меня больше славы владеть не лишним миллионом,  а
таким человеком, как ты".
     - А  знаешь,   Александр  Сергеевич,  -  молвила  Екатерина,  наливая
Строганову чай:  -  Скажу тебе конфиденциально,  как я однажды подкузьмила
этого   самого   сумасброда-спесивца.   Будь   друг,   послюшай...   Некий
петербургский фабрикант,  тоже  из  крепостных Шереметева,  бывает часто в
Риге и  ведёт немалый торг с заграницей.  Я стороной проведала,  что в его
дочь влюбился лифляндский барон.  Мужичок рад случаю породниться с молодым
бароном,  но тот ни за что не хочет вступать в брак с крепостной девушкой.
Ну,   ни  за  что,   ни  за  какой  сдобный  коврижка,   как  говорится...
Фабрикант-мужичок дважды валялся в  ногах Шереметева,  давал ему выкупного
тоже,  кажись,  миллион, но спесивец и слышать не пожелал о вольной. И что
же,  и что же? Бедняжка девушка безутешна, мужичок стал зело запивать... И
я,  Александр Сергеич,  пустилась тут на маленький бабий хитрость.  О-о-о,
мы,  бабёночки, себе на уме. И вот слюшай, слюшай... Это произошло вот тут
же,  где  мы  с  тобой сидим.  Я  при большой компании сказала Шереметеву:
"Милый граф! Я восхищена вашим благородным поступком, я от души благодарна
вам!" А он мне: "За что, Екатерина Алексеевна?" - "Как, за что? Неужели не
догадываетесь?  Ваш поступок заключается в том,  что вы,  не взяв никакого
выкупа,  дали вольную вашему крепостному,  фабриканту Ситникову..." (Тут я
маленечко приметила,  как  граф  выпучил на  меня глаза и  пожал плечами.)
"Господа,  вы слышали?" - адресовалась я к присутствующим и почувствовала,
как мои щёки от моего вранья запылали.  "Вы,  милый граф,  -  сказала я, -
облагодетельствовав отца,  сделали  счастливой и  его  дочь.  Сия  молодая
особа,  став  ныне  вольной,  сможет  соединиться узами  Гименея с  горячо
любимым ею женихом. Словом, вы, граф, сотворили доброе дело, перед которым
бледнеют ваши  прочие  добрые  дела.  Ещё  раз  выражаю вам  свою  горячую
признательность.  Я, милый граф, в великом от вас восторге", - закончила я
свою роль... Что же оставалось делать атакованному мною графу? Он поднялся
- этакий красный, этакий пыхтящий, злой, - я испугалась, что его кондрашка
хватит, - рассыпался в благодарности за мои милостивые слова и материнское
попечение о своих подданных и в момент скрылся... А назавтра я узнала, что
он  тотчас подписал Ситникову вольную,  внушив ему:  "Ты,  голубчик,  всем
толкуй,  что свободу получил от меня не сегодня, а ещё неделю тому назад".
Каково!
     - Я  об  этом  невероятно  остроумном  казусе  впервой  слышу,   -  с
притворным восторгом воскликнул Строганов,  -  и  немало  дивлюсь,  мадам,
вашей сугубой скромности.
     - Но,  милый друг...  Не  могу же я  о  всяком пустячке трубить перед
глазами всего света.
     - Слава вам, Екатерина Алексеевна! Вы изобретательны, как...
     - Как ведьма с горы Брокен или гомеровская Цирцея?
     - Нет,  что вы,  мадам! - захлебнувшись приливом нежных чувств, снова
воскликнул Строганов. - Вы - гений добра и... и... красоты.
     - Шутник!   -  засмеялась  сквозь  ноздри  императрица  и  с  игривой
лёгкостью стукнула его веером по белому гладкому лбу.
     И вдруг раздался слащавый иронический голос:
     - Нет,  нет...  Нет, я ничего не вижу... - Неуклюжий, большой, пухлый
Елагин  -  сенатор  и  "главной придворных спектаклей дирекции начальник",
грузно  опираясь на  толстую  трость  и  шутливо  прикрыв  глаза  ладонью,
остановился вблизи Екатерины. - Нет, нет... Я ничего не видал, не слыхал.
     Императрица   и    Строганов   сидели   в   уютной   глубокой   нише,
задрапированной шелками  и  заставленной  пальмами.  Через  зал  проходили
придворные дамы и кавалеры.
     - А-а, мсье франкмасон! - позвала Елагина Екатерина. - Иди сюда, Иван
Перфильич. Садись скорей... Ну, как нога твоя?
     Тучный  Елагин  с  шарообразной большой  головой,  неся  на  щекастом
холёном лице широкую улыбку и сильно прихрамывая, приблизился к Екатерине,
поцеловал  её  протянутую руку,  по-приятельски обнялся  со  Строгановым и
сказал:
     - Только не  франкмасон,  мадам.  Я  суть  великий мастер нашей  ложи
вольных каменщиков, коя подчинена лондонской ложе-матери...
     - А тебе ведомо ли, Перфильич, что членом этой лондонской ложи-матери
состоит и всеизвестный авантюрист Калиостро? - спросила Екатерина, обливая
Елагина насмешливым,  холодным взглядом.  -  Впрочем, я ваших тонкостей не
понимаю и  масонских устремлений не  признаю...  Всё,  что окутано тайной,
вроде ухищрений вашего колдуна и  алхимика Калиостро,  есть  шарлатанство,
какими  бы  высокими принципиями оно  ни  прикрывалось.  Истина же  всегда
выступает в свет с приподнятым забралом. Так-то, мой друг...
     - Но...   всеблагая  матушка  великая  государыня...  я  мог  бы  вам
возразить...  - начал было оправдываться ошеломлённый таким афронтом истый
масон Елагин, улыбка сбежала с лица его. - Я с юности моей имею склонность
ко всему таинственному.
     - Сие сожаления достойно,  - тотчас  возразила  Екатерина.  -  Да  ты
садись...  А  что касаемо до толпы,  увлекающейся всякой трансценденцией и
теозофическими бреднями,  уж ты не обессудь меня,  - эта толпа отнюдь меня
ещё не знает.  Предрассудки,  как и тиранство,  никогда не были и не будут
душою свободных наук,  а я готова постоять за оные...  История же с  магом
Калиостро,  с  тем,  как  он  всякими  подземными  гномусами  и  огненными
саламандрами одурачивает вельможных простофиль,  - позор для моей столицы!
Дивлюсь,  -  закончила  она по-французски,  - дивлюсь,  что самое вздорное
мнение,  становясь всеобщим,  смущает надолго разум и здравое суждение.  -
Она сделала паузу и отхлебнула глоток остывшего чаю.  - Так вот что, мосье
Елагин...  Раз Калиостро к тебе вхож, так ты, ежели не страшишься его чар,
намекни ему,  пожалуй,  чтоб он поскорей убирался из Петербурга,  пусть не
испытывает  моего  терпения,  иначе  я  вышвырну  этого  розенкрейцера  из
России... по этапу!
     Екатерина нервничала,  то и дело распахивала и резко складывала веер,
и вместо ласковых, тёплых огоньков глаза её стали излучать холодный блеск.
Всем  троим  сделалось  неловко.   Елагин,  признавая  правоту  Екатерины,
чувствовал себя виноватым.
     Один из ближайших сподвижников Екатерины,  Иван Перфильич Елагин,  не
был ни  богат,  ни  знатен.  Но,  пользуясь крупными от  двора подачками и
занимая  хорошо  оплачиваемые,  но  бездоходные  должности,  жил  пышно  и
открыто. На одном из петербургских островов, впоследствии названном по его
имени  -   Елагиным,   он  имел  дворец,  нередко  посещаемый  вельможами,
столичными сановниками,  избранными певцами Итальянской оперы.  Иногда,  в
летнее время, заглядывала сюда и сама Екатерина.
     Уважая   Елагина  за   его   правдивость,   порядочность  и   широкую
образованность,  она  была  связана с  ним  и  чисто литературными делами:
Елагин, совместно с другими придворными, помогал ей переводить "Велизария"
Мармонтеля. Императрица почитала его как самого трудолюбивого переводчика;
он в  своё время перевёл многотомный роман Прево "Приключения маркиза Г.",
перевёл  мольеровского  "Мизантропа"  и  даже,   подражая  своему  учителю
Сумарокову, пробовал кропать стишки, иногда повергая их на суд Екатерины.
     Однако за  последнее время,  с  тех  пор  как  Елагин был  посвящён в
масоны,  а  затем он стал приглашать Калиостро в свой дом на медиумические
сеансы, отношение к нему Екатерины заметно охладело.
     Калиостро,  этот  ловкий проходимец,  после  странствований по  Южной
Франции, Италии и Мальте попал в Митаву, а затем и в Петербург. В качестве
якобы  врача  и  алхимика  он  сначала  занимался изготовлением жизненного
эликсира  и  добыванием из  ртути  золота  посредством философского камня.
Впрочем,  золото,  и в довольно большом количестве, он добывал отнюдь не с
помощью  философского камня,  а  от  продажи  жизненного эликсира и  через
наглый обман слишком доверчивых своих знакомцев из столичной знати.
     В число обманутых русских простофиль первым попал Елагин,  а за ним и
блестящий екатерининский вельможа - Александр Сергеевич Строганов.
     Екатерину  особенно  раздражала та  печальная  действительность,  что
близкие  ей   люди,   поклонники  великих  энциклопедистов,   были   столь
бесхарактерны и беспринципны, столь слабы в рациональном способе мышления.
"В них никакие Гельвеции,  никакие Вольтеры,  -  думала она,  -  не смогут
искоренить мистических настроений.  Такие люди всегда стремятся за пределы
возможного,   поддаются  фантастическим  бредням  о  других  мирах,  якобы
населённых душами людей умерших,  с  коими можно вступать в сношения через
особо избранных людей,  вроде Калиостро, Сведенборга, Сен-Мартена и прочих
чудодеев".
     Екатерина  с   душевной  горечью  думала  об   этих  так   называемых
образованных  русских  людях   высшего  общества,   легко   попадающих  из
настроений мистических в лапы ловких мистификаторов.


     Через зал величественно и неспешно нёс свою фигуру граф Никита Иваныч
Панин.  В  его  опущенной левой руке  портфель красного сафьяна с  золотым
гербом.  Сановник, отыскивая царицу, бросал взоры направо и налево. Вот он
увидел её и,  не изменяя горделивой поступи, а лишь чуть-чуть ускорив шаг,
направился к императрице.
     - А,   Никита  Иваныч!..   Добро  пожаловать  к   нашему  шалашу,   -
поторопилась сказать Екатерина,  косясь на красный,  иностранной коллегии,
портфель.
     - Во-первых,  - целуя изящную надушенную её руку, проговорил Панин. -
Во-первых,  прошу прощения,  Екатерина Алексеевна,  что я по необходимости
нарушил ваше рандеву с друзьями.
     - В  чём есть сия необходимость?  Неотложные дела?  -  и царица снова
покосилась с неприязнью на портфель. - Турция? Франция?
     - И  Турция и  Франция,  Екатерина Алексеевна.  И  ежели вы милостиво
разрешите мне... - начал Панин, приготовившись открыть портфель.
     Но  Екатерина,  коснувшись веером его  руки,  произнесла официальным,
лишь слегка и с натугой подогретым тоном:
     - Граф,  только не здесь.  Решать дела я  привыкла у себя в кабинете,
где скоро имею быть.
     - Прежде всего я пекусь об интересах России, мадам...
     - Я тоже, граф, - сухо сказала Екатерина.
     Движением губ  выразив на  лице  лёгкую гримасу досады,  граф холодно
поклонился и с подчёркнутой поспешностью отошёл прочь от Екатерины.
     Царица  была  довольна  тем,  что  ей  представился случай  несколько
принизить  в  глазах  посторонних своего  давнишнего  противника.  Сложное
чувство таилось у  неё к  этому гордому,  умному и просвещённому человеку,
первому сановнику империи и воспитателю её сына Павла. Он помогал ей войти
на  ступени  трона,   и  за  оказанную  помощь  она  оставалась  неизменно
признательной.  Но  этот же самый Панин,  опираясь на свою партию,  мечтал
лишить её престола в пользу малолетнего Павла.  Унизительный для Екатерины
торг вёл  с  ней  Панин накануне самого переворота,  жертвой которого стал
царствовавший в то время Петр III.  Под личиной доброжелательства и дружбы
всесильный Панин собирался не более не менее -  превратить её в  послушную
ему куклу на троне.
     - Я  мыслил бы,  -  говорил тогда  Панин,  -  императором быть  Павлу
Петровичу, возлюбленному вашему сыну.
     - А я, при малолетнем сыне моём, регентша?
     - Да, государыня, - отвечал Панин твёрдо.
     Как?!  Ей быть регентшей при сыне, чтоб, когда он возмужает, навсегда
утратить власть? Нет, никогда этого не будет, ни-ко-гда!
     - Я так несчастна,  так унижена своим супругом,  что для блага России
готова скорее быть матерью императора,  чем оставаться супругой его,  -  с
горечью ответила Екатерина и заплакала.
     Екатерина всегда будет помнить,  как  Панин упал  к  её  ногам,  стал
утешать её,  стал целовать ей  руки.  Каждый поцелуй его был для Екатерины
поцелуем Иуды.  И она тотчас решила припугнуть Панина,  в прах разбить его
дерзкие мечтанья.
     - Но... милый друг мой, Никита Иваныч, - сказала она, - у меня единая
надежда на бога, на вас и на преданную мне гвардию. Да, да, на гвардию...
     Она видела,  как властный царедворец весь внутренно сжался. Карта его
была  бита.  Да,  Екатерина  опиралась,  с  помощью  братьев  Орловых,  на
многочисленную  гвардию;   Панин  -   лишь  на  десяток-другой  сановитого
дворянства.
     Такого коварного поступка она  вовеки не  могла  простить Панину.  Но
ведь он главный механик всего государственного аппарата, он влиятельнейший
из вельмож,  он мудро руководит внешней политикой, с его мнением считается
Европа.  Словом,  в то время Панин много значил для дела Екатерины. Однако
это было десять лет назад,  а теперь...  Теперь престол Екатерины крепок и
незыблем,  "бразды правления" она сама научилась держать в своих руках,  а
наследник престола Павел  ещё  слишком юн  и  лишён  необходимых качеств в
опасной борьбе за власть. Он никогда не посмеет да и не сможет - свергнуть
мать с престола. Ему не на кого опереться, и никакие Панины не в состоянии
помочь ему.
     Такие мысли,  то  чётко,  то  вразброд,  вскипали в  мозгу Екатерины.
Сердце сжималось,  взор  устремлялся куда-то  вдаль  или  обращался внутрь
взволнованной души.
     Нет,  она и  здесь,  в  этом тихом убежище,  не может оставаться лишь
любезной хозяйкой, каждый час и каждый миг она - императрица.
     Рассеянно прислушивается Екатерина к  беспечной болтовне  двух  своих
друзей, она им улыбается, иногда произносит ту или иную фразу, но взор её,
как  бы  пронизывая каменные  стены,  видит  шагающего по  дворцовым залам
Никиту Панина.  "До свидания,  до свидания,  Никита Иваныч...  От подножия
престола вы скоро будете устранены окончательно".
     После  досадного разговора с  Екатериной граф  Панин  понуро  шёл  по
коридорам  огромного пустынного дворца,  пробиваясь на  половину  великого
князя Павла.
     "Вот ужо-ка,  ужо  она  женит сына,  всякими милостями осыплет меня и
вышвырнет! Землями наградит да золотом. Ей казённого-то сундука не жаль, -
всё больше и больше раздражался Панин.  -  Эх,  Никита, Никита!.. Ляжками,
брат,  ты не вышел,  да и нос у тебя не столь казистый -  а ля рюсс.  А то
бы..." - горько проиронизировал он над собою.
     В  китайском,  с  тёмно-красным  драконом,  чайнике дежурная фрейлина
подала  горячий чай,  цукерброды и  сухарики.  Екатерина налила  гостям по
чашке.
     Камер-лакей неслышной поступью приблизился к  царице и  поднёс ей  на
серебряном подносе два пакета с сургучными печатями.
     - Из  действующей армии,  ваше  императорское величество.  Экстра!  -
отчеканил браво лакей, стоя навытяжку.
     По знаку царицы он удалился. Екатерина читала надписи на конвертах. В
правом углу  одного было  крупно и  безграмотно означено:  "в  сопственные
ручьки...  екстра".  Это от Григория Орлова.  На другом,  мелким почерком:
"Экстра". Это от Григория Потёмкина. Два Григория, два фаворита - бывший и
будущий. Они как лёгкое облако проплыли перед взором Екатерины, улыбнулись
ей  и  оба исчезли.  И  на  их  месте появился на  миг во  всей реальности
красавчик Васильчиков. Екатерина нервно шевельнулась, вздохнула и положила
нераспечатанные конверты на круглый столик.
     В  этой скромной келье она не  только императрица,  но и  женщина,  с
прихотливыми  чувствами,   с  непостоянным  сердцем.   Впрочем,  Екатерина
Алексеевна не без основания могла гордиться тем,  что она в первую очередь
императрица-женщина и  лишь  потом  -  женщина-императрица.  Разум  всегда
властвовал у неё над чувствами.
     - Итак,  господа,  -  после  длительной паузы начала Екатерина,  -  в
Турции война, кровь проливается, смерть разгуливает, а мы вот тут сидим да
кой-кому косточки перемываем.
     - Смею ласкать себя надеждой, мадам, - торопливо проглотив цукерброд,
сладким  голосом проговорил Елагин,  -  что  война  расширит пределы вашей
империи и...
     - Гений войны,  -  подхватил Строганов, - повергнет к вашим священным
стопам всё Чёрное море.  А в нём...  рыбы,  мадам,  рыбы!..  На всю Россию
хватит!
     - Ты всё шутишь,  Александр Сергеич,  а мне, право, не до шуток. Ведь
пять лет воюем...
     - Но,  матушка!  Но,  всеблагая! - воскликнули оба гостя. А Строганов
сказал:  -  Надо  бы,  Екатерина Алексеевна,  к  регламенту ваших  вечеров
добавить: "Входящий, не омрачай чела своего глубоким раздумьем".
     - Да,  ты прав,  Александр Сергеич,  - сделав над собой усилие, вновь
оживилась Екатерина.


                                    2

     - Ты, Перфильич, извини меня и не злись, - сказала царица подобревшим
голосом.  -  Как ты  со  своим костыльком управился по столь высоким нашим
лестницам?  -  и она указала глазами на толстую с серебряным набалдашником
трость его.
     - О всеблагая,  - складывая молитвенно руки и наклонив крупную голову
к правому плечу,  воскликнул Елагин.  -  Я воспарил в сию тихую обитель на
крыльях Мельпомены и Терпсихоры.
     - Я думаю,  что тебе помогали все девять муз,  а десятая на придачу -
Габриэльша...  Великий ветреник ты,  Перфильич,  неисправимый ферлакур.  Я
чаю, ты восхищён своей Габриэльшей выше меры.
     - Это не  есть восхищение ума,  Екатерина Алексеевна,  но  восхищение
сердца, - слегка грассируя, произнёс Елагин.
     - Охотно  верю.  Но  страсти наши  всегда  против разума воюют,  -  с
притворной  застенчивостью  улыбнулась  Екатерина.  -  А  столь  прилежное
восхищение сердца иногда в ногу ударяет, и человек с того разу начинает на
костыльках ходить.
     Елагин,  комически состроив виноватую мину,  распустил пухлые губы  и
пожал плечами, а Строганов, прикрыв рот рукою, сипяще захихикал.
     Великосветскому миру, падкому на всякие слухи о любовных шашнях, было
известно, что пожилой лоботряс и селадон Елагин по уши втюрился в красивую
итальянскую певицу Габриэль. Много было смеху и пересудов, когда узналось,
что жестокосердная оперная дива,  желая поиздеваться над влюблённым в  неё
Елагиным,  принудила его  сплясать вместе  с  ней  весёлый танец.  Тучный,
неуклюжий, как бегемот, да к тому же и подвыпивший, директор оперы Елагин,
исполняя  каприз  подведомственной ему  дамы  сердца,  проделав  несколько
бравурных па  с  припрыгом,  вывихнул себе  ногу и  на  целый месяц слёг в
постель.
     Екатерина  разгневалась  на  Габриэльшу,  но  не  ради  её  коварного
поступка с Перфильичем, а потому, что эта певица, перезаключая контракт на
следующий театральный сезон, заломила с дирекции неслыханную годовую плату
в  десять  тысяч  пятьсот  рублей,  тогда  как  на  содержание всей  оперы
отпускалось двором всего семнадцать тысяч в год.
     Екатерина  улыбнулась смеющемуся графу  Строганову и,  повернувшись к
Елагину, спросила его:
     - Послушайте,  Иван Перфильич,  а верно ли, будто бы когда вы сказали
Габриэльше,  что-де в  России столь огромное жалованье только фельдмаршалы
получают,   Габриэльша  будто  бы  тебе  ответила:   "Ну  так  пусть  ваши
фельдмаршалы и в опере поют". Правда сие или вымысел?
     Да,  это была правда.  Но Елагин с  деланным возмущением,  пристукнув
тростью об пол, не задумываясь, возразил:
     - Это, мадам, злостная ахинея, чушь, анекдот досужих сплетников.
     Екатерина,  сразу подметив,  что он,  щадя Габриэльшу, врёт, смущённо
отвернулась от него.
     Елагин  собрался  уходить,  ссылаясь  на  появившуюся  боль  в  ноге.
Екатерина резко встряхнула лежавший на  столе звонок.  Мигом,  как  из-под
земли, явились два изящно одетых молоденьких пажа и фрейлина.
     - Проводите  его  высокопревосходительство  до  кареты,  -  приказала
императрица.
     Когда  все  удалились,   она,  приняв  из  рук  Строганова  очищенный
апельсин, сказала:
     - Он  большой  повеса,   этот  самый  толстячок.  Помесь  селадона  с
сибаритом...
     - Есть мадам, смачное, круглое словцо: "бабник".
     Екатерина рассмеялась:
     - Бабник,  бабник!..  Ах,  как  это  чудесно,  -  и,  достав  золотой
карандашик,  записала в  книжечку:  "Бабник  -  сиречь  по  бабским  делам
мастер".
     - Про  таких господ пышнотелые субретки из  простушек говорят:  "Этот
барин ерзок на руку", - наддавал жару краснобай Строганов.
     Екатерина снова рассмеялась. Кончики ушей её закраснелись, видимо, от
смущенья перед  Строгановым,  она  записала:  "Ерзок на  руку  -  сиречь в
бабской стратегии имеет достодолжный натиск и проворство, раз-два-три".
     - С  тобой,  Александр Сергеич,  поведёшься,  многим фигуральностям и
весёлым терминам научишься.
     - Да,  матушка,  это правда... С собакой ляжешь - с блохами встанешь,
как говорится.
     - А знаешь,  мне,  как в некотором разе сочинительнице, хотя и весьма
посредственной,   все   эти  простонародные  словечки  и   присказки  зело
необходимы.
     - Матушка! - воскликнул Строганов. - Да вы же...
     - Помолчи,  Александр  Сергеич,  знаю,  что  расхваливать будешь  мои
листомарательные опусы. А вот господин стихотворец Сумароков да журнальных
дел мастер Новиков поругивают меня в  своих статейках.  Иной раз,  чёрт их
возьми,  пребольно. Хотя я к ним, к этим диатрибам, особой обиды не питаю,
а всё русское, народное - былины, песни - я ценю не меньше, чем они. Вот я
и пословицы собрать заказала Ипполиту Фёдоровичу Богдановичу...
     - Собрание пословиц было бы осмотрительнее заказать актёру Чулкову, -
сказал Строганов. - Он записывает пословицы и песни непосредственно из уст
народа и не портит их.
     Екатерина, выразив на лице мину притворного недоумения, подняла брови
и проговорила:
     - А знаете что... Я очень ценю как пиита Михайлу Попова.
     - Попова? Но ведь они с Чулковым только готовые песни собирают.
     - Попов и сам отменно изобретает их,  -  перебила Екатерина. - Я знаю
две его песенки по образцу народных,  я наизусть вытвердила их.  Одна, "Ты
бессчастный добрый молодец", даже певчими моими распевается.
     - Вы, мадам, видать, обожаете народные песни?
     - А ведомо тебе, при каких обстоятельствах я полюбила их? Как-то, ещё
будучи великой княгиней, я ночью прокралась в комнату тётушки, императрицы
Елизаветы,  прельстила  меня  песня:  кто-то  складно-складно  пел  чудным
голосом.  А  пел  её  наш  милый  Алексей Григорьевич Разумовский,  бывший
пастушок...  Он  поёт,  а  чуть  пьяненькая матушка  Елизавета подшибилась
рукой,  глядит на  него  и  плачет.  Сцена  -  умиления достойна.  И  я-то
едва-едва  не  расплакалась,  столь  складно,  столь изумительно пел  граф
Разумовский*. С тех самых пор я без ума от простонародной песни.
     _______________
          * Тайно венчанный супруг императрицы Елизаветы Петровны. - В. Ш.

     - Я ценю Попова более за его комическую оперу "Анюту",  - почтительно
выслушав Екатерину, сказал Строганов.
     - Да,  - возразила Екатерина, - но Вольтер сделал свою "Нанину" более
тонко. А сюжеты обеих пьес сходственны.
     Часы пробили одиннадцать.  Императрица, привыкшая ложиться в десять и
чем свет вставать,  заторопилась. И только лишь показалась она в зале, как
её окружила блестящая свита,  и она,  привычно улыбаясь всем, двинулась во
внутренние помещения Зимнего дворца.
     Вскоре,  пользуясь правом входить к царице без доклада, проследовал в
её покои Никита Панин с красным портфелем под мышкой.


                                    3

     Иван Сидорыч Барышников,  подъехав к дворцу графа Шереметева,  что на
Фонтанке, прошёл в графскую вотчинную контору.
     Две большие чистые горницы разделялись на  "столы" или на  "повытья".
Особый судейский стол,  накрытый красным сукном, помещался за перилами; на
нём -  "Уложение о наказаниях", приказы и формы графских бумаг. На высоких
стенах  царские  портреты,   писанные  масляными  красками,  и  эстампы  с
изображением генералов. На большой стене возле стола вотчинного управителя
- генеральная всех  вотчин ландкарта.  Через  сени,  за  железною дверью -
кладовая для хранения денежных сборов с  крестьян и  предприятий,  рядом с
ней  караульня  с  большим  комплектом  вооружённой стражи,  рассыльных  и
артельщиков;  все  они,  как  и  все  служащие  в  конторе,  -  крепостные
Шереметева. Против караульни вход в архив.
     Когда Барышников вошёл в контору, все встали - бургомистр, приказчик,
секретари и  писари,  поднялся даже сам  вотчинный управитель.  Все отдали
Барышникову  поклон,  как  известному  по  Петербургу  богачу.  Барышников
удовлетворённо прикрякнул,  склонил в  их  сторону голову.  Служащие сели,
снова принялись скрипеть перьями,  переписывая сводные ведомости, шпуровые
книги.  А управитель ещё раз поклонился Барышникову и указал возле себя на
стул. Управитель вотчинами, сухонький маленький старичок с приятным бритым
лицом, Петр Иваныч Сывороткин, тоже крепостной Шереметевых, безвыездно жил
в Питере, получал достаточное жалованье, выстроил в деревне многочисленной
своей семье два  хороших,  под  железом,  дома и  был  собственной судьбой
вполне доволен.
     - Ну, а как ваш сынок-с? - улыбчиво спросил Сывороткин.
     - А мой Ванька в шляхетском кадетском корпусе обучается. Через годика
два, глядишь, офицером будет.
     - Приятно-с. Очень, очень приятно слышать-с!
     - А я к тебе,  брат,  Пётр Иваныч!  Присоветуй, - и, слегка пригладив
ладошкой  рыжие  волосы,   Барышников  изложил  управляющему  цель  своего
приезда:  он,  изволите ли видеть,  задумал приобрести себе -  конечно, на
подставное лицо - тысчонку-другую мужиков с землёй, так вот не присоветует
ли ему Пётр Иваныч,  куда по таким делам податься, в какую губернию ехать?
Да,  может быть, и сам граф Шереметев уступит Барышникову участок из своей
смоленской вотчины?
     - Ведь  я   сам-то  из  Смоленской  губернии,   вот  и   хотелось  бы
обосноваться на родине.
     - Да оно,  конечно-с,  -  подумав,  ответил приятный старичок. - У их
сиятельства и в Смоленской и в иных прочих губерниях деревеньки с землицей
есть. Вознесенская, Мещериново, Братцево... да мало ли... Только навряд ли
его  сиятельство  пожелает  переуступить  их.   Однако  стукнитесь  к  его
сиятельству,  авось договоритесь.  А что касаемо адресочков разных господ,
что,  как я  слышал,  не  прочь продать свою земельку,  то...  -  Он вынул
записную книжку из кармана своей серой куртки с золочёными пуговицами,  на
которых был изображён герб Шереметевых, и сказал: - Ну-с, вот вам бумажка,
вот перышко, прошу записывать-с.
     Выйдя  из  вотчинной конторы,  Барышников заметил на  стене  коридора
объявление и стал читать:
     "Дворецкий его  сиятельства графа  Шереметева С.  Л.  Лакров  продаёт
сироп для делания бишофу. Цена бутылки 2 рубля, из коей выходит 12 бутылок
бишофу".
     - Интересуетесь? - окликнул его проходивший в контору дворецкий.
     - Ох,  голубчик, господин Лакров! - повернулся к нему Барышников. - Я
у  тебя  сиропу бутылочек пять куплю.  На-ка  получи,  -  и  он  подал ему
золотой.  -  Доложись,  пожалуй,  обо  мне  его сиятельству да  не  оставь
словечко замолвить за меня.  Я вот по какому делу...  -  Барышников кратко
рассказал ему о своих хлопотах.
     Граф  Пётр Борисыч Шереметев,  или,  как  его  прозвали за  несметные
богатства.  Младший Крез, был не в духе. Сегодня в его великолепном дворце
званый ужин.  Да не какой-нибудь, не для одной вельможной знати, к которой
чванный граф относился в  душе с  большим презрением,  на этом ужине будет
присутствовать высочайшая особа  -  великий князь  Павел  Петрович.  Может
статься, и сама "матушка" пожалует.
     И, как на грех,  во всём Петербурге нет свежих устриц.  Скандал!  Без
устриц  великий князь за стол не сядет,  приученный к сей гастрономической
дряни старым чёртом Никитою  Паниным.  Во  все  места,  где  только  можно
встретить модные сии моллюски,  были посланы гонцы: в рыбный ряд, в рыбные
лавки богатых коммерсантов,  ведущих торговлю с заграницей, на куне ческую
пристань. Устриц не оказалось нигде... Вот так российская столица, чёрт бы
её драл!.. Устриц - и тех нет!
     Высокий,  тучный и  несколько сутулый граф  с  гладко причёсанными на
прямой пробор французом-куафером русыми волосами шагал по кабинету.  Серые
глаза  под   высоко  вскинутыми  бровями  были   сердиты,   маленький  рот
раздражённо кривился.
     - Даже  в  Гостином дворе у  Гирса нет.  А  у  него уж  всегда свежие
каперсы,  анчоусы,  цитроны,  трюфеля и  устрицы.  У  Форзелиуса и Генриха
Шульца на Невском тоже нет. Ахти беда!
     Граф запахнул табачного цвета бархатный халат и,  скользя по  изящным
наборным   паркетам   мягкими  сафьяновыми  сапогами,  спустился  вниз,  к
парадному крыльцу,  зашёл в переднюю, что рядом с вестибюлем, сел под окно
и  стал  смотреть  сквозь  стёкла  во  двор,  нетерпеливо  поджидая  вновь
посланных по городу гонцов: авось каким-нибудь чудом удастся им добыть эти
проклятые устрицы.
     - Ну,  прямо хоть ужин откладывай.  Нет,  сие  дело невозможное.  Ха,
чёрт... Бывает же... Полцарства за бочонок устриц!
     Степенно вошёл в сером будничном полукафтаньи старичок-дворецкий.  Он
остановился в пяти шагах от графа,  замер,  гордое лицо его окаменело,  он
отчётливо, не тихо и не громко, произнёс:
     - Ваше  сиятельство.  Известный коммерческий предприниматель господин
Барышников прибыл во дворец вашего сиятельства и  просит вашу милость дать
ему аудиенцию по наиважнейшему делу. Ожидает в приёмной.
     - Ах, Ванька Барышников?! Гони к чёрту!
     - Слушаюсь!  -  и дворецкий, сделав недовольную мину и пожав плечами,
направился к выходу.
     - Впрочем,  стой.  Спроси-ка,  нет ли  у  него устриц?  Он  пройдоха.
Полцарства за бочонок устриц! И спроси, чего ему надобно?
     Граф  несколько повеселел.  Вдруг Ванька Барышников,  этот прожжённый
жулик, выручит. Вот бы!
     Вновь  явившийся  дворецкий,  притворно вздыхая  и  соболезнуя своему
хозяину, заявил:
     - Ваше сиятельство. Оный Иван Сидорыч Барышников просил вашей милости
доложить,  что он насмелился явиться к вашему сиятельству с самой нижайшей
просьбой:  не  продадите ль  вы ему тысячу крепостных крестьян с  землей в
одной из  вотчин вашего сиятельства.  Он  мог бы даже купить до пяти тысяч
мужиков...
     - Что,  что?  -  приподнялся с кресла граф. - Я?.. Ему?.. Крестьян?..
Ну, а устрицы?
     - Устриц нет у  него,  ваше сиятельство...  И не предвидятся.  Он сам
ищет для подарка Алексею Григорьевичу Орлову.
     - Вон гони!  -  закричал Шереметев.  - Я знаю этого каторжника. В три
шеи гони!  Ежели будет ко  мне шляться,  на конюшне выпорю!  -  Граф был в
гневе. Большое круглое лицо его побагровело.
     Дворецкий  понуро  шёл   к   ожидавшему  его   Барышникову.   Как  же
"посполитичнее" ответить этому выжиге? А то он, чего доброго, разгневается
да и  золотой империал стребует обратно.  О Барышникове дворецкий знал всю
подноготную.  Какой-то задрипа-мещанишка из Вязьмы,  он в Семилетнюю войну
втёрся к  главнокомандующему графу Апраксину в  доверенные.  Как  говорили
злые языки,  Апраксин получил взяточку от Фридриха II и  велел Барышникову
доставить в  Питер несколько бочонков якобы с селёдками,  а на дне каждого
бочонка было спрятано золото.  Тароватый Барышников об  этом пронюхал,  и,
как прибыл из Пруссии в Питер,  передал графине Апраксиной одни селёдки, а
золото же притаил.  С того и в люди вышел.  Эх,  человеки! Божьего-то суда
нет на вас, на подлецов...
     Граф  Шереметев,  вдвое перегнувшись,  недвижно сидел в  кресле,  как
истукан.  Уголок рта  подёргивался в  нервном тике.  Граф  чувствовал себя
несчастным из несчастных.
     Снова появился дворецкий.  Он не вошёл чинно,  как всегда, он потерял
весь лоск и выправку; патрицианское, со строгими чертами, лицо его утонуло
в  радостной улыбке - стало похоже на самое обыкновенное лицо какой-нибудь
смеющейся бабки Фёклы,  и голос у него  сделался  пискливый,  с  петушиной
прихлюпкой. Позабыв, что перед ним сам сиятельнейший граф, первейший богач
во всей империи, он, как полоумный, завопил:
     - Пётр Борисыч, батюшка!
     - Что? - вскочил граф Шереметев.
     - Купец Шелушин к тебе, Назар Гаврилыч, твой крепостной...
     - Ну!  -  и  Шереметев  от  сладкого  предчувствия  перестал  дышать.
Перестал дышать и дворецкий. - Да говори же, чёрт тебя заешь!..
     - Кажись,  с  этими  самыми,  как  их...  Тьфу!..  Память от  радости
отшибло.
     - Да уж не с устрицами ли?
     - Во-во-во! С ними.
     Шереметев побежал к  крыльцу,  от  радости он  прихлопывал в  ладоши:
"Ура, ура!"
     Назар Гаврилыч Шелушин,  с аккуратно подстриженной тёмной бородкой, с
живыми быстрыми глазами, уже вкатывал дубовый бочонок на крыльцо.
     - Назарка!  Назарка!  Чёрт,  дьявол! - в весёлом исступлении закричал
Шереметев,  бросился к  купцу и  стал обнимать его,  как  пропадавшего без
вести и вдруг появившегося родного сына.  - Ну, выручил, выручил! И откуда
это бог тебя принёс?
     - Из  Риги,  ваше сиятельство!  Только-только паруса спустил на своём
кораблике...  Да  вот услыхал,  что вы  интересуетесь...  Я  мигом к  вам.
Свеженькие... Куда прикажете, в кухню?
     - Пойдём,  пойдём, пойдём... Кати сюда, - и Шереметев, подоткнув полы
халата,  сам стал помогать купцу катить бочонок.  Сел в кресло,  опрокинул
бочонок вверх дном, велел подать бумагу и перо.
     - Ты сколько мне, Назар, сулил, чтоб я тебя на волю выпустил?
     - Двести тысяч серебром,  ваше сиятельство, - склонив голову набок и,
словно ласковый кот,  заглядывая в  глаза  своему владыке,  сказал сладким
тенорком купец.  -  У меня,  ваше сиятельство,  три сына молодца.  В двоих
дворянские дочки влюблены,  а  третий сам в  одну иноземку благородненькую
втюрившись, извините. И ни одна невеста за крепостных рабов не идёт замуж:
ни дворяночки,  ни иноземочка. А ныне дела моей фирмы, слава богу, хороши:
лён,  пеньку,  да сало,  да мёд с добрым барышом продал в Риге. И согласен
буду вашей милости за выкуп все триста тысчонок предложить.
     Граф Шереметев,  разложив бумагу на  верхнем дне бочонка и  не слушая
купца,   быстро  писал.   Затем  посыпал  бумагу  песочком  из  фарфоровой
песочницы, поднял голову, взял бумагу за уголок и подал её купцу.
     - Получай,  господин Шелушин, Назар Гаврилыч. Отныне вольный ты... Со
всем родом твоим.
     - Батюшка!..  Пётр  Борисыч!..  -  и  больше ни  слова  купец не  мог
вымолвить;   он  всплеснул  руками,  его  рот  скривился,  нижняя  челюсть
затряслась.  Но вот,  передохнув,  он забормотал:  -  А  деньги,  а триста
тысяч... Я мигом...
     - Мне сегодня устрицы дороже твоих денег. Понял?
     Назар Гаврилыч рухнул графу в ноги.
     В  отдалении стоял старичок-дворецкий.  Наблюдая эту сцену,  он  тоже
втихомолку хлюпал носом.  Ему понятна была радость купца, но он не понимал
поступка графа.  "Мать-богородица!  Бывают же  такие сумасшедшие!..  Да он
лучше  сдёрнул бы  с  купца  триста тысяч  да  этими  деньгами бедность бы
одарил. Мало ли несчастных на белом свете", - думал он горько.


                                    4

     Подрядчик,   у  которого  работала  артель  Прова  Лукича,   оказался
человеком бессовестным:  зря налагал на землекопов штрафы, увеличивал часы
рабочего дня,  неаккуратно выплачивал деньги.  Хлопоты дела  не  улучшили:
полиция  была  подрядчиком подкуплена,  отвечала  на  неоднократные жалобы
отказом  и   застращиванием  арестовать  Лукича,   а  его  артель,   якобы
неблагонадёжную,  выслать по этапу. Артель впадала в нищету, в отчаянье, и
вот уже целую неделю питались люди водою и хлебом.
     Митрий  после  трезвого  зарока  крепился  долго,   работал  со  всем
усердием, но когда начались неприятности с подрядчиком, он, как говорится,
соскочил с зарубки и запил горькую.  Однажды вечером будочник приволок его
пьяным и  в  совершенно голом виде.  Матрёна,  взглянув на  него,  ахнула,
всплеснула руками и заплакала. Артель купила Митьке новую рубаху за восемь
копеек,  новые штаны из казинета за четырнадцать копеек и липовые лапти за
копейку с грошем.
     Во многих других артелях столицы тоже было не лучше.  В летние месяцы
от плохого питания стали развиваться желудочные болезни, рабочие умирали в
больницах,  а  главным образом по убогим своим квартирёнкам -  в подвалах,
сараях, на баржах. Умерло двое и в артели Прова Лукича.
     Строительные рабочие,  встречаясь в трактирах,  кабаках и живопырках,
узнавали  друг  от  друга  о  житье-бытье  столичного работного  люда.  Из
разговоров было ясно,  что далеко не  все подрядчики такие живоглоты,  как
подрядчик артели Прова  Лукича или  богачи,  первостатейные купцы  Долгов,
Митрясов, Кошкин и другие. Наряду с ними были подрядчики и добросовестные,
вроде купца Барышникова.  Хотя и они старались выжать из рабочих всю силу,
но разорять их вконец считали делом безбожным, хлопотливым и, главное, для
себя невыгодным:  пойдёт про них худая слава,  и  на следующий год опытных
рабочих, пожалуй, пряниками не заманишь к себе.
     Эти встречи и разговоры в конце концов привели к тому, что в одном из
трактиров какой-то пропившийся стрюцкий состряпал от четырёх тысяч рабочих
жалобную бумагу на  имя самой императрицы.  А  через неделю,  в  праздник,
двести пятьдесят человек выборных двинулись к Зимнему дворцу.
     Их ко  дворцу  не  допустили,  они остановились на площади и взорами,
полными  надежды,  влипли  в  окна  величественного  здания.  Как   только
появлялась  в каком-либо окне женская фигура,  вся толпа падала на колени,
кланялась,  вожак потрясал бумагой.  Фигура быстро исчезала. Так, принимая
показавшуюся  в  окне женщину за матушку-царицу,  толпа трижды валилась на
колени.  К ним вышел из дворца некий бритый барин и стал на ломаном  языке
что-то разъяснять, шуметь и ругаться. Из толпы заорали:
     - Чего он лопочет, немецкая морда! Пущай русского пришлют...
     На смену немцу явился молодой, статный офицер. Он ласково сказал:
     - Вы что,  братцы!  Вы,  видать, с какой-то просьбой к её величеству?
Государыни в столице нет, она имеет пребывание в Царском Селе. Только я не
советую вам туда ходить: подавать прошения в руки государыни запрещено. Вы
оставьте свою бумагу в  канцелярии по  приёму прошений,  на высочайшее имя
приносимых.
     Толпа,  состоявшая из бледных, испитых оборванцев, присмирела. Первым
заговорил высокий, скуластый плотник:
     - Милай!..  Ваше благородие!  Ты  погляди,  в  какую последнюю нищету
пришли мы?.. Стыдобушка по городу пройти.
     Едва  он  проговорил это,  как  из  переулка показался большой  наряд
конной  полицейской стражи.  Толпа  разбежалась,  но,  по  условию,  снова
собралась на Сенном рынке. Решили, не откладывая, сейчас же идти в Царское
Село.  Дошагав до  Пулковских высот и  свернув влево,  они  вскоре увидали
густо  поросшую зелёными парками  возвышенность и  сверкавшие над  зеленью
пять  золотых главок  дворцовой церкви.  В  конце  Кузьминского посёлка их
встретила у Царскосельской заставы рота гвардейских солдат.
     Между  столицей и  Царским Селом,  через  каждые пять  вёрст,  стояли
сигнальные вышки.  С вершины их -  днём флагами,  а с наступлением темноты
условными  огнями  -  столица  могла  переговариваться  с  Царским  Селом.
Очевидно,  о  походе артели в  императорскую резиденцию было  своевременно
сигнализировано.  Комендант,  в предотвращение беспорядков,  поспешил дать
ходокам отпор. Он подлетел к ним на рослом коне и браво гаркнул:
     - Куда прёте!.. Разойдись!
     Измождённые двадцатипятивёрстным переходом,  мужики едва держались на
ногах.
     - Ваше благородие,  милостивец!  Допусти, ради создателя, до матушки,
просьбицу охота её милости вручить,  -  завыли они в  голос и  направились
было вперёд.
     - Осади,  лапотники,  осади! - заорал комендант, он подскакал к своим
гвардейцам,  махнул им рукой,  и  те,  опустив ружья со штыками,  железным
шагом  двинулись  на  оторопевших ходоков.  Артель,  оробев,  попятилась с
ругательствами, криками:
     - Братцы!  Это что же,  погибать?! Где правда, где бог? До матушки не
допущают...
     А  кучка смельчаков,  свернув с  дороги,  в отчаянье побежала в улицы
Царского  Села.  Но  все  тотчас  были  переловлены  подоспевшим  казачьим
разъездом. Был схвачен и пьяница рыжебородый Митька.
     Все  арестованные  были  впоследствии  судимы  как  бунтовщики.   Суд
постановил выдрать виновных плетьми,  посадить на полгода в тюрьму,  затем
выслать этапным путём на родину.
     Многие   тысячи   строительных  рабочих,   узнав   о   царскосельском
происшествии,  пришли в волнение. Возгорались бунтишки, мелкие перетырки с
полицией, было в разное время убито из мести три десятника, два приказчика
и  управляющий,  ещё пропал без вести управитель подрядчика-живодёра купца
Долгова.
     Встречаясь в корчмах,  банях,  а то где-нибудь за городом, в лесочке,
сезонники говорили:
     - Напёрло нас со всей России дворцы да палаты им,  гадам,  строить. А
нам-то какая корысть? Ни с чем сюда пришли, ни с чем и домой вернёмся.
     - До царицы не допущают, вот что ты толкуй.
     - Кабы велела,  так допустили бы,  беспременно бы допустили.  Это она
сама препон кладёт.
     - Видать, страшится мужиков-то...
     - Вестимо, страшится. От мужика чижолый дух идёт, а она, толстомясая,
приобыкла с гвардией гулять... Чаи, кофеи, пампушки...
     - Третий ампиратор,  Пётр Фёдорыч,  этак-то  не  делывал.  Он  мужика
берёг, а гвардию-то, слыхать было, по шерсти не гладил.
     - Вот за это самое Орловы графья,  жеребчики-то матушкины, и повалили
его.
     - Пойдёмте-ка,  братцы,  всем  скопом в  Александро-Невский монастырь
панихиду по нём, по батюшке, служить пред гробом его.
     - Эх,   и  дураки  вы,   братцы!  -  прозвенел  надсадный,  с  хитрой
подковыркой, голос. - Да нешто по живому панихиду служат?
     - А и верно!  -  спохватились мужики. - Есть слых, быдто жив-невредим
он, батюшка наш.
     - Есть,  есть,  мужики...  Эвот анадысь какой-то старичок-солдатик на
работе к нам подсел да сказывал, что-де...
     И  зачались и  потекли из уст разные были-небылицы,  слухи,  домыслы,
общий  смысл  которых:  "Император Пётр  III  жив,  скрывается до  поры  в
народе".
     Но никто ещё в  столице путём не знал о суровых событиях,  начавшихся
на Яике.


                              Гяляаявяая III

                 ГРОЗА НАДВИНУЛАСЬ. "ВСТАНЬ, СЕРЖАНТ!.."
                               ПЕРВЫЕ КАЗНИ


                                    1

     В  Яицком городке*,  возле палат коменданта,  резко бил барабан.  Это
означало:  офицерам  и  старшинам  немедленно  собраться  в  комендантскую
канцелярию.
     _______________
          * В  1775  году,  после  подавления  восстания,  переименован  в
     Уральск, а река Яик - в реку Урал.

     Было  19  сентября 1773  года.  Семь часов утра.  Косые лучи осеннего
солнца пронизывали кисейные занавески на окнах, ложились по крашеному полу
золотистыми квадратами.  В  одном  из  таких квадратов сидел четырёхлетний
голоногий мальчик в одной исподней рубашонке*. Толстощёкий, пышненький, он
лепил из хлебного мякиша солдатиков и  лошадок.  Возле него стояло на полу
блюдце со сметаной. Мальчик попыхтит, попыхтит, да и лизнёт сметанки.
     _______________
          * Будущий знаменитый баснописец И. А. Крылов.

     - Барабан... чу, барабан, батенька! - прокартавил он и, бросив мякиш,
посмотрел на отца снизу вверх.
     - Да,  брат Ваня,  барабан,  -  сказал отец и заторопился.  -  Давай,
давай, мать!
     Это  Андрей Прохорыч Крылов,  капитан.  Он  плотный,  короткошеий,  в
тёмной рубахе с расстёгнутым воротом и босиком. Волосы белокурые, длинные;
он заплетает их в косичку с бантом, как положено артикулом.
     - Чёрт бы их драл-то!  Пожрать не дадут!  -  брюзжал он, отодвигая от
себя сковородку с недоеденной жареной рыбой.
     Из-за перегородки,  где  топилась  русская  печь,  стремительно вышла
смуглая,  раскрасневшаяся у печки капитанша и поставила перед  мужем  кучу
горячих пряженчиков на оловянной тарелке, а следом за ней девочка-калмычка
несла в глиняной кружке чай, вскипячённый в чугунке.
     - Полно-ка,  не торопись!  Не на пожар,  успеешь, - сказала капитанша
мужу  и  велела  девчонке  принести из  спальни  шпагу,  мундир  и  сапоги
капитана.
     Вслед за девчонкой бросился и Ваня.  Он притащил отцу шляпу,  широкую
шёлковую опояску и офицерский знак.
     Андрей  Прохорыч смачно жевал  сдобные пряженчики,  посматривая через
окно на улицу.  По пыльной дороге шагал, как цапля, долговязый сержант, за
ним,  застёгивая на  ходу  мундир,  поспешал  кривой  старшина.  В  церкви
наискосок благовестили к ранней обедне.
     - Батенька, не ходи на улку, - сказал Ваня. Он стоял у стола, положив
подбородок на столешницу,  нос и  щёки у  него в  сметане.  Захлёбываясь и
стараясь подобрать слова,  мальчик лепетал: - Там, батенька, Пугач... У-у,
какой... Страшный, престрашный!
     - Ты чего это разболтался?.. Какой такой Пугач?
     - Царь это.
     - Ах ты дурак этакий,  ососок!..  Вот погоди,  я-те дам царя... Мать,
умой его да подай-ка сюда плётку...
     Ваня взглянул на хмурое лицо отца,  сорвался с  места и  прытко удрал
через сенцы в  спальню.  Он плётки не боялся,  его всегда стращают,  а  не
бьют.  Он пуще всего не любил умываться, особливо с мылом... Ой, ты! Глаза
больно щиплет.  Нет,  уж  лучше под  кровать залезть,  там  и  притаиться:
поищут-поищут да  и  плюнут.  Нет  уж,  пусть  сами  умываются,  а  я  еще
маленький!
     Вошёл денщик,  старый хромой солдат с косичкой,  под мышкой щётка,  в
руках начищенные, в заплатах, сапоги.
     - Ну, что слышно, Семёныч? - спросил денщика Крылов.
     - Идёт,  ваше благородие...  В окрестностях показался, - натягивая на
барина сапоги, зашамкал Семёныч. - Ещё утресь, до зорьки бекетчики наши на
сопке  солому  жгли,  знак  давали,  - стало,  идёт злодей,  идёт нечистая
сила...
     - Ха!  А  мы-то  ищем по  степу целый месяц.  Слых есть,  а  где  он,
неумытая образина,  поди знай...  Из казачишек клещами не вытянешь.  А вот
оказывается, что он и сам идёт. Да полно, не врут ли?
     - Пошто  врут!   Истинная  правда,   ваше  благородие.  Вчерась  трое
калмычишек  на  базар  прискакали,   бучу  подняли:  "Айда  царю  встречу,
бачка-осударь войной прёт!"
     - Пускай прёт,  не  шибко-то  испугаемся:  ворота на  запор  да  и  к
пушкам...  А ты,  старый болтун,  помалкивай, - рассеянно сказал Крылов и,
наскоро перекрестившись, вышел на улицу.
     Проводив барина, Семёныч потоптался, спросил хозяйку:
     - А как же с базаром-то? Идти ли, нет ли?
     Капитанша подхватила с лавки корзину.
     - Иди,  иди.  Мяса  купишь,  осетринки.  Да  штоф  красного уксуса не
забудь,  - и дала ему на покупку двадцать копеек медью. - Смотри, поскорей
приходи... Чегой-то боязно...
     - Да не страшись,  матушка...  У нас сила,  а у него чего?  Только бы
поближе подманить окаянного. Враз схватим!
     Денщик   ушёл,   и   капитанша  опустилась  в   камышовое  кресло  и,
страдальчески сложив брови,  устремила растерянный взор  в  передний угол,
где полочка с дешёвыми, покрытыми фольгой иконами, с чёрствой просвиркой и
пучком вербы от "страстей господних". Сердце женщины замирало.
     - Матушка-богородица,  отведи грозу,  спаси,  помилуй воина Андрея да
младенца Ивана, - шептала она.


     - Ну,  кого же тебе,  старшина,  в помощь дать? - обращаясь к кривому
Окутину,  говорил  комендант Яицкой  крепости,  полковник Симонов.  -  Ну,
скажем...  Крылова,  капитана...  Да  вот  он  и  сам  лёгок на  помине...
Поздненько, поздненько, барин. У нас горячка, а ты...
     - Винюсь,  господин  полковник.  Не  чаял  столь  ранней  тревоги,  -
вытянулся посреди канцелярии Крылов.
     - Ладно, садись.
     Широкоплечий,  коренастый Крылов  неуклюже  уселся  рядом  с  молодым
сержантом за  длинный,  накрытый красным сукном стол.  Возле  подтянутого,
узкоплечего и сухого Симонова устроился толстый,  лохматый,  брыластый,  с
опухшими  от  пьянства  глазами  войсковой старшина -  полковник Мартемьян
Бородин.  Он дышал тяжело и подрёмывал:  вчера всю ночь прогулял у кума на
крестинах.  По  другую  руку  Симонова сидел  хмурый секунд-майор  Наумов.
Остальные офицеры и младшие старшины -  кто за столом,  кто возле стен, на
обитых сукном лавках.
     С  простенка меж окон глядела на всех улыбчивая Екатерина в золочёной
раме.
     - Стало,  ты,  господин Окутин,  набрав  конных казаков с  сотню  али
больше,  выйдешь в  поле вместе с  отрядом секунд-майора Наумова,  в  коем
отряде быть двум либо трём некомплектным ротам пехоты, - отчётливо говорил
Симонов.  - Приказываю изыскать способ злодея схватить, толпу разогнать. А
как настроение казаков?
     - Сумнительное, господин полковник.
     - Старайся в  отряд  набирать казаков,  к  службе нерадивых,  образом
мыслей вольных.  У  меня особой надежды на  них нет.  Ежели и  передадутся
злодею,  жалеть не буду, без них воздух чище станет. А старшинской стороны
казаков покамест не  тревожь,  они  нам  пригодятся;  ещё неизвестно,  как
обернётся дело-то.  С богом,  Окутин!..  Не зевай, гляди в оба! - закончил
Симонов и, посмотрев в одноглазое лицо Окутина, смутился.
     Обиженный словами Симонова -  "гляди в  оба",  Окутин наморщил лоб  и
сел.
     - Ну-с... За сим... сержант Николаев!
     Тот поднялся,  высокий и поджарый.  На молодом, сильно загорелом лице
со светлыми, песочного цвета усами выражение растерянности и тревоги.
     - Тебе  предстоит задача  многотрудная.  Возьмёшь у  подьячего восемь
опечатанных конвертов и,  на пути в Оренбург, развезёшь их по форпостам. А
конверт за  сургучными печатями -  лично губернатору Рейнсдорпу.  Конверты
береги,  они с  важным оглашением о воре Емельке Пугачёве,  похитившем имя
покойного  государя  Петра  Третьего.  Собирайся в  путь,  брат  Николаев,
незамедлительно.
     Сержант  поклонился  и   вышел.   Вся  его  стройная  фигура  как  бы
надломилась, на лицо набежала тень.
     Симонов  позвонил.  Два  гайдука,  с  нагайками  через  плечо,  ввели
калмыка.  Три дня тому назад его схватил в  степи казачий разъезд старшины
Окутина. Глаза у калмыка раскосые, злые, усы и бородка реденькие.
     - А  ну,  молодцы,  вытяните  его  вдоль  спины  покрепче!  -  хрипло
выкрикнул дремавший перед тем Мартемьян Бородин.
     Гайдуки крест-накрест ударили калмыка нагайками.
     - За что, собак кудой, бьёшь? - ощетинился тот.
     - Тебя  не  бить,  а  убить  надобно,  -  буркнул  старшина Окутин  и
покосился на Симонова.
     - Отвечай,  Аманов,  -  резко заговорил Симонов,  -  какие дары вчера
получил вор Пугачёв Емелька от киргиз-кайсацкого Нур-Али-хана?
     - Осударь принял от  хана  коня  да  седло с  бешметом,  -  помолчав,
откликнулся калмык.
     - Какой государь?  - ударил кулаком в стол Симонов, и большой шрам на
его щеке потемнел. - У нас государя нет, есть государыня.
     - А  ну,  всыпать!  -  махнул Мартемьян Бородин гайдукам и понюхал из
тавлинки табаку.
     Гайдуки принялись было стегать калмыка,  но  Симонов их  остановил и,
обращаясь к Бородину, произнёс сквозь зубы:
     - Полковник Бородин, допрос веду я... И... прошу не вмешиваться!
     Окутин, достав из сумки, подал Симонову две бумаги:
     - Оба  эти письма калмык Аманов вёз от  злодея к  Нур-Али-хану.  Одно
по-русски, другое по-калмыцки.
     Отхлебнув из стакана воды, Симонов громко огласил:
     - "Я  ваш  милостивый  государь  Пётр  Фёдорович.   Сие  моё  именное
повеление  киргиз-кайсацкому Нур-Али-хану  для  отнятия  о  состоянии моём
сомнения.  Сегодня пришлите ко мне вашего сына Салтана со ста человеками в
доказательство верности  вашей  с  посланным сим  от  нашего  величества к
вашему степенству ближним вашим  Уразом Амановым с  товарищами.  Император
Пётр Фёдорович".
     - Как ты появился возле злодея Пугачёва?  - спросил Симонов, комкая в
кулаке послание самозванца.
     - Я  прибыл  вместе  с  муллой Забиром от  Нур-Али-хана  к  осударю с
дарами, - ответил через переводчика всё ещё озлобленно Аманов.
     - Кто писал сие гнусное письмо?
     - Ваш казак Болтай, Идоркин сын.
     - А ты знаешь Идорку? - спросил Симонов.
     - Он у меня бабу украл, жену мою.
     Тучный Мартемьян Бородин хихикнул, зачихал в платок.
     - Где ты встретил злодея Емельку Пугачёва?
     - Осударь вчера находился ниже Чаганского форпоста.  При  нём  яицких
казаков триста душ. Осударь сюда идёт...
     Офицеры и старшины переглянулись.


                                    2

     Глазастый  молодой  казак  крикнул  со  сторожевой  вышки  Чаганского
форпоста:
     - Государь с толпой показался!
     Казаки,  старые и  молодые,  вылезли из  своих  плетёных,  обмазанных
глиной  шалашей и,  защищаясь ладонями от  утреннего солнца,  воззрились в
степь. Там, в клубах пыли, двигались всадники.
     Чаганский форпост,  как и прочие форпосты Оренбургской линии, являлся
одним из защитных пунктов против набегов калмыков и  киргизов.  Форпосты и
пикеты  строились на  один  манер,  они  имели  вид  маленькой крепостицы:
невысокий земляной вал,  сторожевая бревенчатая вышка,  несколько шалашей,
чугунная старая пушка да человек двадцать казаков.
     Костёр горел.  В котле кипела баранья,  с пшеном, похлёбка. У корыта,
засучив рукава,  старый казак  стирал бельё.  Возле котла,  принюхиваясь и
пуская слюни, вертелась чёрная собачонка.
     К  стоявшим на  валу казакам,  отделившись от  толпы,  подскакали три
всадника. Один из них крикнул с седла:
     - Признаёте ли государя Петра Фёдоровича? Вот он самолично шествует с
верным воинством своим к  Яицкому городку -  спасать всех казаков от лютыя
напасти.
     - Признаём!  Давно  поджидаем батюшку  -  с  готовностью откликнулись
казаки. - Ой, да никак это ты, Чика?
     - Я,  -  ответил  Чика-Зарубин.  -  Сколько вас  здесь?  Шастнадцать.
Седлайте коней,  теките к государю.  Да не мешкайте!  - И всадники поехали
дальше.
     Вскоре группа казаков Чаганского форпоста подошла на  рысях  к  стану
Пугачёва.
     - Здорово,  детушки!  -  поприветствовал Емельян Иваныч соскочивших с
коней молодцов.
     - Рады служить тебе, ваше величество! - закричали казаки.
     - Съединяйтесь,   детушки,   с  моим  воинством.  Будете  верны  мне,
государю,  -  ласку мою восчувствуете,  стану льготить вас, а отстанете от
меня - смерть примете. С изменниками я крут!
     - Твои рабы,  ваше величество!  - вновь закричали казаки и повалились
на колени. - Не вели казнить, вели миловать.
     - Встаньте,  детушки!  Я  ваш  отец и  царь ваш,  -  ласково произнёс
Емельян Иваныч.
     Казаки поднялись и  с  любопытством стали присматриваться к государю.
Не высок,  не низок, в плечах широк и мясист, а в талии поджар. Полнощёкое
строгое лицо в  густой чёрной бороде с лёгкой проседью;  волосы подрублены
по-кержацки,  под горшок, на лоб зачёсана подстриженная чёлка; меж крутыми
пушистыми бровями нет-нет да  и  врубится глубокая складка.  Глаза тёмные,
жаркие,  пронизывающие;  встретишься взором с ними и -  мимовольно дрогнет
сердце.  Одет батюшка не по-царски,  просто.  На нём тканный из верблюжьей
шерсти  поношенный бешмет,  подпоясанный шёлковым кушаком  с  кистями,  на
голове мерлушковая с красным напуском шапка-трухменка.  Поди,  у батюшки и
царская сряда есть,  да он,  видать,  бережёт её, в походы-то не надевает:
эвот пылища какая по дорогам, по сыртам.
     Пугачёв взад-вперёд расхаживал по луговине.  То смотрел в  землю,  то
вскидывал   голову,   пристально   вглядывался  в   побуревшую  степь,   в
какое-нибудь  показавшееся пыльное облачко.  Иногда  он  сердито сплёвывал
сквозь зубы.
     Уже несколько форпостов с охотой передались новоявленному императору.
Присоединялись к его толпе и казаки, жившие на зимовьях или скрывавшиеся в
бегах от преследования коменданта и старшин.
     Пугачёв старался казаться довольным таким успешным началом,  но  душа
его  была  неспокойна:  предвиделось много  трудностей.  Впереди -  Яицкий
городок  с  полковником Симоновым,  Оренбург  с  генералом Рейнсдорпом,  -
впереди вся жизнь, окутанная грозовым туманом.
     Вот, по команде царя, все вскочили в сёдла и тронулись в путь-дорогу.
Рядом с Пугачёвым ехал чернобородый, с тёмно-бронзовым, как у грека, лицом
Зарубин-Чика.  Нос  у  него  большой,  горбатый,  глаза быстрые,  весёлые.
Громкоголосый Чика никогда не унывает.  Вот и сейчас он старается развлечь
государя,  чтоб в  дороге не скучал,  но тот через плечо смотрит на него и
говорит:
     - На Яицкий городок войной идём, а пушек у нас чёрт-ма...
     - Да,  пушек маловато,  а кои с форпостов поснимали,  пять штук,  так
нешто это пушки? Из них очумелую собаку не убьёшь.
     - Да-а,  -  раздумчиво протянул Пугачёв. - Ежели б у нас батарейки на
две добрых пушек было,  ну тогда,  как говорится,  отойди-подвинься. А при
пушках чтоб бомбардиры ухватистые...  Да ведь возле пушек-то я  и сам могу
орудовать, дело бывалое.
     Он вспомнил про свой поход в Пруссию, где, вместе с донцами, сражался
в  молодых  годах  против  войск  Фридриха  II.  Вспомнил  и  про  старого
бомбардира Павла Носова,  с коим водил на той войне дружбу. "Эх, где-то ты
теперь,  родимый старичок?  Жив ли?" - подумал Емельян Иваныч и, вздохнув,
молвил:
     - Вот  ужо,  как  скопим силу,  на  уральские заводы доверенных людей
учнём спосылывать. Пушки там заберём, новые лить будем. Тамо-ка, слыхал я,
знатецы по пушечным делам имеются.
     - Да уж это так... Лишь бы нам народом обрасти. Не торопись, батюшка.
Ведь ты  и  в  царях-то третий день ходишь.  Выступили мы семнадцатого,  а
сегодня... девятнадцатое сентября.
     - Нет,  Чика,  поспешность не вредит,  -  возразил Пугачёв. - А ведь,
слышь, артиллерия дело великое, Чика. На Яике из пушки вдарить - по Москве
да по Питеру гулы пойдут.  Ась? - и Пугачёв по-хитрому прищурился на Чику,
отчего  лицо  его  из  сторожко  сурового сделалось простым  и  по-мужичьи
добродушным.
     - Да  уж...  Чего  тут,  -  проговорил Зарубин-Чика  и,  указав рукой
вперёд,  добавил с  облегчением:  -  А  вот и  городок наш на  виду,  ваше
величество. Эвот кресты-то взблескивают на солнышке.
     Церковные кресты сияли в  далёком мареве,  солнце спускалось,  чистое
небо голубело над головами. Пугачёв раздумчиво молчал.
     - Не пора ли привал,  ваше величество, да поснедать... - опять сказал
Чика, и вся толпа, по знаку Пугачёва, остановилась.
     В тороках у казаков и в телегах были туши баранов,  живые,  связанные
попарно куры,  хлеб,  сало. Стали разводить костры. И в суете не заметили,
как  к  стану  подкатила бричка с  рогожным верхом.  Её  конвоировали двое
верховых казаков.
     - Вылазь! - крикнул один из конвоиров. - Чика, примай! Барина пымали.
     Из  брички угловато стал  вылезать долговязый бледный сержант Дмитрий
Николаев.
     Колченогий возница соскочил с  облучка и  попросил у рыжеусого казака
Давилина покурить. А сержанта подвели к сидевшему на пне Пугачёву.
     - Откуда, кто таков? - подбоченясь, спросил пленника Пугачёв.
     Сержант,  руки по швам, назвал себя и добавил, что послан комендантом
Симоновым вплоть до Астрахани курьером.
     - Подай сюда бумаги, что с собой везёшь.
     - Бумаг у меня не имеется,  - дрогнувшим голосом проговорил Николаев.
- Послан словесно упредить на  форпостах,  чтоб не дремали,  потому как по
левому берегу Яика орда показалась.
     Пугачёв,  чувствуя на себе ожидающие взоры казаков и приставших к его
толпе крестьян,  колебался:  как ему поступить с  сержантом из  вражеского
лагеря?  А вот как...  Ведь он, Пугачёв, царь среди своего народа, - стало
быть его ответ сержанту должен быть словом государственным.
     - В  таком разе,  ежели ты  по казённому делу,  то поезжай,  -  веско
сказал Пугачёв. - Ежели насчёт орды, так это дело нужное, государственное.
     Сержант Николаев поклонился,  чётко  сделал  налево  кругом (Пугачёву
понравилась выправка его), и переполненный радостью, что спасся от гибели,
поспешил к кибитке.  И только лишь занёс он ногу,  чтоб сесть, как сильная
рука казака Давилина цепко схватила его за шиворот:
     - Стой,  изменник!  А  это  что?  -  и Давилин сунул в лицо Николаеву
восемь отпечатанных пакетов.  - Возница-то твой не столь крив  душой,  как
ты.  Пока  тебя  государь  опрашивал,  возница-то  из  твоей  сумки  указы
симоновские выпростал... Марш к государю!
     Трепещущий Николаев снова предстал перед Пугачёвым.
     - Что скажешь,  друг?  -  тихо,  без злобы, скорее насмешливо спросил
Пугачёв.
     Николаев стоял ни жив, ни мёртв, низко опустив голову.
     Давилин вручил  государю пакеты  и  обо  всём  торопливо сказал  ему.
Пугачёв  повертел пакеты  и  передал их  своему  молодому секретарю,  Ване
Почиталину:
     - Читай в гул, появственней!
     Выслушав,   Пугачёв   разорвал  бумаги   и   ледяным  голосом  сказал
окружающим:
     - Что ж  Пугачёва ловить?  Пугачёв сам в  городок идёт.  И  коли я  -
Пугачёв,  как они облыжно называют меня, так пусть словят и в цепи закуют.
А ежели я истинный государь,  должны они с честью встретить меня.  Дураки,
изменники!..  Государя своего с  каким-то беглым казаком спутали...  -  Он
прихмурился и,  не глядя на казаков,  обратился к пленнику:  - Пошто же ты
обманул,  сержант,  государя своего?  Пошто  правды  враз  не  сказал нам?
Давилин! Вели-ка приготовить молодцу перекладинку...
     Прямой и  тощий Николаев неуклюже взмахнул локтями и  пал  Пугачёву в
ноги:
     - Винюсь   перед   вашим   императорским   величеством!..    Убоялся,
смалодушничал. Верой и правдой служить буду... помилуйте!
     - Не  слушай его,  батюшка,  он  те наскажет!..  -  кричали казаки от
старой ветлы, перекидывая через её сук аркан с петлей.
     - Брось галдеть! - порывистым взмахом руки остановил Пугачёв казаков.
- В  животе да в смерти не вы,  люди подначальные,  а один бог волен да я,
государь. Встань, сержант! Милую тебя, служи мне верно!
     И, обратясь к притихшим казакам, продолжал:
     - Господа,  войско казацкое! Он человек в военном артикуле грамотный,
пускай вам,  а такожде и мне,  государю вашему,  служит. Без знающих людей
царскому  величеству быть  не  подобает.  Секретарь!  Мы  божиею  милостью
определяем сержанта Николаева для начала в помощники тебе...
     - Слушаю,  ваше  сиятельство!  -  тряхнув  льняным  чубом,  выкрикнул
голубоглазый юноша Ваня Почиталин.
     Все бывшие при этом случае казаки,  татары и крестьяне,  чувствуя над
собой  сильную руку  "батюшки",  пришли в  радость.  "Батюшка" справедлив,
"батюшка" гневен,  да  отходчив,  уж он-то умеет защитить их,  надо крепко
держаться за царскую его полу.
     Казаки на  цыпочках ходили возле "батюшки",  говорили друг  с  другом
вполголоса,  осторожно  поглядывали на  своего  государя:  не  моргнёт  ли
глазом, не соблаговолит ли приказать чего.
     А  несчастный сержант всё ещё трясся,  не попадал зуб на зуб.  В  его
раздёрнутом  сознании  беспорядочно  мелькали  Симонов,  семья,  товарищи,
перекинутый через сук аркан,  в клочья изорванные казённые пакеты.  И этот
бородатый детина,  с черной грязью под ногтями,  с выбитым,  надо быть,  в
пьяной драке,  передним верхним зубом -  царь. Господи помилуй!.. Да уж не
сон ли  всё это?..  Всемилостивая государыня Екатерина Алексеевна,  пощади
подлого раба своего,  долг свой нарушившего!" - вскидывая глаза к голубому
небу, вздыхал он.
     Обедали в  лощине,  опоясанной древними кудрявыми вётлами.  Проворный
татарин толмач Идорка едва  успел подать "батюшке" лучший кусок баранины с
чесноком,  как с караульного дерева,  что на поляне, скатился толстогубый,
чубастый Ермилка. Он прытко подбежал к пятерым своим товарищам, в сторонке
от компании хлебавшим из котелка рыбную щербу.  Те,  побросав ложки,  вмиг
вскочили на коней. И вот полдюжины всадников помчались по степи к дальним,
верстах в трёх, кустам.
     Обед продолжался.  На Ермилку с товарищами мало кто обратил внимание.
А меж тем отряд Ермилки,  разбившись надвое, летел во всю скачь, поправее,
другие  полевее,  чтоб  отрезать  какому-то  безвестному всаднику  путь  к
отступлению. Перед этим всадником бежал что есть силы некий человечек. Вот
он смаху опрокинулся на землю -  удавка поймала его за шею;  а  как только
всадник  подскакал  к  нему,  человечек,  освободившись  от  петли,  опять
побежал.  Всадник в момент настиг его и дважды вытянул нагайкой. Человечек
пронзительно закричал и,  выхватив нож, бросился на всадника. Тут на них с
двух сторон наскакали казаки.
     - Хватай!  - и Ермилка ловко поймал за узду чужого коня,  во всаднике
он  узнал  молодого казака Скворкина.  - Скворкин,  долой с коня,  Тимоха,
залазь...
     Тяжело дышавший Тимоха Мясников, бросая ненавистные взгляды на своего
обидчика и ругая его,  устало залез в седло.  Скворкину связали назад руки
и, понуждая нагайками, повели меж двух коней к стану.
     Когда  Мясников,  соскочив с  коня  и  сорвав шапку  с  головы,  стал
подходить  к  государю,  тот,  сидя  по-татарски  на  ковре,  аппетитно ел
баранину. Мясников забежал перед его лицо и повалился в ноги.
     - Здравствуй,  раб мой верный,  казак Мясников,  - покровительственно
сказал Емельян Иваныч, сразу узнав знакомого ему Тимоху Мясникова. Наскоро
облизнув пальцы,  он вытер их об рушник и подал казаку руку для лобызания.
- Где был? Что видел?
     - Ой,  батюшка,  ваше величество, - часто взмигивая, словно собираясь
заплакать,  начал  обычной  своей  скороговоркой краснощёкий  с  беловатой
бородёнкой  Тимоха  Мясников.   -   В   кустах,   батюшка,   хоронился  от
комендантских  сыщиков,   в  кустах  да  по  трясинам...  А  вот  сволочь,
старшинский казачишка,  таки  скрал  меня,  -  и  Тимоха  мотнул головой в
сторону Скворкина.
     В  некотором  отдалении стояла  группа  молодых  казаков,  среди  них
Ермилка и  только что  изловленный Скворкин.  Все с  обнажёнными головами,
один Скворкин в шапке.
     Угрюмо  покосившись в  их  сторону  и  заметив  связанного  по  рукам
молодца, Пугачёв внимательно вслушивался в слова Мясникова.
     Тимоха опять слезливо замигал,  шумно высморкался и, утираясь подолом
рубахи, закончил тенорком:
     - Этот  высмотрень нагайкой меня  сёк  да  орал мне  в  уши,  чтобы я
сказывал,  где царь приблудный и сколько за собой он силы ведёт? Бородиным
Матюшкой гад этот подослан выслеживать за тобой, батюшка...
     - Господа казаки,  подведите его  ко  мне  да  развяжите ему руки,  -
проговорил Пугачёв, кивая головою на изловленного старшинского прихвостня.
     Тот  был  опрятно одет,  на  ногах  новые,  расшитые шёлком татарские
сапоги с  загнутыми носами.  Ермилка,  крикнув:  "Долой шапку!",  дал  ему
затрещину, шапка слетела в кусты.
     - А-я-яй,  ая-яй,  -  глядя в  упор на Скворкина и покачивая головой,
начал Пугачёв.  -  Смотрю я  на тебя и  дивлюсь:  замест того,  чтобы мне,
государю,  служить,  ты умыслил против меня шпионничать.  Уж лучше бы дома
сидел,   а  шпионить-то  меня  пусть  бы  кто  другой  ехал,  постарее  да
посмышлёней тебя. Экой дурак ты!
     И уже большая толпа собралась вокруг "батюшки".  Казаки хотели подать
свой голос,  чтобы казнить сыщика,  да побоялись, как бы государь опять не
прогневался на  них.  Однако  Давилин  и  Дубов,  перебивая один  другого,
говорили:
     - Подлинно он плут...  Прикажи, надёжа-государь, повесить гадёныша...
Батька его завсегда обиды нам творил.  Да  и  сын не лучше батьки смертный
оскорбитель и обидчик наш...
     - Прикажи,  ваше величество,  вздёрнуть гада!  -  осмелев,  закричали
казаки.  - Самый мерзопакостный он, даром что молодой... Ишь, глазищами-то
зыркает, словно змея из-за пазухи!..
     Парень и впрямь косил во все стороны желтовато-рыжими глазами, как бы
собираясь броситься в кусты.  И никакого внимания "батюшке", хотя бы слово
молвил, хотя бы голову перед царём склонил.
     Пугачёв  поднялся,  заложив руки  за  спину,  раз-другой  прошёлся по
ковру, сказал глухо, но крепко:
     - Что ж, господа казаки... Ежели не люб он вам...
     Он  не  договорил,  но  казаки поняли его  царскую волю  и  поволокли
молодца к старым вётлам.


                                    3

     Секунд-майор  Наумов,  перейдя со  своим  отрядом через реку  Чаган и
выставив возле моста две пары пушек,  дальше не пошёл.  Верстах в  трёх от
него  маячили  пугачёвские  всадники,   толпились  люди.  Наумов  приказал
старшине Окутину двинуть вперёд сотню казаков, чтобы разведать силы врага.
     Окутин боялся далеко отходить от  пехоты и  пушек,  он не надеялся на
верность своих  казаков:  войсковые шпионы ещё  вчера  упреждали его,  что
промеж дурных казачишек мутня идёт. Сотня Окутина, вместе с бывшим при ней
капитаном Крыловым, остановилась.
     Вдруг  со  стороны пугачёвцев показался казак,  он  высоко держал над
шапкой бумагу. Крылов и Окутин двинулись ему навстречу.
     - Указ...  указ государя!  -  голосил всадник и, подскакав к Окутину,
вручил ему пакет. - Государь приказал прочесть всем... на голос!
     - Какой такой государь? - закричал Окутин.
     Но  казака уже и  след простыл.  Окутин,  не  читая бумаги,  сунул её
капитану Крылову, тот спрятал бумагу в карман.
     - Что ж  вы  не читаете?  Читайте,  что там написано...  -  загалдели
казаки.
     - Молчать! - прикрикнул Окутин. - Не ваше дело!
     - А чьё же,  как не наше?  -  вызывающе проговорил пожилой казак Яков
Почиталин. - Братья-казаки, требуй!..
     Поднялась словесная перепалка.  Окутин с Крыловым, оробев, дали сотне
приказ отступать к  отряду Наумова.  Но в кучке влиятельных казаков Андрей
Овчинников, Яков Почиталин, Лысов, Фофанов во весь голос дружно закричали:
     - Кто государю служить готов, айда за нами!
     И больше сотни казаков,  вскинув над головами ружья и пики,  умчались
по направлению к стану мятежников.
     - Пропало войско яицкое,  - в унынии сказал Окутину капитан Крылов. -
Уже раз измена завелась, так пойдёт!
     Казаки-пугачёвцы  встретили  перебежчиков  ликующими  кликами.   Ваня
Почиталин, усмотрев среди подъехавших всадников своего отца, бросился было
к  нему со всех ног,  но вспомнив,  что есть он у государя персона,  сразу
придал себе  солидность и,  подойдя к  родителю,  важно,  со  степенностью
сказал:
     - Здравствуй, батенька... Всё ли здоров?
     И  когда Яков  Митрич прижал сына  к  груди и  трижды с  родительской
нежностью поцеловал его в  вихрастую голову,  в  лоб и  в губы,  секретарь
государя скривил рот и всхлипнул.
     Между тем Пугачёв с  едва скрытой радостью принимал верных слуг.  Все
они, сдёрнув с голов шапки, стояли на коленях.
     Увидав  среди   них   плешивого  Митьку  Лысова,   Пугачёв  несколько
омрачился.   Не  нравился  ему  этот  низкорослый,   хитрый,   с  козлиной
бородёнкой,  человек.  Ещё так недавно,  когда войсковые депутаты чинили в
степи Пугачёву посмотренье -  быть  или  не  быть ему  царём -  этот самый
Митька Лысов разные каверзные подковырки Пугачёву пускал.
     Первым по  старшинству лет  подошёл к  руке "батюшки" большеусый,  со
впалыми щеками, Яков Почиталин.
     - Что ты за человек? - спросил Пугачёв.
     - Я надёжа-государь, родным отцом довожусь Иванушке, что писарем тебе
служит.
     - Иван, верно ли сказывает?
     - Истинно верно, ваше величество.
     - Ну,  царское спасибо тебе за  сына,  старик!  Служи и  ты мне,  как
предкам моим отцы твои служили.
     Тем временем на  помощь секунд-майору Наумову из крепости подошла ещё
сотня казаков под началом старшины Витошнова.  Заметив, что пугачёвцы всей
толпой  двинулись в  обход  моста,  защищённого пушками,  Наумов  приказал
старшине  воспрепятствовать переправе  мятежников вброд  на  другой  берег
Чагана. А бывшему среди сотни пожилому казаку Шигаеву секунд-майор сказал:
     - Слушай, Максим Григорьич... Я тебя знаю давно за человека умного...
Сделай милость,  как войдёшь в соприкосновение с толпой,  урезонь казаков,
чтоб откололись от вора...
     - Ладно, - буркнул Шигаев и надвинул шапку на глаза.
     Сотня Витошнова на рысях пошла встречу пугачёвцам. Подпустив сотню на
близкую дистанцию, Пугачёв подал команду:
     - Детушки!  Окружай изменников с  флангов,  а  я  с  тылу  по  хвосту
вдарю... Вали в обхват!
     Взвились кони,  засверкали на  заходящем солнце сабли,  пыль по степи
пошла.  Однако рубиться не  пришлось:  почти вся сотня,  насильно захватив
своего старшину Витошнова, передалась мятежникам, и лишь с десяток казаков
помчались обратно наутёк,  но их поймали, связанными приволокли к Пугачёву
и потребовали немедленной им казни.
     - Пускай до  утра сидят под  караулом.  А  завтра моя высочайшая воля
воспоследует, - сказал государь.
     Пугачёв был настроен сейчас на самый бодрый лад:  ведь за один день к
нему переходит самовольно вторая сотня боевых казаков. Это ли не удача!
     Толпа  переправилась  через  реку   и,   оказавшись  в   тылу  отряда
секунд-майора Наумова, принудила его убраться в крепость.
     Наступил вечер. Толпа расположилась на ночлег.
     За ночь невдалеке от палатки государя казаки соорудили виселицу,  они
надеялись,  что так или иначе, а супротивникам народным доведётся качаться
на верёвках.
     На другой день,  после завтрака, Пугачёв приказал казакам собраться в
круг.  Горнист Ермилка в медный,  начищенный бузиной, рожок проиграл сбор.
Со  вчерашнего дня  на  нём  красовались расшитые шёлком татарские сапоги,
снятые им с повешенного сыщика.
     Пугачёв  искал  случая,   чтобы  укрепить  в   своем  молодом  войске
незыблемую уверенность,  что есть он  не вор Емелька,  как внушало казакам
яицкое начальство, а истинный государь.
     - Позвать сюда старшину Витошнова! - велел он.
     Начальник  передавшейся вчера  сотни,  Андрей  Витошнов  был  человек
старый,  сухой,  лицо скуластое,  со  втянутыми щеками,  борода седоватая,
взгляд исподлобья, хмурый.
     Пугачёв уселся на покрытый ковром пень.  Подошедший Витошнов оказался
как раз под виселицей, петля болталась над самой его головой.
     Пугачёв устремил на старика пронзительный взор свой. Сердце Витошнова
захолонуло.
     - Ты,  старик,  много разов бывывал в Питенбурхе.  Видал ли меня там,
владыку своего? - внятно спросил Емельян Иваныч.
     Казаки разинули рты, ждали, что ответит старшина. Витошнов потупился,
переступил с ноги на ногу и, запинаясь, ответил:
     - Кабыть, видал, батюшка. Помню.
     Глаза Пугачёва засияли. Он поднялся, громко сказал:
     - Слышали ль, детушки, что старик молвит? Видел меня в столице и ныне
признал во мне третьего императора Петра Фёдорыча.
     Казаки ответили одобрительным гулом. Из толпы раздались голоса:
     - Надёжа-государь, а что повелишь делать со старшинскими змеёнышами?
     - Надлежало бы их на путь наставить да к присяге привести. Авось в ум
войдут да  нам  верно  служить будут,  -  присматриваясь к  толпе,  сказал
Пугачёв.
     Поднялся шум.  Два  степенных казака,  Овчинников да  Максим  Шигаев,
стали внушать "батюшке",  что казачество этим людям не  верит.  Они,  мол,
богатенькие, им и присяга не присяга, они, мол, всё равно государевых слуг
мутить станут.
     - В  прошлом году зимой -  тебе,  батюшка,  ведомо -  в войске яицком
мутня была,  -  сказал Максим Шигаев,  помахивая концами пальцев по надвое
расчёсанной  бороде,  -  в  те  поры  наши  казаки  генерала  Траубенберга
прикончили.   Так  уже  мы  знаем,  что  эти  молодчики  старшинской  руки
держались, супротив громады шли.
     - В нас, в казаков войсковой бедняцкой руки, картечами палили!
     - Истинная правда... Так! - снова зашумели в толпе.
     - Не  лучше ль,  батюшка,  ваше величество,  -  сказал Овчинников,  -
повесить их, чтоб им в наказанье, а прочим во страх.
     - За Витошнова-старика мы поручимся, - кричали казаки. - И за Гришуху
Бородина поручимся,  даром что он племянник Мартемьяна, нашего гонителя. А
этих - смерти предать! Довольно им измываться над нами!
     Пугачёв  насупился,  невнятно пробурчал:  "Верно,  ежели  попала  под
каблук змея - топчи!.." - взмахнул рукой и резко возгласил:
     - Быть по-вашему!
     Кривой,  "страховидный" казак Бурнов,  избравший себе службу царского
палача, поспешил исполнить повеленье "батюшки".


                              Гяляаявяая IV

                        ИМЕННОЕ ПОВЕЛЕНИЕ. КЛЯТВА.
                           "БАЛ ПРОДОЛЖАЕТСЯ!"


                                    1

     Капитан  Крылов  возвратился домой  поздним вечером,  было  темно,  в
тёплом небе звезды мерцали, Ваня уже спал.
     - Ну,  мать,  пропало войско яицкое,  - раздражённо сказал он жене. -
Казачишки бегут к вору, как полоумные... Ужо-ко он мёдом будет их кормить.
Андрюшка Витошнов сбежал,  старый чёрт,  с целой сотней дураков,  да утром
утекло полсотни... Заваривается каша!
     Семёныч  подал  капитану  умыться,  капитанша  принесла  бок  жареной
индейки да флягу с травничком,  однако Крылов за стол не сел, а поспешил к
коменданту.
     У Симонова сидели Мартемьян Бородин и секунд-майор Наумов, пили чай с
вареньем из ежевики и с сотовым мёдом.  Крылова пригласили к столу. Вместо
захворавшей комендантши чай разливала Даша,  миловидная девушка,  приёмная
дочь Симонова.
     - Подкрепился дома-то? - спросил Симонов Крылова.
     - Не успел, господин полковник.
     - Дашенька, скомандуй-ка борщу капитану... Отменный борщ!
     Крылов  вынул  из  кармана бумагу мятежников и,  рассказав,  как  она
попала к нему, передал её коменданту.
     Тот надел очки, приблизил к себе свечу, стал вслух читать:
     - "Войска Яицкого коменданту, казакам, всем служивым и всякого звания
людям моё именное повеление".
     - Ах,  бестия!  Складно...  И  почерк  добрый,  -  встряхнул  бумагой
комендант. - Неужели сам он, Пугач, писал?
     Мартемьян  Бородин  заглянул  через   плечо  Симонову  в   бумагу  и,
распространяя сивушный дух, прохрипел:
     - Сдаётся мне -  Ванька Почиталин это.  Его рука. Его, его! Он лучший
писчик по всему Яику,  он, помнится, мои атаманские реляции, на высочайшее
имя приносимые,  перебелял...  Он,  он!..  Недаром к вору удрал, наглец...
Только бы поймать, праву руку отсеку пащенку! Стойте-ка, - тучный Бородин,
опершись о столешницу,  поднялся, шустро подошёл к окну и, распахнув раму,
заорал во тьму сентябрьской ночи:
     - Эй,  казак!..  Дежурный! Скачи к Яшке Почиталину, веди его, усатого
дьявола,  на  верёвке в  искряную избу либо на  гауптвахту.  Да  пук розог
приготовь! Приведёшь, мне доложишь...
     - Напрасно  хлопочешь,   Мартемьян  Иваныч,   -  вмешался  Крылов,  с
аппетитом хлебая  борщ.  -  Яков  Почиталин и  племянник твой  Григорий  с
казаками к вору утекли...
     - Да ну-у?!  -  протянул Бородин и снова заорал в окно:  - Эй, казак!
Отставить!
     Симонов, поморщившись, сказал Бородину:
     - Экой ты неспокойный.  Сядь,  - и стал продолжать чтение "воровской"
бумаги:
     - "Как  деды  и  отцы  служили предкам моим,  так  и  мне  послужите,
великому государю,  и  за то будете жалованы крестом и  бородою,  реками и
морями,  денежным жалованьем и  всякою вольностью".  (Вот он чем берёт их,
болванов,  -  заметил Симонов.)  "Повеление моё исполняйте и  со  усердием
меня,  великого  государя,  встречайте,  а  если  будете  противиться,  то
восчувствуете как  от  бога,  так и  от  меня гнев.  Великий государь Пётр
Третий Всероссийский".
     Симонов отшвырнул бумагу, а Бородин затряс усищами, зашумел:
     - Встретим,  дай срок!  Уж  мы  тебя,  злодея,  встретим...  Ах,  ты,
каторжник,  ах ты,  рыло неумытое.  Царь...  Ха-ха-ха! Мы те покажем Петра
Третьего Всероссийского!..  А нут-ка, Андрей Прохорыч, отмахни мне кусочек
поросятинки.  Ха, подумаешь, дерьмо какое, в цари полез!.. Дашенька, подай
мне,  старику,  горчички да водочки чуток... С горя, ей-богу, с горя! Ведь
я,  Дашенька,  кумекал с Гришкой окрутить тебя святым венцом, а глянь, что
вышло... Ну, подожди ж, племянничек родимый...
     В  просторной горнице темно,  лишь две свечи в бронзовых подсвечниках
горели,  и никто не заметил, как густо скраснела Дашенька: у ней на сердце
не  Гришка  Бородин,   а   гвардии  сержант  Митя  Николаев.   Где-то  он,
благополучен ли?  Поди, уж к Оренбургу подъезжает. Ой, Митя, Митя!.. Уехал
и проститься позабыл.
     ...А  в  это  время  сержанту Николаеву рубили ножом косу:  подвели к
стоячему дереву, примостили затылком да и тяпнули.
     - Ну вот,  и казаком стал, - проговорил краснощёкий Тимоха Мясников и
бросил пук волос в траву.
     - А ведь ты, Николаев, из господишек: либо сбежишь, либо нас продашь,
- сказал Митька Лысов и зло захохотал.
     - Ни то, ни другое, - сердито возразил сержант. - Не хуже вас служить
стану государю...
     - Ой ли?.. - и нахрапистый Митька, опять захохотав, погрозил сержанту
пальцем.
     ...По  белой стене мотались-елозили тени от  сидящих за  столом.  Вот
одна быстро издыбила и упёрлась головой в потолок. Это поднялся комендант,
полковник Симонов:
     - Значит,  как я и говорил вам на совещании...  (Крылов, опоздавший к
совещанию,  особо  внимательно  вслушивался   в   слова   начальника.)   В
першпективе  предстоят  нам  немалые хлопоты со злодейской толпой.  Добро,
ежели поймаем вора...  Только как ловить  будем,  какими  силами?  У  меня
пятнадцать штаб- и обер-офицеров, пятьдесят три сержанта с унтер-офицерами
да семьсот человек рядовых,  ну ещё сотня оренбургских казаков,  на  коих,
признаться,  я шибко-то положиться не могу. Вот и вся моя воинская сила! А
крепостца  наша,  увы,  в  самом  плачевном   положении.   Вот   в   каких
обстоятельствах застаёт неимоверный по внезапности и каверзный по дерзости
своей подлый казус.  И доверительно вам говорю, господа командиры, не могу
я решиться на риск вывести все наши силы за городок,  чтоб сразить злодея:
выведешь, да, чего доброго, и назад не вернёшься. Ведь сами знаете, каково
настроение яицких казаков и всех жителей в городке, население при всякой в
наших рядах заминке примет сторону самозванца.
     - Искру туши до пожара,  беду отводи до удара,  господин полковник, -
сказал Крылов.
     - То-то же и есть!  - в волнении воскликнул Симонов, ероша стриженные
в бобрик волосы.  -  Пуще всего опасаюсь,  что искра разгорится в пламя...
при нашем невольном попустительстве.  -  Он вздохнул и  потупился.  И  все
вздохнули.  -  Итак,  взвешивая обстоятельства, нам волей-неволей остаётся
взять тактику оборонительную.  И положиться на господа бога,  а наипаче на
самих себя.  Гм,  гм...  Надеяться на  помощь Оренбурга вряд  ли  следует:
Рейнсдорп сам  может оказаться в  опасном состоянии.  Да  ещё  неизвестно,
когда мой курьер сержант Николаев доскачет до него,  а  может,  и вовсе не
доскачет... - потряхивая головой, тихо, с грустью, закончил он.
     Черноволосая  круглощёкая  Дашенька  при   этих  словах  заморгала  и
незаметно смахнула тонкими пальцами навернувшиеся слёзы.
     Гости раскланялись с хозяевами,  пошли к выходу.  Симонов,  остановив
Бородина, взял его под руку, отвёл к окну.
     - Вот  что,  господин старшина,  -  сказал он,  -  хотя  ты  такой же
полковник, как и я...
     - И сверх сего бывший войсковой атаман,  - проговорил басом Мартемьян
Бородин, вскинув на Симонова мутные полупьяные глаза.
     - Да,  - подтвердил Симонов.  - Но всё-таки хоть ты и "сверх сего", а
подо  мной,  брат,  служишь,  ибо я комендант вверенной мне её величеством
крепости.  А посему,  имея в виду времена тревожные, приказываю тебе: пить
брось!  -  резко  сказал  Симонов.  -  Ежели  хоть  однажды  нарушишь  моё
приказание - на меня не пеняй:  тотчас будешь посажен на  гауптвахту  и  к
тебе будет приставлен лекарь с пиявками и рвотным...
     - Да боже сохрани!  Да что вы, Иван Данилыч, батюшка. Брошу, брошу!..
Ведь я и не пью много-то. Ведь это я с праздника покуролесил, Воздвиженьев
день был,  -  заторопился, запыхтел Мартемьян Бородин, - двадцать пять лет
верой и правдой служу всемилостивой. И верность свою докажу её величеству.
Рубите мне голову с плеч, ежели я на аркане не приведу к вам вора Емельку!
- потрясая  кулаками  и  жирным  загривком,  закричал  Мартемьян  Бородин,
отёчные  мешки  под  его  глазами  взмокли,   он   скривил  рот  и   пьяно
завсхлипывал.
     Оба полковника обнялись и простились.
     Симонов остался в  столовой один.  Да  ещё Дашенька тут же  прибирала
посуду. Он опёрся о стол ладонями, опустил черноволосую, с лёгкой проседью
голову  и  желчно  подумал  про  только  что  ушедшего  Бородина:   "Неуч,
лихоимством и подлостью стяжавший немалые богатства. Рабов, негодяй, завёл
себе из калмычишек. Если б не был ты мздоимцем да утеснителем, и восстания
на  Яике не случилось бы.  А  не было бы восстания,  и  Пугачёв в  здешних
местах был бы немыслим. Ты, Мартемьян Бородин, создал Пугача!"
     - Вы что сказать изволили, папенька? - спросила Даша.
     - А?  Нет,  я ничего,  - откликнулся Симонов.  - Иди-ка,  там тебя на
кухне Мавра ждёт.
     Даша  вытерла большую фарфоровую кружку петербургского ломоносовского
завода и,  вздохнув,  вышла. Как только захлопнулась за ней дверь, Симонов
схватил из шкафа штоф с водкой,  с проворностью налил почти полную кружку,
перекрестился,  выпил залпом,  крякнул и,  махнув рукой,  побрёл к  себе в
спальню.


                                    2

     К   полдню,   приблизясь  к  городку  версты  на  полторы,   толпа  в
нерешительности остановилась:  на том же месте,  как и вчера,  стоял отряд
секунд-майора Наумова,  впереди отряда густые рогатки, а перед рогатками -
четыре полевые пушки.
     Лишь  только  часть  пугачёвцев пошла,  для  пробы,  конным строем на
отряд,  пушки загрохотали,  засвистела картечь, конники повернули обратно.
Огорчённый упорством Яицкого городка, Пугачёв на совете сказал:
     - С  голыми  руками супротив пушек  соваться нечего.  Я  своё  войско
верное зря тратить не стану.  Пойдёмте прочь куда ни то. Авось, одумаются,
гонцов за нами спосылают. Тогда с честию войдём в городок.
     - Пойдём,  ваше величество, по линии до Илецкой крепости, - мазнув по
надвое  расчёсанной  тёмно-русой  бороде,  присоветовал  высокий,  сутулый
Максим Шигаев.  - По пути форпосты встренутся, людей да пушки забирать там
станем.
     Казаки  поддакнули Шигаеву.  Пугачёв  подумал,  снял  шапку,  почесал
затылок.  Ему нравился этот степенный казак с умными серыми глазами, да, в
сущности, и спорить-то было не о чем.
     - Ну ин пойдём по линии. Так тому и быть, - сказал он.
     Двинулись степной дорогой вверх по Яику.
     Возле форпоста Рубежного,  пройдя полсотни вёрст,  толпа остановилась
на роздых.  После обеда Пугачёв велел трубить сбор в  казачий круг.  Снова
залился-зазвенел  рожок  губастого  Ермилки.   Звание  горниста  было  его
гордостью.
     Когда круг собрался и Пугачёв вошёл в него,  шапки с голов как ветром
сдунуло.
     - Вот,  детушки,  -  громко начал Пугачёв, - вас теперь у меня поболе
четырёх  сотен.  Неверная  жена  моя,  немка  окаянная  Катерина,  что  со
дворянами престола родительского лишила меня, она и вас всех, детушки мои,
пообидела,  лишила войско яицкое привилегий и  вольностей и замест атамана
подсунула коменданта Симонова. Ну, бог ей судья. А вот я, третий император
Пётр  Фёдорыч,  обычаи ваши  древние блюду  и  сызнова дарую вам  казацкое
устройство,  согласуемо древним обычаям. И положил я подкрепить вас чинами
и званием,  чтобы вы не бегали от меня, а были во всём довольны. Сего ради
повелеваю выбрать вам себе вольным выбором атамана,  полковника,  есаула и
четырёх хорунжих.  А ты, простой казак Давилин, отныне будь при моей особе
дежурным, вроде адъютанта... Ну, с богом!
     Казаки закричали "ура", стали швырять вверх шапки. Пугачёв поклонился
кругу,  отёр пот  с  лица и  пошёл в  свою палатку.  Его  поддерживали под
локотки Яким  Давилин и  Зарубин-Чика,  искренне привязанный к  государю и
больше всех оберегавший его.
     Уж солнце стало садиться, когда Емельяну Ивановичу доложили, что круг
закончил своё дело.
     Андрей   Овчинников  выбран   войсковым   атаманом,   Дмитрий   Лысов
полковником,  старик Андрей Витошнов есаулом,  Кочуров, Григорий Бородин и
ещё двое - хорунжими.
     - В  сем звании вашем мы согласны утвердить вас.  Служите мне и  делу
нашему верою и правдою,  - торжественно молвил Пугачёв стоявшим на коленях
выбранным и допустил их к целованию руки.  Поискав глазами,  подозвал он к
себе сержанта Николаева:
     - Исполнил ли ты, молодец, повеление моё, написал ли присягу?
     - Готова,  ваше величество,  -  и сержант с учтивыми поклонами поднёс
государю лист бумаги.
     - Секретарь, огласи присягу, да погромче, чтоб многому людству слышно
было.
     Иван Почиталин принял с  поклоном из  рук  государя лист,  вскочил на
телегу,  где,  хлопая крыльями, горланил на всю степь краснопёрый петух, и
неспешно, смакуя каждое слово присяги, прочёл:
     - "Я,  казак войска государева,  обещаюсь и клянусь всемогущим богом,
пред святым его евангелием,  в  том,  что хощу и должен всепресветлейшему,
державнейшему,  великому государю императору Пётру  Фёдорычу служить и  во
всём повиноваться,  не щадя живота своего, до последней капли крови, в чём
да поможет мне господь бог всемогущий".
     Все казаки стояли без шапок, каждый вскинул вверх правую руку.
     - Клянётесь ли повиноваться мне, своему государю? - вопросил Пугачёв.
     - Клянёмся! - гаркнули во всю грудь казаки, потрясая шапками. - Верой
и правдой служить обязуемся!
     - Клянётесь  ли,  что  не  спокинете  меня,  государя  своего,  и  не
разбредётесь по ветру, покамест мы вкупе не повершим дела великого?
     - Клянёмся, надёжа-государь! Повелевай нами, свет наш!
     Долго ещё слышалось по степи:  "Клянёмся,  клянёмся!"  Сам государь и
большинство казаков  смаргивали  навернувшиеся слёзы.  Государь  любовался
бравыми,  готовыми на  подвиг молодцами,  казаки любовались государем.  От
сердца к сердцу,  из очей в очи шли невидимые токи взаимного доверия между
вооружённой ратью и вождём её.
     О  завтрашнем дне  не  думалось  на  людях.  Только  ночью,  когда  в
изголовье - боевое седло, у ног конь привязан, а вверху бескрайняя крыша в
звёздах,  мятежному казаку,  будь он молод или стар,  не дают покою думы о
будущем. Казак ворочается с боку на бок, надвигает шапку на глаза, на уши,
чтоб забыться,  но думы не покидают его,  и думы эти страшны.  Они страшны
потому,  что к прошлому нет возврата, что навсегда отрезан путь к семье, к
горькому родному дыму,  от которого порой,  быть может, градом катились из
глаз слёзы.
     Прощай,  прошлое,  прощай, родимая семья! Теперь казак-мятежник живёт
лишь настоящим часом.
     А  в  настоящем -  яркое солнце светит,  в небе журавли летят,  пылит
дорога,  надёжа-государь со свитой едут,  знамёна реют, телеги тарахтят, и
краснопёрый приблудный петух поёт своё "кукареку".
     А  там,  позади,  на страх врагам,  покачиваются в петлях одиннадцать
раздетых, разутых богатеньких казаков.
     И вот уже во сто глоток грянула, взвилась лихая песня. Ежели будет во
всём  удача,  то  дня  через два,  присоединив к  себе  попутные форпосты,
государева рать должна вступить в казачий Илецкий городок.
     Не доезжая Оренбурга, версты за три от него, старый яицкий казак Пётр
Пустобаев услышал в городе пальбу из пушек и приостановился.
     - О мать пресвятая богородица... что же это? Уж не злодей ли окаянный
в  город вошёл?  Как бы в  лапищи к ему не угодить,  в богомерзкие.  Чу!..
Опять палят...
     На   дороге  из-за   кустов  показался  верблюд,   на  нём  маленький
бронзоволикий черноусый киргиз в малахае.  Верблюд, мерно вышагивая и чуть
покачиваясь, шёл из города. Конь Пустобаева захрапел, заплясал, бросился в
сторону. Казак передёрнул узду, вытянул коня плетью, крикнул:
     - Эй, малайка! А что в городу, чи спокойно, чи нет?
     - Э-э-э...  покой, покой... нашаво... - раскачнувшись, ответил киргиз
и, подмигнув казаку, захохотал.
     "Пьяная морда",  - подумал Пустобаев. Миновав Меновой двор, он въехал
в  город.   Было  семь  часов  вечера,  только  что  кончилась  всенощная,
трезвонили колокола.  На городской окраине избушки, мазанки, либо огород с
полверсты,  в нём шалаш,  а на грядках с капустой вороньи пугала.  Сыпучий
песок кругом,  беспризорно бродят коровы, козы, овцы, с лаем бросаются под
ноги   казацкой   лошадки   зубастые   псы.   Пустобаев  работает  плёткой
направо-налево.
     А вот и базар, торговые ряды, соборная церковь, цейхгауз, гауптвахта,
дома купцов и начальства,  дворец губернатора.  Всё тихо, разбойников нет,
жители ходят спокойно,  мирно.  И тут только Пустобаев заметил:  у богатых
домов, в Гостином дворе и на высоких шестах дворца губернатора развеваются
флаги...  Вот так оказия!..  Царский день, что ли, какой? А в окнах дворца
уйма света, свечи да свечи, как в божьей церкви о пасхальной заутрени.
     Он  зашёл  в  кордегардию и  сказал  дремавшему за  столом  дежурному
старому капралу,  чтоб тот немедля доложил губернатору о  прибытии курьера
от коменданта Симонова "по самонужнейшему делу".
     - Пакет, что ли, у тебя? Давай я снесу, - потягиваясь и зевая во весь
рот, сказал капрал.
     - Ну, как можно... Лично, из рук в руки приказано... Самонужнейшее!
     - А что стряслось?
     - Как что стряслось? Нешто не знаете? Нешто наш сержант не приезжал к
вам с донесением?
     - Никакого сержанта...
     - Ай,  боже ж  ты  мой!  -  воскликнул бородатый казак,  опускаясь на
лавку. - Неужто злодей изымал его?
     - Да что случилось-то?
     - Как что!..  - гулко крикнул Пустобаев и замотал бородой. - По степу
Емелька Пугач с  шайкой бродит,  народ мутит,  форпосты берёт,  к  Яицкому
городку делал подступ...  Ах,  боже ж  ты  мой...  Вот те и  Митрий Павлыч
Николаев!..  Ну, иди, иди, господин капрал, доложись... А по какому разу у
вас  артиллерийская пальба и  флаги везде выкинуты?  Уж  не  государыня ли
матушка именинница?
     - Никакая  не  государыня,   а  сама  губернаторша  именинница,  сама
Росдорфша,  вот кто,  -  с необычайной важностью,  очевидно желая поразить
воображение  провинциального казака,  сказал  старый,  беззубый  капрал  и
самодовольно запыхтел сквозь усы: - Ну, шагай, проведу тебя в палаты через
кухню...  Только навряд ли примет сам-то.  Поди,  выпивши,  а  то и  вовсе
раскорячился.  Винища этого самого таскали,  таскали к  обеду,  конца краю
нет.  Целый полк в  лоск споить можно...  На-ка,  хвати чарку и ты,  -  он
достал из  шкафа с  делами штоф водки,  поднёс казаку стакан и  сам выпил.
Пустобаев только теперь заметил,  что капрал не особенно твёрд на ногах. -
Так какой, говоришь, Пугач, что ещё за Пугач такой?
     - Вот увидишь... А не увидишь, так услышишь...
     - А ты не стращай, - пробубнил капрал, направляясь через сад в кухню.
- Мы  с  его высокопревосходительством и  не  таких Пугачей пугали.  А  то
заладил - Пугач да Пугач... Тьфу! А ещё казак... Шагай веселей!
     - Он государем назвался, Петром Третьим... Вот он какой Пугач-то!
     - То  есть как  это  государем назвался?!  -  заорал капрал,  входя с
казаком в кухню. - Ах, государем? Петром Третьим, покойником? Ах ты, сукин
ты сын!..  Я те покажу... Эй, повар, прачка, кухарка, хватайте разбойника,
бунтовщика! Я те покажу, как государем называться! - И капрал сгрёб казака
двумя горстями за густую бородищу.
     - Да ты что, пьяная твоя харя! - заорал казак и смаху брякнул капрала
на пол.
     Вся  кухня враз  захохотала.  Казак присмотрелся:  кухня была  пьяна.
Вошёл молодой офицер.
     Казак стоял в  передней вот уже порядочно времени,  а из покоев никто
не  появлялся.  Где-то  в  задних комнатах сотрясала стены духовая музыка,
раздавался размеренный трескучий топот и лязг шпор -  должно быть, шли там
плясы.  При  свете двух  оплывших свечей на  подзеркальнике казак осмотрел
себя в огромном,  от потолка до полу,  зеркале:  русая, с сильной проседью
борода целёхонька,  от  капральских пьяных лап,  кажись,  ни один волос не
пострадал. Ну и слава те господи!
     В  соседнем зале  беготня,  выкрики,  визгливый женский хохот -  надо
быть,  в  жмурки господа играют.  Казак услыхал приближавшиеся к  передней
мужские голоса, отскочил от зеркала, вытянулся в струнку.
     - Да, да, да... Касак? Ах, касак?.. От Симонофф?.. Где он, где?
     В переднюю вошли четверо: сам генерал-поручик Иван Андреич Рейнсдорп,
два его адъютанта и молодой офицерик, что повстречал казака в кухне.
     Губернатор был  невысок и  мало  осанист,  с  круглым брюшком,  ножки
тонкие,  в длинных чулках, башмаках и серого цвета атласных кюлотах. Такой
же,  со срезанными полами, кафтан, расшитый серебряной травкой, на кафтане
- звезда,  кресты,  медали.  Яйцеобразное, раскрасневшееся от выпивки лицо
губернатора   было   маловыразительно:   преобладали  черты   туповатости,
чванства.
     Из  апартаментов в  переднюю он  нёс себя как бы на цыпочках,  прижав
локти  к  бокам,  оттопырив мизинцы и  слегка повиливая бёдрами.  Увидав в
отдалении замершего на месте человека, он приостановился, вскинул к глазам
лорнет,  оправленный в черепаху и золото,  и стал наступать на Пустобаева.
Позабыв дышать,  дюжий  детина глядел в  лицо  генерала бодро и  преданно.
Генерал ближе,  ближе... И вот лорнет его упёрся в бородишку казака. "Гм",
- сказал  генерал  и  стал  отступать,  пятясь  задом.  Остановился,  чуть
выставил правую ногу вперёд,  выпятил грудь, чтоб казаться воинственным, и
командирским охрипшим баском крикнул с задором:
     - Здорово, касак!
     - Здравы бывайте,  ваше  высокопревосходительство!  -  выкатив глаза,
гаркнул  казак-бородач  с   такой   силой,   что   подвыпивший  губернатор
покачнулся,  удивлённо  вскинул  рыжие  брови  и,  обернувшись,  подмигнул
толпившимся возле дверей гостям:
     - Вот  голос...  Очшень,  очшень карашо...  Кто  такой,  что скажешь,
касак?  -  и губернатор снова поднёс к большим карим глазам изящный лорнет
свой.
     - Дозвольте  репортовать!   Строевой  казак   Яицкого   городка  Пётр
Пустобаев,  спосылован господином комендантом Симоновым с важным пакетом к
вам,  батюшка,  ваше высокопревосходительство,  и  повелено мне оный пакет
препоручить вам в собственные ручки... Дозвольте репортовать!
     Губернатор,  оттопырив мизинец,  украшенный бриллиантовым перстнем, с
миной  брезгливости принял пакет  за  уголок двумя пальцами и  чрез  плечо
протянул его адъютанту:
     - Симонофф...  пакет...  Что за экстренность? Можно бы повременить! У
меня, видишь, бал.
     - Самоважнейшее дело,  батюшка! - опять гаркнул Пустобаев. - Господин
комендант приказал:  ежели,  говорит,  тебя,  Пустобаев,  в  дороге словят
злодеи да пакет отберут, ты, говорит, ежели, говорит, от петли избавишься,
как можно старайся утечь от разбойников и прямо, говорит...
     - Тсс...  Стой,  касак!.. Какие разбойники, какая петля? Какая утечь?
Пфе...  Гаспада!  Ви слюшаете?  У меня в губернии тишь да гладь,  да божья
благодать.  А  они там,  а  они с  Симонофф...  -  вспетушился,  засеменил
взад-вперёд ножками губернатор.
     - Насмелюсь доложить.  К  Яицкому городку подступал намеднись Емелька
Пугачёв, с изменниками... Он государем себя назвал, Петром Фёдорычем, силу
скопляет, грозит, лиходей, всех перевешать, кои не согласятся признать его
богомерзкую харю за государя покойного...
     - Што, што, што?! - губернатор округлил рот, вскинул к глазам лорнет,
попятился.
     И   среди  гостей,   толпившихся  в  дверях,   раздались  восклицания
любопытства, тревоги.
     - Пасфольте,  пасфольте...  -  бормотал губернатор, то повёртываясь в
сторону гостей, то устремляя свой взор на казака. Его жирное, яйцеобразное
лицо ещё более раскраснелось, тёмно-рыжие букли с косичкой жалко мотались.
- Или я очшень есть пьян, или твоя Симонофф, как это... ну как это?.. Твоя
Симонофф сбился с ума...  есть помешанный... Его маленечко надо в дольхауз
сажать. Но я, кажется... я, кажется...
     - Иван Андреич!..  Вы ни капельки не пьяны,  вы душка, - прозвенел от
дверей голосок,  и маленькая блондинка с крупным бюстом, одетая в бальное,
смело   декольтированное  платье,   вольным  жестом  послала  молодящемуся
губернатору воздушный поцелуй.  -  Кончайте же скорей, Иван Андреич... Нас
ждут фанты...
     Глаза  губернатора потонули в  блаженной улыбке.  Забыв  про  яицкого
казака,  коменданта  Симонова,  злодея  Пугачёва  и  обратясь  всей  своей
персоной к  блондинке с  пышным  бюстом,  он  поцеловал концы  собственных
пальцев:
     - Данке зер, данке зер... Один момент, и я... тотчас, тотчас...
     - Пугач от Яицкого городка отогнан,  ваше высокопревосходительство!..
- гаркнул  казак,  с  удивленьем и  злобой  посматривая на  генерала и  на
барыньку.  -  Так  что  полторы сотни наших казачишек ускакали к  нему,  к
злодею... Дозвольте доложить! Передались, значит...
     - Шо,  шо,  шо?  Как ты скасал,  дружок?  Ах,  ты ещё здесь? Поручик!
Распоряжайтесь касаку водка...
     В  толпе  громко  зашептали:  "Кресло,  кресло генералу".  В  дальних
комнатах  продолжала  греметь  музыка,  всё  так  же  слышался  трескучий,
подобный ружейным залпам, топот лихих танцоров.
     - Данке!   -  Поблагодарив  услужливого  офицера,  губернатор  устало
опустился в  придвинутое ему кресло.  -  Гаспада!  Я слюшаю битого час вот
этот касак и  нисшшево не  паньмайт...  -  развёл он  руками.  -  Пугашов,
Пугашов... Какой такой Пугашов?..
     - Ваше  высокопревосходительство!   -   с   ноткой  досады  в  голосе
воскликнул адъютант, держа в руке рапорт полковника Симонова. Он всё время
порывался доложить губернатору содержание бумаги. - Разрешите...
     - Ба!   -  прервал  его  генерал,  ударив  себя  ладошкой  в  покатый
морщинистый лоб.  -  Припоминайт,  припоминайт...  Вильгельмьян Пугашов...
Знаю!
     - Осмелюсь, генерал, доложить...
     - Знай,  знай!..  Лютше вас знай...  Он каторжник, рваный ноздря. Был
схвачен,  посажен в  казанский тюрьма,  но милейший Яков Ларионович Брант*
очшень маленечко прозевал его,  и сей каторжная душа маленечко ату, ату...
бежаль...
     _______________
          * Казанский губернатор.

     - Разрешите,  генерал,  - и адъютант в лакированных ботфортах щёлкнул
шпорами.  -  Его сиятельство Захар Григорьич Чернышёв*, не далее как месяц
тому назад...
     _______________
          * Президент Военной коллегии (военный министр).

     - Знай, знай!.. Лютше вас знай... Граф Чернышёв приказал хватать его,
хватать!  -  Губернатор  оскалил  белые ровные зубы и срыву схватил руками
воздух.  - И што  же?  Я  выпускал  своя  канцелярия  сотни  бумаг,  сотни
наистрожайших  приказов...  Но  где его поймать?  А вот он...  он,  рваный
ноздря,  сам даётся в руки...  Хе-хе-хе...  Гаспада!  Нет,  ви слишите, ви
слишите?..  Государь...  Пётр  Фёдорыч...  Симоноффа напугал...  Хе-хе-хе!
Слюшай,  касак!  Разговаривай Симонофф, пусть он спит спокойно. Таких Пётр
Фёдорычев  мы  маленько  вешаем  и  плёточкой  стегаем  до самой смерть...
Генерал Рейнсдорп зорко смотрит своя губерния, и государыня императрисс им
очшень,  очшень довольна. И сей злодей потерпит казнь сами люта... Только,
полагаю,  сей злодей и в поминках нет.  Видумка,  фата-моргана,  сказка...
Пфе, пфе...
     - Разрешите,  генерал.  Комендант Симонов излагает факты...  И  факты
содержания весьма острого...
     - Только не тотчас,  не тотчас,  - вскочил с кресла генерал и, прижав
локти к толстым бокам,  отмахнулся ладонями.  -  Зафтра,  поручик, зафтра.
Горячка нет,  пустой вздор.  Слюшай,  сержант! Отведи, голюбчик, касака на
кухня,  чтоб был сыт,  пьян и... и... нос в кабаке. Прощай, касак! Обнимай
меня,   генерала...   -  и  губернатор,  благосклонно  улыбаясь,  двинулся
навстречу казаку.
     - Не  могу насмелиться,  ваше высокопревосходительство,  -  попятился
Пустобаев и провёл рукавом кафтана по губам, чтоб приготовиться к поцелую.
- Не достоин я...
     - А  вот  я  насмеливаюсь,  я  достоин!  -  низкорослый генерал обнял
верзилу и  поцеловал его  в  бороду.  -  О!  Учитесь,  молодёжь,  как надо
обращаться рюска простой шалвек... - сказал губернатор.
     Офицеры с  улыбкой пристукнули каблуком о  каблук.  А казак Пустобаев
запыхтел,   завздыхал.   Губернатор  быстро  повернулся  кругом,   щёлкнул
пальцами:
     - Але,  але,  гаспада...  Бал продолжается!  -  и,  окружённый толпой
гостей и подхваченный под руку блондинкой, он направился в апартаменты.
     - Люблю простой рюска народ,  люблю касак!.. А образованный класс, о,
нет, нет... где-то там, в облаках... мечты, химеры, а штоб твёрдо на почва
стать,  нет  того,  нет того...  Вот я  -  немец...  с  гордостью говорю -
немец... У-ти-ли-таризм! О! Чтоб не сказать более... Гаспада! В фантики...
Гоп-ля! Больше жизни!.. Бал продолжается!.. А где ж именинница?
     Возвращаясь ни с чем из Оренбурга,  казак Пустобаев у самой Татищевой
встретил запряжённую парой кибитку с рогожным кузовом, её сопровождали два
верховых казака.
     - Ой,  матушка!  -  заглянув внутрь  кибитки и  узнав  в  сидящей там
женщине капитаншу Крылову,  вскричал Пустобаев,  сдёрнул шапку, соскочил с
коня. - Да куда же вы собралися? Уж не в Ренбурх ли?
     - В  Оренбург,  в Оренбург,  -  сказала капитанша,  высунув из кузова
бурое,  пропылившееся лицо.  Кибитка остановилась.  -  Андрей Прохорыч так
распорядился,  отправил нас с  Ваней,  а  сам,  голубчик,  один-одинёхонек
остался...   в  этакую-то  страсть...  -  капитанша  выхватила  из  рукава
беличьего салопа носовой платок и всплакнула.
     Рядом со смуглой,  сухощавой капитаншей сидела дородная нянька, а меж
ними - Ваня. Он безмятежно спал, перегнувшись в колени матери.
     - А что ж,  матушка... И верно рассудил Андрей-то Прохорыч... Неровён
час... А в Ренбурхе от злодея сподручней отсидеться-то можно... Ну, да бог
хранит...  А  как  же,  матушка,  вас ангелы божьи невредимо чрез толпу-то
злодейскую пронесли?
     - Да  ночью проскочили...  Ой,  да  и  страху было.  Ведь  они  подле
Илецкого городка стоят. А вот бог пронёс.
     - Я, матушка, в обрат возьму, провожу вас до Ренбурха-то.
     - Что  ты,   что  ты,  Пустобаев!  Поди,  тебе  губернатором  спешное
поручение дадено...
     - Да  нетути,  матушка.  Именины,  вишь ты,  у  губернатора-то,  сама
генеральша именинница, гостей полон дворец, и все пьяные, и губернатор под
турахом. Дак ему не до Пугачёва! Полопотал, полопотал дурнинушку какую-то,
покривлялся,  опосля того возгаркнул:  "Продолжайте бал!"  -  да  с  тем и
убрался... Э-эх... Одно званье, что губернатор...
     Капитанша словам Пустобаева подивилась и разрешила сопровождать её до
Оренбурга. Пустобаев обрадовался. У него страшно болела голова, он прошлой
ночью  в  генеральской кухне столь усердно налакался водки да  всяких вин,
что с  ним лихо приключилось,  на  весь губернаторский дом стонал и  охал.
Теперь в самый раз будет в Оренбурге опохмелиться.
     Сзади  кибитки примостился на  сене  хромой  солдат  Семёныч,  денщик
капитана Крылова.  Его голова с потешной косичкой моталась, как у мёртвого
барана.  Старое,  изморщенное лицо было красно,  он пускал слюни и  сладко
спал.
     - Пьяный?
     - Пьяный,  -  улыбаясь, ответили едущие в ряд с Пустобаевым казаки. -
Дважды с козел кувыркался.  Ну-к мы прикрутили его полотенцем к задку. Тут
спокой!
     - А где же добыл он вина-то? - с надеждой спросил Пустобаев.
     - Да  вином-то мы,  слава те Христу,  мало-мало запаслись,  -  сказал
молодой казак. - Не хошь ли, дед?
     - А ну дай чуток сглотнуть... Дюже башка трещит.
     Могутный и  широкоплечий,  он приостановился,  ужал в  пудовую лапищу
глиняную баклажку с водкой, задрал седоватую бороду и, что приняла душа, -
откушал.
     Вот и слава богу, и развеселился. Догнал кибитку, перегнулся в седле,
заглянул в лицо Крыловой, гулко прокричал:
     - Вспомнил, матушка! Ей-богу, вспомнил...
     - Что вспомнил-то?
     - А как же,  - заулыбался Пустобаев, оттопырил большой палец и с маху
ткнул  им  в  свою  грудь.  -  Его  высокопревосходительство изволили меня
самолично в бороду причмокнуть.
     - Да неужто? Поцеловал, что ли?
     - Как есть!  -  ещё громче закричал Пустобаев.  -  Мы  с  ним оба-два
обнявшись были. Я тверёзый, они выпитчи...
     Крылова улыбнулась, а Пустобаев продолжал, вдруг похмурев лицом:
     - И вот ещё что,  матушка!  Николаева-то нашего,  сержанта-то,  что с
донесеньем к губернатору спосылан, нетути в Ренбурхе!
     - Как так?  -  ахнула капитанша.  -  Да где же он? Неужто... к злодею
угодил.
     - Похоже, что так, - трезвея, подал казак голос и тяжело вздохнул.


                               Гяляаявяая V

                  ИЛЕЦКИЙ ГОРОДОК. ЦАРСКИЙ ЛИК. РАЗДУМЬЕ


                                    1

     Новоизбранный атаман государева войска Андрей Афанасьевич Овчинников,
имея на левой руке белую повязку - знак власти, въехал с двадцатью конными
казаками в Илецкий городок.
     Городок расположен на  возвышенном левом  берегу  Яика,  вблизи устья
реки Илека и  в стороне от большого тракта на Оренбург.  Кругом по яицкому
левобережью тянулась всхолмленная степь.  Городок  обнесён земляным валом,
имеющим вид неправильного четырёхугольника,  а  поверх вала -  бревенчатый
заплот с раскатами и батареями для двенадцати пушек. В крепостцу вели двое
ворот,  в  ней  помещались казармы,  покои  для  начальства,  провиантский
магазин,  соляная управа, несколько домов зажиточных казаков; остальная же
казачья масса  жила  в  трёхстах домишках возле вала  -  здесь был  базар,
каменная церковь, кой-какая торговля и соляные лавки.
     Илецкие  казаки  права   на   рыбную  ловлю  не   имели,   занимались
хлебопашеством,  скотоводством,  работали  по  добыванию соли  на  соляных
развалах.
     Местность возле  городка и  даже  в  самой  крепости изрыта глубокими
ямами;  в  некоторых из них копошились киргизы,  калмыки и казаки,  ломали
каменную соль, огромные куски её сваливали на тачки и отвозили к штабелям.
Илецкая высокого качества соль славилась издревле, ею снабжалось почти всё
Приволжье.
     Овчинников остановился со свитой на базаре.  Длиннолицый, горбоносый,
с русой, кудрявой, как овечья шерсть, бородкой, он сказал толпе набежавших
казаков:
     - Я послан от самого государя Петра Фёдорыча...
     Но его тут же перебили возбуждённые голоса:
     - А как же наш атаман Портнов третьёводнись на казацком кругу оглашал
бумагу коменданта Симонова,  а в оной бумаге сказано, што всё врачки, мол,
что Пётр Фёдорыч давно умерши,  а бунт,  мол,  бунтит беглый донской казак
Емелька Пугачёв, защищайте, мол, от него, злодея, крепость...
     Народ шумел. Овчинников крикнул с коня:
     - Братья казаки!  Не слушайте  никого,  меня  слушайте.  К  вам  идёт
истинный  государь,  он  в семи верстах отсюдова.  И вы,  атаманы-молодцы,
дурость свою бросьте,  а встречайте его величество с хлебом  да  солью.  А
ежели  перечить  будете  да  воспротивитесь  - смотрите,  атаманы-молодцы,
государь грозен,  непокорных он вешать станет,  а  городок  ваш  выжжет  и
вырубит. Собирайте круг, решайте!
     В  набат звонить было  запрещено.  Нашёлся барабан.  В  сопровождении
оживлённой кучи мальчишек барабанщик быстро прошагал по городку.
     Услыхав  бой  барабана,  илецкий атаман  Лазарь  Портнов взобрался на
земляной вал и стал наблюдать, что творится на площади.
     Меж  тем  Андрей  Овчинников и  с  ним  шесть  казаков из  его  свиты
двинулись  к  дому  зажиточного  казака  Александра  Творогова,  знакомого
Овчинникову.
     Узнав от  Овчинникова,  что сейчас на кругу решается участь городка и
что  завтра  должен  прибыть  сюда  сам  государь,  Творогов обрадовался и
выразил желание дать приют высокому гостю у себя.
     - Уж я всмятку расшибусь, а батюшке утрафлю...
     Был вечер.  На огонёк пришёл безбородый,  как скопец, Максим Горшков.
Он  несколько  дней  скрывался  от  преследований  Симонова  и  Мартемьяна
Бородина.  Он  один из  той пятёрки*,  которая ещё так недавно,  запершись
ночью  в  бане  Тимохи Мясникова,  целовала крест  на  верность Пугачёву и
торжественно клялась хранить известную им  пятерым тайну,  что  Пугачёв не
царь, а самозванец. Тайну эту пятёрка хранила крепко.
     _______________
          * М.  Г.  Шигаев,  Т.  Мясников,  И.  Зарубин-Чика, Д. Караваев,
     Максим Горшков.

     Узнав  о  том,  что  "государь" намерен  завтра  вступить  в  Илецкий
городок,  Максим Горшков простодушно обнял Овчинникова,  потом Творогова и
грубым голосом, с оттенком сильного волнения, воскликнул:
     - Ну и праздничек у нас будет! Свет увидим!..
     И уже к ночи прибыла к Овчинникову депутация от круга.
     Большинство порешило принять государя с честию.
     Атаман Лазарь Портнов,  ещё вчера приказавший вырубить звено в  мосту
чрез Яик,  чтоб воспрепятствовать переправе Пугачёва,  только что узнал от
своих наушников о постановлении круга и,  потеряв мужество,  решил этой же
ночью бежать.
     Но  предусмотрительный Овчинников  распорядился поставить  возле  его
дома караул.


     На следующий день к  полудню войско Пугачёва через восстановленный за
ночь мост переправилось на илецкую сторону.
     Возле   открытых  крепостных  ворот   большой  толпой  стояли  одетые
по-праздничному казаки со знамёнами и  пиками,  женщины,  ребята.  Впереди
толпы два священника в парчовых пасхальных ризах,  лохматый дьякон, дьячки
и клир с хоругвями, запрестольными крестами, иконами в серебряных окладах.
Вся эта цветистая картина с белой приземистой церковкой,  поросшим блёклою
травою и  бурьяном крепостным валом,  выглядывающими из-за  него  красными
крышами построек,  полусгнившим, в лишаях, бревенчатым тыном поверх вала и
кудрявыми садами возле хат -  вся эта необычная картина,  мягко освещённая
утренним  сентябрьским солнцем,  поражала  и  настраивала  на  особый  лад
Пугачёва.   Он  впервые  въезжал  в  укреплённый  городок  как  признанный
государь.
     В свежем воздухе весело звенькали,  трезвонили, бухали колокола, клир
дружно и уверенно пел церковную стихиру,  лохматый дьякон,  не переставая,
махал курящимся кадилом в сторону приближающегося государя,  в тысячу ртов
кричал приветствия народ,  взмахивая шапками, цветистыми шалями, вскинув к
небу сверкающий частокол остроконечных пик.
     И как только подъехал государь, знамёна и пики преклонились, а народ,
от беспорточного мальчишки до престарелого попа, стал на колени.
     Пугачёв со  свитой подъехал ближе,  осадил коня,  приосанился,  обвёл
толпу неспешным строгим взглядом и громко поздоровался:
     - Здорово, господа илецкие казаки!.. Встаньте, детушки!
     Народ дружно поднялся на  ноги и,  кто  во  что  горазд,  до  хрипоты
кричал:
     - Будь здоров, надёжа-государь!
     Государь соскочил с коня,  передал поводья дежурному Давилину, чёткой
поступью подошёл к иконе и, перекрестясь, приложился к ней. Оба священника
и дьякон успели благоговейно облобызать руку императорской особы.  Пугачёв
принял сей знак раболепия как должное,  однако левый его ус пошевелился от
плохо скрытой ухмылки. Затем он, сделав так же четко полуоборот, принял на
оловянном блюде хлеб да соль от Максима Горшкова с Твороговым.
     Окруженный народом и свитой,  под сенью церковных хоругвей,  он затем
торжественно прошествовал через крепостные ворота к  церкви.  По  правую и
левую руку от него в  пылавшей на солнце парче и  с воздетыми крестами шли
два священника, молодой и старый, а перед царём, пятясь задом, беспрерывно
кадил ему лохматый,  тоже в золотой парче, соборный дьякон. Дымя ароматным
ладаном, он то и дело кланялся великому гостю поясным поклоном.
     Колокольный трезвон вдруг смолк, заговорил государь:
     - Вы  не  верьте,  детушки,  что  вам  супротивники мои  наскажут.  Я
доподлинный государь есть.  Служите мне  верой и  правдой.  А  я,  великий
государь, ужо отведу от вас, горемык, утеснения и бедность.
     - От утеснения и бедностей избавить обещает!  - подхватили в толпе, с
улички на уличку. Весть эта от кучки к кучке пробежала по всему городку.
     - Когда  бог  сподобит Питенбурх покорить да  престол оттягать,  я  у
великих бояр  и  деревни и  сёла отниму,  посажу их  на  жалованье,  пусть
служат.  А  тех,  что  с  престола меня сбросили,  тем  без  пощады головы
порублю.  Сын мой,  Павел Петрович,  человек молодой,  так он,  поди, и не
знает меня,  отвык от  отца-то...  Коим-то веком одно дитятко нажито.  Дай
бог, мне снова свидеться с ним... - На глазах государя навернулись слезы.
     Так,  шествуя к церкви, беседовал Пугачёв с окружавшим его народом, а
сам нет-нет да и  покосится на идущего рядом с  ним старого попа.  И вдруг
сурово сказал ему:
     - Чего пялишься на меня, поп? Не признал, что ли? - и сдвинул брови.
     По   спине  старого  попа  ледяной  холодок  прополз,   поп  обомлел,
откачнулся от Пугачёва, прошамкал:
     - Признаю, признаю, батюшка ваше величество... Как не признать!
     - А коли признаёшь,  поминай только моё,  государево, имя в церкви, а
имя государыни похерь. И чтоб напредки такожде было. Как донесут меня ноги
до Питера,  я Катерину в монастырь заточу,  пускай там грехи отмаливает. А
ты, поп, верный народ мой приведи к присяге.
     После  молебна духовенство первое присягнуло государю,  затем присяга
учинена была всему илецкому войску.
     Когда  государь  вышел  из  церкви,   загремели  ружья,  затрезвонили
колокола.  Он  приказал  отворить  двери  кабака,  пусть  ради  государева
праздника побалуется народ винишком безденежно.
     Но вот лицо его омрачилось, будто вспомнил он нечто досадное.
     - А где же здешний атаман...  как его... где Лазарь Портнов? Пошто он
рапорт не чинил и не присягал мне,  государю своему?  Уж полно, не утёк ли
хитрец?
     - Дозвольте,  ваше  величество,  -  шагнул  вперёд Андрей Овчинников,
держа руки  по  швам.  -  Оного злодея атамана я  своевластно заарестовать
приказал. Уж не прогневайтесь...
     И люди стали жаловаться государю,  что атаман Портнов шибко обижал их
и  многих вконец разорил.  Максим Горшков с  Твороговым подтвердили голоса
эти.
     - Коли такой он обидчик, а мне супротивник, прикажи, Овчинников, чтоб
ныне же злодея предать смерти, - сказал Пугачёв.


                                    2

     Весь второй этаж богатого дома Ивана Творогова отведён для государя.
     За накрытым в красном углу,  под иконами, большим столом восседает на
подушке Пугачёв.  Он уже успел побывать в жаркой бане,  разомлел,  красное
лицо его в  мелкой испарине,  он утирается свежим рушником и пьёт холодный
настой на малине с мёдом.
     - Доложь мне, пожалуй, Иван Александрыч, как илецкие-то казаки живут,
ладно ли? - спросил хозяин.
     - Да не ахти как живут, батюшка...
     - Ты садись, Александрыч.
     Творогов сначала отказывается,  затем с  низким поклоном нерешительно
садится  против  Пугачёва.   Он  считает  его  истинным  государем  Петром
Фёдоровичем,  поэтому в  обращении с  высоким гостем  радушен и  чрезмерно
подобострастен.  Пугачёву  это  по  сердцу,  он  разговаривает с  хозяином
милостиво и доверчиво.
     Свита государя,  во  главе с  Андреем Овчинниковым,  не смея без зову
приблизиться к  столу,  смирно стоит  возле большой,  украшенной изразцами
печки,    посматривает   в   сторону   государя,    ловит   его   взгляды,
перешёптывается. Государь доволен и поведением свиты. Пусть стоят, пока не
прикажет им сесть. На то и государь он!
     Стол  накрыт  на  десять персон.  Оловянные тарелки,  железные вилки,
стальные,  в костяной оправе, ножи, деревянные ложки. Три серебряные чары,
стаканы,  кружки, глиняные и стеклянные жбаны, фляги, зелёные штофы дутого
стекла.  Большая  солонка  и  высокие  подсвечники,  искусно высеченные из
крепкой  илецкой  каменной  соли.  Пугачёв  любуется  всей  этой  утварью,
прищёлкивает языком, спрашивает, где сии диковинки выделывают.
     - Да у нас же,  наши казаки, надёжа-государь, старики которые. Ведь в
здешних местах соль ломают.
     - Видел! - говорит Пугачёв. - Весь грунт ископанный. Много соли-то?
     - Без краю.  Инженерной команды офицер намеднись приезжал,  сказывал:
наша соль первая на свете и хватит её на тысячу лет. А продаёт её казна по
тридцать пять копеек с пудика.
     - Дороговато,  -  сказал Пугачёв,  - ужо я сбросить прикажу - чтоб по
два гривенника...
     - Ой,  надёжа-государь! Пока вы в баньке парились, наши казачишки всю
соль-то из складов растащили безденежно, в грабки...
     - Как  это  можно?  -  поднял Пугачёв голову.  -  Давилин!  Поди уйми
народ... Моим именем...
     Давилин сорвался было с места. Хозяин сказал:
     - Да уж поздно, батюшка. Что с возу упало, считай - пропало!
     - Ахти беда, ахти беда какая! - сокрушённо покачивал головой Пугачёв.
- Этакой убыток казне причинили, неразумные...
     В  это  время три  женщины,  мать хозяина,  его красивая жена Стеша и
подросток-дочка,  притащили снизу варево,  жарево. Поставив блюда на стол,
они кувырнулись втроём в  ноги Пугачёву.  Тот заглянул в  лучистые Стешины
глаза, протянул женщинам руку для лобызания.
     - Благослови, батюшка ваше величество, поснедать, - кланялся Пугачёву
хозяин.
     - Благодарствую,  ништо, ништо! - сказал Пугачёв и, обратясь к свите:
- Ну,   господа  атаманы,   залазьте,   коли  так,  за  стол.  Ты,  Андрей
Афанасьевич, садись по праву мою руку, - велел он Овчинникову. - Ты, Чика,
по  леву,   а  хозяин  супротив  государя  пускай  сидит  -  так  во  всех
императорских саблеях полагается. А достальные гости - кто где садись.
     Помолясь на икону, все чинно уселись, женщины ушли, началась еда.
     - Завтра,  атаманы молодцы,  мы  государственной важности дела станем
вершить,  смотренье крепости учиним, в складах наведём ревизию. А сей день
- отдых, - сказал Пугачёв, принимая из рук хозяина серебряную чару.
     Ели много, смачно чавкая и облизывая пальцы, пили ещё больше. Женщины
то и дело подносили новые блюда с бараниной, рыбой, курятиной.
     Стеша  всякий  раз,  крадучись,  поглядывала на  красивого,  статного
батюшку-царя.
     Пугачёв слегка охмелел, стал на язык развязен.
     - Империя моя богата,  - говорил он,  обгладывая куриную ножку.  -  В
Сибири соболь да золото,  на Урал-горах железо да медь - там пушки льют. А
у вас вот - соль. Вот сколь богата, господа казаки, держава моя великая! С
заграницей  не сравнить нашу Россиишку,  далеко не родня.  Там только одна
видимость.  Бывал я в Пруссии у Фридриха,  бывал в гостях  и  у  турецкого
султана,  и  у папы римского прожил в прикрытии сколько-то годов,  - всего
насмотрелся.
     И он,  не отставая в аппетите и проворстве от прочих едоков, принялся
рассказывать о  славном городе Берлине,  о  Кенигсберге,  о  том,  какие в
Кенигсберге богатые ярмарки живут и  какие на эти ярмарки съезжаются морем
и сушей люди со всего света.  Тут тебе и поляки, и французы с англичанами,
эфиопы и  гишпанцы.  Ещё говорил он о том,  как ездил на охоту с Фридрихом
Прусским,  как они устукали матерущего медведя в  пятьдесят пудов,  как из
райских птиц жареное кушали: ну, такой превкусной пищи сроду не доводилось
есть, да навряд ли когда и доведётся.
     Казаки, уничтожая снедь и пития, слушали государя со вниманием.
     Невоздержанный полковник Дмитрий Лысов перехватил хмельного.  Сначала
икота напала на  него,  затем сон  стал  одолевать -  он  упёр  плешивую с
козлиной бородкой головку в столешницу и громко захрапел. Пугачёв, прервав
рассказ и  насупив брови,  уставился на него.  Еще с  первой их встречи на
степном умёте* не лежала у Пугачёва душа к нему.
     _______________
          * Уямяёят - постоялый двор.

     - Поднять полковника!  -  приказал Пугачёв. - Пускай прямо сидит пред
государем. А не может - уведите его.
     Лысова выволокли вон и уложили в сенцах.
     Трапеза тянулась допоздна.  Все были пьяны, кроме Пугачёва и хозяина.
Все вышли пошатываясь.
     Слышно было, как по улицам, с песней, с балалайкой, с бубнами, гуляли
илецкие казаки.
     Дом казнённого атамана Портнова был расхищен дочиста. Казаки принесли
Творогову  триста  серебряных рублевиков,  жалованный ковш,  два  бешмета,
кафтан, канаватную лисью шубу и кушак.
     - Примай шурум-бурум для государя!
     Государь почивал после  обильного обеда.  Во  сне  стонал,  скорготал
зубами и вдруг вскочил: ему пригрезилось, будто генерал Пётр Иваныч Панин,
крикнув:  "Взять Бендеры!",  пребольно опоясал его нагайкой.  Свесив ноги,
Пугачёв сидел на  пуховиках за  пологом,  весь  от  пота мокрый,  хлопал в
темноте глазами, не мог сообразить, где он? Неужто в Турции? Но ни Бендер,
ни Панина! Мёртвая тишина.
     - Эй! - крикнул он. Тьма молчала. - Эй! Где я?
     - Здесь,  ваше  величество!  -  Из  соседней комнаты вышел со  свечой
хозяин. - Проснулися? Уж очинно мало почивать изволили - часу не прошло...
     - Да неужто?  -  изумился и вместе с тем обрадовался Пугачёв.  - А я,
брат,  взопрел,  Иван Александрыч.  Дюже мягко у  тебя тут  да  и  гораздо
угревно под пологом-то.  Спасибо тебе.  Да ты,  часом,  не грамотен ли?  -
спросил Пугачёв, причёсывая гребнем взлохмаченную голову.
     - Мало-мало грамотен,  ваше величество,  -  и  серые,  с  хитринкой и
лукавством глаза Творогова выжидательно воззрились на государя.
     - Добро,  добро, Иван Александрыч! Грамотеи мне шибко нужны. Послужи,
брат, мне. Награждение примешь.
     Пугачёв встал и прошёлся по горнице,  устланной  узорными  дорожками.
Тут  Творогов  подал  государю присланные казаками вещи.  Пугачёв принялся
рассматривать их.
     - Это  называется военная добыча,  трохвеи,  -  оживлённо говорил он,
примеривая шубу.  Он деньги рассовал по карманам -  карманы огрузли,  шубу
повесил на колок и сказал:  -  А знаешь,  Иван Александрыч,  можно ли сюда
поболе девок нагнать приглядистых, чтоб песни поиграли, потешили бы сердце
моё царское.
     - Ой,  батюшка ваше величество!  Да разом, разом всё сполню! Плясунов
не надо ли, казачишек?
     - Ни-ни!.. - погрозил батюшка пальцем. - Только мы с тобой - ты да я.
Ну я-то плясать не стану,  мне не подобает с  простым людом.  Ну,  а ты-то
попляши, ты молодой. Кой тебе год-то?
     - Тридцать два минуло, батюшка.
     - Добро,  добро!  Ты  вот что,  ты  никого не пускай,  и  Давилина не
пускай... А караул возле твоего дома держат?
     - Держат,  батюшка...  И две пушки выкачены.  -  Хозяин быстро вышел,
сказав: - Сейчас холодненького вам пришлю.
     Пугачёв распахнул окно. Прохладный воздух ворвался в горенку, и пламя
свечей заколыхалось. В небе уже стояли звёзды, с площади доносились шумные
крики, песни. Вот мимо окон поспешно прошагал хозяин, за ним пробежала его
дочь-подросток.  А к Пугачёву вошла красивая, полногрудая Стеша, поставила
на круглый столик баклагу с питьём, проговорила нараспев:
     - Пожалуйте, батюшка, прохладиться!
     - Благодарствую,  -  ответил Пугачёв,  внезапно обнял Стешу и с силой
поцеловал её в сочные губы, сказав: - Знай государя императора!
     Та охнула, отстранилась, на мгновение закрыла лицо руками, затем руки
упали,  мускулы лица дрогнули, и не понять было Пугачёву - улыбается Стеша
или плачет.
     - Свет мой! - страстно выдохнула Стеша.


                                    3

     Огоньки,  огоньки,  много огоньков! И девок много! В большой горнице,
где  был  обед,  из  угла в  угол протянуты под потолком крест-накрест две
бечёвки,  к  ним  привязаны три дюжины свечей,  да  четыре свечи горели на
столе в высоких подсвечниках из соли.  Свечи толстые,  самодельные, горели
ярко, не чадили.
     Государь восседал на  широком мягком стуле  посреди дверного проёма в
спальню,  как  врезанная в  раму картина.  По  обе  стороны его  горели на
круглых столиках две свечи, нарочно зажжённые Стешей, чтоб лучше был виден
лик царя.
     Стены оклеены розоватыми,  в цветах,  шпалерами,  потолок выбелен, на
низких окнах  -  кисея и  гераньки.  На  стене у  входной двери в  порядке
развешаны ружья,  сабли,  прочие военные доспехи.  Вдоль стены - прикрытые
коврами сундуки с добром.
     Осматривая горницу при свете свечей и наткнувшись взором на окованные
жестью  сундуки,  Пугачёв вспомнил купеческий сундук,  добытый им  со  дна
Волги,  вспомнил весь свой путь с Ванькой Семибратовым на Каму* и вспомнил
молодую красотку Катерину.  "Вот бы посмотрела теперь на меня, на государя
императора",  -  с  невольной тревогой подумал он,  дивясь  своей  судьбе,
вознёсшей его  из  безвестного бродяги  в  степень  государя.  Вспомнив  о
далёкой Катерине,  о  соловьиной ночи на  реке,  он тотчас же перевёл свой
взор на Стешу,  сидевшую в пяти шагах от него. Глаза их встретились. Стеша
облизнула губы  и  потупилась.  "Хороша  хозяйка,  приглядиста!"  -  вновь
подумал  он  и,  заслышав шаги  вошедшего в  горницу  плечистого хозяина с
медной сулеей в руке, отвёл глаза от запылавшего лица смиренной Стеши.
     _______________
          * В село Котловку, в 1767 году.

     - Вот,  ваше величество,  сладкий медок, год в земле зарытый был. Для
ради вас  выкопал.  Выкушайте чарочку.  Только дюже крепок он,  много пить
поостерегитесь,  батюшка! - Хозяин, наклонившись, кричал эти слова в самое
ухо  государю,  обычным  же  голосом  говорить было  бесполезно:  тридцать
девушек,  сидевших вдоль стен на лавках и  на сундуках,  с такой силой и с
таким  самозабвенным  азартом  горланили  песни,  что  звенело  в  ушах  и
вздрагивали стёкла.
     Пугачёв  жмурил  довольные  глаза  то  на  голосистых  девок,  то  на
колыхавшиеся задорные огоньки свечей.  Он выпил мёду,  крякнул,  утёр усы,
сказал:
     - Ну  и  добёр мёд  твой,  Иван Александрыч!  Слышь-ка,  мне подобает
девкам  деньги швырять,  а  у  меня  рубли.  Не  можешь ли  разбить их  на
серебряную мелочь, пятаки да гривенники?
     Творогов охотно  на  это  согласился.  Пугачёв  отсыпал  ему  в  полу
пригоршню рублевиков и  выпил вторую чару мёду.  В голове у него загудело,
по рукам, по ногам потекла пьяная истома. Взглянул на девок, те уже в пляс
пошли. Песня, взвизги, топот - дом дрожит!
     Девки не больно-то приглянулись Пугачёву:  "мелкого роста",  плотные,
присадистые.  "Не девки,  а крупа",  -  разочарованно подумал он. Но вот в
плавном   хороводе   показалась   статная,    высокая   девица.   Она   то
подбоченивалась и улыбчиво кивала головой подругам,  картинно вправо-влево
изгибалась,  вскидывала руку,  помахивала платочком,  как бы  подманивая к
себе милого,  и,  поводя плечами,  плыла мелкой переступью по раскидистому
кругу.
     Пугачёву показалась она  столь  гибкой,  столь  прекрасной,  что  его
сердце вперебой пошло, а большие глаза вспыхнули, как у филина во тьме.
     Все до единой девки глаз не спускали с Пугачёва,  а она хоть бы разок
взглянула в  его  сторону.  Пугачёв мазнул  по  усам,  по  бороде ладонью,
вздёрнул плечи, приосанился. А как он считал себя одетым для царской особы
не особенно нарядно,  то,  когда подошёл хозяин с  целым блюдом серебряной
мелочи, он сказал:
     - Подай-кось мне шубу сюды, Иван Александрыч, чегой-то мёрзну я.
     - Мигом,  ваше величество!..  Только жарища у  нас,  с чего бы это вы
заколели-то?..  -  Пугачёв запахнул накинутую на плечи богатую, с огромным
воротником шубу и снова сел, величественный, важный, каким и подобает быть
царю.
     Все до единой девки,  топоча ногами, глаз не сводят с государя, а вот
та  гордячка  только  платочком машет  и  опять  никакого  внимания  ни  к
государю, ни к его лисьей, крытой алым канаватом шубе. Ах ты, бесёнок!..
     - Кто такая? - спросил Пугачёв стоявшего сзади него хозяина.
     - А  это  Устинья Кузнецова,  ваше императорское величество,  яицкого
казака Петра Кузнецова дочерь. Матери нету у неё, у бедной, сиротка. В наш
городок к тётке погостить приехала.
     - Не в замужестве?
     - Нетути...  Ведь  ей  только  шестнадцать годков сполнилось.  Вы  не
глядите, что такая рослая... Девчонка и девчонка!
     Пугачёв прищурил правый глаз, засопел сквозь ноздри, сказал:
     - Слушай,  Иван Александрыч,  я сейчас стану деньги швырять... Что, в
полу-то дыр да щелей у тебя нету, не закатятся?
     - Пол плотный, батюшка, потешьтесь, пошвыряйте...
     Пугачёв ужал в  обе горсти мелочь,  размахнулся и  швырнул в пляшущих
девок:
     - Лови, красавицы, на орехи да на пряники!
     Девки с  криком:  "Спасибо,   батюшка,   спасибо,   надёжа-государь!"
бросились подбирать повсюду раскатившиеся деньги.  А вот Устинья Кузнецова
и не подумала ловить царскую подачку, она отёрлась белым платком, оправила
волосы и села под окно, к государю боком, точно бы и в помине его нет. Ну,
право же бесёнок, а не девка!
     Государь схватил ещё горсть денег, вскинул руку и, словно картечью из
пушки,  стрельнул  прямёхонько в  Устинью  Кузнецову.  Но  охмелевшая рука
промахнулась,   серебряная  картечь  пролетела  мимо,   ударила  в  стену,
зазвенела, взбренькала и рассыпалась, как град.
     - Устинья! - нетерпеливо крикнул Пугачёв. - Подь сюда, девонька!
     Она  тотчас встала,  быстро,  чётко  подошла к  государю,  низёхонько
отвесила ему поклон.
     Лицо у неё продолговатое,  нежное, румяное, аккуратно очерченные губы
плотно  поджаты,  льняного цвета,  вьющиеся на  висках  волосы заплетены в
тугую косу. "Ой, красива!" - про себя молвил Пугачёв, невольно отводя взор
от задорно-бесстрашных тёмных глаз её.
     - Вались,  вались батюшке в ноги да целуй ручку государеву,  -  делая
растопыренной ладонью жест книзу, командовал хозяин.
     - Не надобно,  отставить!  -  крикнул Пугачёв.  Рывком сбросив шубу с
правого плеча,  он  вытащил из  кармана горсть  серебряных рублей,  сказал
девушке:  -  Подставляй подол,  красавица.  Прими дар от  государя.  -  Та
приподняла концами пальцев красный,  в  белых  кружевах,  фартук.  Пугачёв
всыпал туда деньги: - А когда станешь замуж выходить, весточку пришли мне,
эстафет.  Государь желает  на  свадьбе на  твоей  пир  вести.  Ну  ступай,
красавица, с богом да поиграй мне песенок. Мастерица ты!
     Устинья  сызнова  низко  поклонилась  государю  и,  поводя  наливными
плечами, прочь пошла.
     Пугачёв потянулся к  третьей чарке.  Хозяин  только  головой крутнул:
годовалый мёд после третьей валит всякого.
     - Опасаюсь,  ваше величество,  как бы не сборол вас мёд-то?  - сказал
он.
     - В препорцию, - ответил государь и, перекрестясь, выпил.
     А девки снова завели песни и плясы. Устинья звонко зачинала:

                        Чтобы рученьки играли,
                        Чтобы ноженьки плясали...

     Девки подхватывали:

                             Ай-люли, ай-люли,
                             Скачет заяц в криули!..

     Поднялся бурный  пляс.  Хозяин  сбросил кафтан и,  ударяя ладонями по
голенищам,  тоже  кинулся плясать.  Пред  охмелевшими глазами Пугачёва всё
крутилось,  метлесило, дом качался, стены прыгали, вихрь по горнице ходил,
огоньки свечей мотались ошалело -  вот-вот  сорвутся и,  как жар-птицы,  в
поднебесье улетят.
     - Ай-люли, ай-люли! - гремели песни, и пол с треском грохотал, гудел.
     - Ай-люли,  ай-люли,  -  выпив четвёртую,  затем и  пятую чару,  стал
подпевать, стал прихлопывать в ладоши Пугачёв.

                        Чтобы щёчки розовели.
                        Девьи губоньки алели...

     - Ай-люли, ай-люли! - гремели голоса, и горбоносый хозяин подскакивал
с присвистом под самый потолок.
     - Ай-люли, ай-люли, - с улыбкой подпевал счастливый Пугачёв.
     Всё плыло,  крутилось,  кувыркалось, а он подпевал да подпевал. Затем
откинулся к спинке с гула, блаженно улыбнулся, сказал:
     - В пле... в плепорцию... Ась? - смежил глаза и захрапел.


                                    4

     Солнце едва показалось,  а  Пугачёв был уже на ногах.  Пошёл в  баню,
чтоб веничком похвостаться да вчерашний хмель выбить.  Ну и мёд!  Затем он
завтракал. Хозяин предлагал опохмелиться, Пугачёв наотрез отказался:
     - И тебе на деле не советую.
     Давилину он отдал приказ, чтоб тот распорядился седлать коня.
     - Да  немедля передать атаману Овчинникову,  чтоб  всё  войско было в
крепости в  строевом порядке,  а  илецких  казаков выстроить особо  -  три
сотни, в походной амуниции.
     В  крепость он прибыл в  сопровождении Ивана Творогова и  всей свиты.
Опять в честь государя стали палить пушки,  но он тотчас запретил - нечего
по-пустому порох тратить.
     Подъехав к илецким казакам,  стоявшим в конном строю, он поздоровался
с ними и громко возгласил:
     - Господа илецкие казаки!  Поздравляю вас с полковником, каковым быть
имеет,   по   моему  высочайшему  повелению,   известный  вам  казак  Иван
Александрыч Творогов. Ему покоряйтесь, отселе он главный начальник ваш.
     Казаки  закричали  благодарность  и   согласие,   а  произведённый  в
полковники Творогов скатился с  рослого коня и пал государю в ноги.  Затем
казаки, сотня за сотней, не спеша проехали перед государем.
     Государь слез с коня и произвёл подробный осмотр крепости. Объяснения
давали новый полковник Творогов и  бывший сержант,  ныне  хорунжий Дмитрий
Николаев.  Были  тщательно  осмотрены пятнадцать пушек,  годными  признаны
десять, из них четыре медных. У трёх не было лафетов, лежали на поломанных
телегах. Государь приказал, чтоб к завтраку же были сделаны лафеты.
     - Чумаков!  -  обратился он к яицкому казаку Фёдору Чумакову.  -  Мне
вестно,  что ты знатец в  батарейном деле.  Так будь же у меня начальником
всей  моей артиллерии.  Ты  вместе с  Николаевым забери из  складов порох,
свинец, снаряды и представь мне оных список.
     - Слушаюсь,  надежа-государь,  -  сказал,  низко кланяясь, кривоногий
сорокапятилетний Фёдор Федотыч Чумаков. У него круглое костистое лицо, нос
толстый, с защипочкой, бурая борода лопатой.
     От здания к зданию,  от батареи к батарее, обычной своей походкой шёл
Пугачёв столь быстро, что свита едва поспевала за ним вприпрыжку.
     "Ну и лёгок батюшка на ногу!" - думал всякий.
     Обошли крепостной вал.
     Все повернулись взором к церкви.  Возле неё, на суку древней осокори,
висел, руки вниз, разутый и полураздетый атаман Лазарь Портнов.
     К  Пугачёву вперевалку подошёл  упитанный,  румяный человек с  густой
опрятно  расчёсанной  бородой,   снял   обеими  руками  шапку   и,   чинно
поклонившись, сказал:
     - Позволь,  надежа-государь, слово молвить. Аз раб божий православной
древлеапостольской веры,  храмы наши убираю малеванием,  а  такожде и лики
старозаветных икон подновлю.  Вот намеднись довелось мне писать лик старца
Филарета, всечестного игумена...
     При упоминании о Филарете,  игумене раскольничьего скита, что на реке
Иргизе,  глаза Пугачёва расширились. Ещё так недавно, под обликом бродяги,
Емельян Иваныч прожил у  него в  укрытии три дня.  Тогда в  мятущуюся душу
запали многие слова умного старца. Игумен говорил, что Пётр Фёдорыч, может
быть, жив, а может, и умер, как знать? Только народ ждёт его с упоением. И
еще:  "Народ похощет,  любого своим сотворит, лишь бы отважный да немалого
ума человек сыскался", - произнёс тогда старец поразившие Пугачёва слова.
     И  вот  сейчас перед ним  бородатый богомаз...  Уж  не  обмолвился ли
ненароком игумен Филарет,  не  сказал ли  чего  лишнего этому человеку?  И
Пугачёву стало неприятно.  Он взглянул на румяного, голубоглазого бородача
с немалым подозрением.  Но открытое,  добродушное лицо живописца успокоило
его.  Человек в чёрном длиннополом казакине,  на кожаной лямке через плечо
висит перепачканный мазками красок деревянный ящичек,  кисти рук живописца
белые, с длинными пальцами.
     - Говори, что тебе надобно и как звать тебя?
     - Зовут меня Иван,  сын Прохоров.  А  как вы  были,  батюшка,  скорым
заступником веры нашей древлей,  обрелось во  мне  усердие писать лик  ваш
царский, - заискивающе улыбнулся живописец.
     - Изрядно, изрядно! - Пугачёв покрутил усы, поднял плечи.
     - Для    ради    сего    в    укромное   место   куда-нибудь   нужно,
надёжа-государь...
     Сержант Николаев, смущённо хлопая глазами, сказал не без робости:
     - Наидостойным местом я почёл бы канцелярию,  ваше величество,  там и
холст сыщется. Да и находитесь вы своей особой против неё.
     - Добро,  добро,  Николаев!  Нехай так,  -  сказал Пугачёв и  пошёл в
канцелярию. Все последовали за ним.
     Сержант  Николаев тронул  живописца за  плечо  и  показал  глазами на
висевший в  дубовой раме поясной портрет Екатерины:  валяй,  мол,  на нём.
Живописец подморгнул,  улыбнулся,  кивнул  головой в  сторону Пугачёва:  а
вдруг, мол, батюшка на это прогневается. Николаев шепнул: "А ты спроси".
     - Ваше   царское   величество,    -    масляным   голосом   обратился
бородач-живописец к  Пугачёву.  Он  без  тени  сомнения  принимал  его  за
истинного императора.  - Хоша у меня припасена для ради письма лика вашего
подгрунтованная холстина, да, вишь ты, беда - подрамника нету.
     - Да как же быть-то, Иван Прохоров?
     - Да   вот   как  быть...   Дозвольте,   батюшка,   посадить  вас  на
всемилостивую матушку, - и живописец указал рукою на портрет.
     Пугачёв пристойно рассмеялся (подражая ему,  все вокруг заулыбались),
крутнул головой, сказал:
     - Ну и штукарь!.. Чего ж ты, бороду, что ли, намалюешь Катерине-то да
усы?
     - Пошто!  Я напредки грунтом её перекрою,  а как грунт поджухнет, вас
на оном писать зачну.
     В  канцелярии было  довольно светло.  Пугачёв обернулся к  портрету и
прищурился.  На  него  в  пол-оборота  глядела величавая дама  с  большими
глазами,  с поджатыми,  слегка улыбавшимися губами,  с оголёнными круглыми
плечами,  к  правому плечу голубая лента,  на груди осыпанная драгоценными
каменьями звезда.
     - Гордячка!..  Заговорщица!..  -  Он  сдвинул  брови,  лик  его  стал
грозным.  Живописец, неотрывно наблюдавший за Пугачёвым, переступил с ноги
на ногу,  оробел.  -  Вот ужо соберу силу да тряхну Москвой, тогда и тебе,
красавица,  туго будет...  Станешь локоток кусать, да не вдруг-то укусишь.
Ладно, сажай на Катьку! - приказал он бородачу.
     Портрет сорвали со стены. Пыль, дохлые мухи, паутина, живой паук...
     Живописец попросил государя,  чтоб все ушли.  Не  мешали бы.  Пугачёв
оставил дежурного Давилина.  Живописец раскрыл ящик с кистями и красками в
стеклянных  пузырьках,  заткнутых  деревянными  пробками.  Терпко  запахло
скипидаром и олифой. Покрыв портрет серым грунтом, бородач сказал:
     - Ой, беда, многотрудно писать лик-то ваш, батюшка, зело много скорби
в  очах-то ваших светлых.  А  вторым делом,  эвот,  эвот какие складки меж
бровей-то к  челу идут,  как у  Николы-чудотворца,  -  гневлив на неправду
Христов  угодник  был,  -  говоря  так,  речистый  живописец  перетащил  с
Давилиным на  середину канцелярии дубовую  скамью.  Давилин  свернул втрое
свой чекмень и положил под сиденье государя.
     Тот сел,  расчесал гребнем усы, бороду, приосанился, поправил высокую
мерлушковую шапку.  Давилин взломал кинжалом запертый кленовый шкаф, добыл
голубоватые листы добротной бумаги.  Иван Прохоров, близоруко прищуриваясь
и  оскаливая  зубы,  внимательно рассматривал лицо  Пугачёва  и  штрих  за
штрихом накладывал на  бумагу очинённым липовым углём.  Это  был набросок,
проба.
     - Слышь,  Прохоров?  -  сказал Пугачёв. - А долго ль мне, как статую,
сидеть доведётся?
     - Да не столь долго,  надёжа-государь,  прожухнет грунт скоренько,  у
меня  средствия  особые  подмешаны...  -  откликнулся  живописец  и,  чтоб
развлечь батюшку,  стал рассказывать:  - За веру стражду, ваше величество.
Из  богоспасаемого града Воронежа от  гонителей веры нашей бежать повелось
страха ради.  И  даде  мне  приют  всечестной старец Филарет,  под  единою
кровлей обретаемся с ним вкупе.
     Пугачёв вновь встревожился.
     - Сколь давно ты у него проживаешь-то?
     - Да с весны,  батюшка,  с нынешней весны,  с месяца мая. Старец-то в
Казань меня спосылывал,  к  Щёлокову-купцу.  Теперичь в обрат вертаюсь.  В
Яицкий городок заезжал,  а там, ведаешь, рабов божьих нашей веры довольно.
Да беда! В руки Симонова коменданта едва не угодил...
     - Ах,  наглец, изменник! - сказал Пугачёв, отмахнувшись от мухи. - Не
уйдёт он  от  моей  царской руки.  Его  да  ещё  Крылова капитана со  всем
отродьем в петлю вздёрну... Супротивление оказывали мне.
     - Ну,   вот  таперичь,  ваше  величество,  замрите,  -  прервал  царя
живописец,  взял  загрунтованный портрет Екатерины и,  помолясь на  восток
двуперстием,  приступил к делу.  - Не ворочайтесь, батюшка, сидите смирно.
Да не можно ли в  пресветлые очи-то улыбочку пустить,  а  то горазд хмурый
выйдете, батюшка...
     - Благодарствую,  пущу,  - сказал Пугачёв. Но как ни старался, не мог
придать глазам весёлость.
     - Ах, ах! - сокрушался живописец. - Хошь морщинки-то по челу меж глаз
как ни то разгладьте...
     Портрет писался в напряжённом молчании.
     Были выписаны глаза да  основные черты лица,  всё  же  остальное едва
намечено.
     - Сие  распишу  и  без  вашего  усердного  сидения,   батюшка.   Зело
притомились, поди?
     Пугачёв действительно заскучал.  Но сознание, что его пишут как царя,
давало ему силы переносить скованность неволи...
     - Ну вот, присмотритесь, ваше величество...
     Пугачёв подошёл к портрету.
     - Неужто я таков? Горазд грозен да немилостив...
     - Сущий вы,  батюшка, - что видело око моё, то и на холст положило, -
потупясь, ответил живописец. - Взор царственный, вселяющий в души смертных
немалый трепет, неправду людскую, аки огонь, сжигающий.
     - Давилин, схож ли я?
     - Капелька в  капельку,  ваше  величество!  Ежели  бороду  снять,  на
великого Петра Алексеича смахивать станете...
     - На дедушку моего?  Не врешь,  так правда! - сказал Пугачёв и вышел.
Портрет ему не  понравился.  Он ожидал увидеть себя в  славе и  сиянии,  с
державой и скипетром в руках. И пожалел затраченное время.
     ...Через две недели портрет был в келье игумена Филарета.  Кланяясь в
ноги старцу, живописец восторженно говорил:
     - Лик  государя  объявленного,   Петра  Фёдорыча,   списал,  великого
заступника веры нашей...
     - Покажи, покажи.
     Живописец развязал портрет,  упакованный в синюю набойчатую скатерть,
и,  как  некую  святыню,  подал игумену.  Тот  долго всматривался в  черты
изображённого лица. Наконец воскликнул:
     - Ай-ай-ай! Хоть и не больно схож, а он... Камо гряду от лица твоего?
Аще взыду на гору,  ты тамо еси;  аще спущуся во ад,  ты тамо еси... Вскую
шаташася,  -  старец произносил слова эти каким-то загадочным голосом, а в
его глубоких тёмных глазах поблёскивали огоньки.
     Живописец смущённо нашёптывал старцу:
     - В  народе  толкуют,  атамана  Портнова в  Илецком  городке вздёрнул
царь-батюшка,  Симонова собирается казни предать. Ну и грозен, грозен Пётр
Фёдорыч, радетель наш. А власти не признают его, за беглого казака Омельку
Пугачёва принимают, окаянные!
     Филарет, как вошли в келью, сказал:
     - Надлежит сему государеву портрету подписану быть.  Мы умрём,  а  он
останется на посмотренье людям.
     Зная,  что Иван Прохоров не  горазд в  грамоте,  Филарет достал из-за
божницы пузырёк с  чернилами,  очинил гусиное перо и  приготовился писать.
Перед тем,  не  доверяя очам своим,  он  заглянул в  пожелтевшую тетрадь с
записями о  событиях и встречах и на давней странице сыскал строки:  "Сего
числа имел беседу с забеглым казаком по имени Емельян Пугачёв;  нашей веры
человек,  но дик и странен,  донос же попаляем в сиром звании своём гладом
духа и проворством помышления".
     Живописец, кланяясь в пояс, молвил:
     - Ты,  отче Филарет,  пиши тако:  сей-де лик пресветлого императора и
государя Петра Фёдорыча Третьего,  великого ревнителя веры  нашей древлей,
писан-де той же веры Иваном, сыном Прохоровым... в тысяча семьсот...
     - Да уж не учи,  знаю!  - перебил его старец и оправил очки. Скорбно,
про  себя,  в  бороду  улыбаясь,  он  на  обратной стороне  портрета вывел
следующую надпись:
     "Емельян Пугачёв, родом из казацкой станицы, нашей православной веры,
принадлежит той веры Ивану сыну Прохорову.
     Писан лик сей 1773 года сентября 21 дня"*.
     _______________
          * Портрет  с  приведённой  надписью (на обратной стороне холста)
     хранится в Историческом музее в Москве.


                                    5

     Государя  со  свитой  угощал  обедом  Иван  Творогов.  Перед  началом
трапезы, кланяясь, он сказал:
     - Бью челом,  хлебом да  солью да  третьей любовью,  -  и  всем налил
водки.
     А  государю поднесла чару  на  медном с  эмалью персидском блюде сама
Стеша.  Красивая,  рослая, румяная, с лукавым в глазах блеском, она была в
лучшем наряде и походила на боярышню.
     Но Пугачёв,  приняв чарку,  хотя и  положил на блюдо пять рублевиков,
взглянул на Стешу равнодушно.
     Обиженная  Стеша  горестно  вздохнула,   потупилась.  А  вот  как  ей
хотелось,  чтобы государь чокнулся с  ней и при всех поцеловал её.  Неужли
эта птичка остроносая, Устька Кузнецова, батюшку приворожила?
     Все выпили в  честь новой полковницы-хозяйки и полковника-хозяина,  а
когда  Творогов взял  бутыль,  чтобы  снова  налить водки,  Пугачёв махнул
рукой:
     - Убрать! Не гоже теперь.
     Казаки  переглянулись,  бороды  их  печально повисли.  За  обедом был
совет, куда назавтра путь держать? Решили двинуться к крепости Рассыпной.
     - Оная  крепостца махонькая,  ваше  величество,  -  сказал  Творогов,
покручивая кудрявую  бородку.  -  Она  по  ту  сторону  Яика,  по  пути  к
Оренбургу.  В  полугоре  стоит.  Супротив  неё  киргиз-кайсаки  вброд  Яик
переходят, народу пакости чинят.
     - А кто там комендант и много ли воинской силы? - спросил Пугачёв.
     - Комендантом там  майор  Веловский.  При  нём  полсотни оренбургских
казаков да рота старых солдатишек.
     - Не больно страшно,  - сказал Пугачёв. - Почиталин, напиши-ка им мой
манифест.  А где сержант Николаев? Пущай и он вместях с тобой работает, он
поболее тебя учился-то.
     Казаки опять переглянулись.  Им не нравилось, что государь приближает
к себе какое-то дворянское отродье.
     Сержант Николаев без зова обедать с государем не посмел. Приближённые
косятся на него,  как на чужака,  особенно Митька Лысов,  а  с  ним заодно
Давилин.  К тому же душевное состояние сержанта было самое подавленное. Он
сидел  на  земляном полу,  жевал  хлеб  с  маслом,  глаза его  застилались
слезами.
     С  трепетом осматривал он  последнюю судьбу свою.  Предвидение своего
трагического конца повергало его в трепет.
     - Что я  наделал,  что наделал...  Уж  лучше бы  быть мне повешенным,
нежели  изменником...  -  шептал сержант,  но,  взглянув на  висевший труп
казнённого Портнова, судорожно передёрнул плечами. - Ну как мне быть? - уж
в  который раз  безответно вопрошал он  самого себя.  -  Бежать?  За  мной
следят.  Да и как явлюсь с обрезанной косой к полковнику Симонову.  К тому
же  предатель возница наверняка всем разболтал,  как я  кувыркался в  ноги
Пугачёву.  А  ежели остаться служить верой и правдой?  Но кому служить?  И
чего эта толпа изменников хочет?  Всех их ждёт верёвка с перекладиной... А
вместе с ними и меня!
     Он,  двадцатипятилетний  молодец,  стиснул  дрожавшие  губы,  голубые
выпуклые  глаза  его  засверкали,  пристукнув  кулаком  в  землю,  сержант
неожиданно для самого себя выкрикнул:
     - Служить!
     Всё  в  нём замерло,  всё подчинилось этому внезапному,  но  крепкому
решению.  Да,  он будет служить новому хозяину,  как верный пёс. И никаких
помышлений об измене!
     - Служить! - ещё решительней выкрикнул сержант.
     Он снова стал взвешивать все обстоятельства,  вдумываться в нелёгкие,
сложные условия предстоящей жизни. Ну, что ж... Пугачёв даровал ему жизнь,
приблизил его к себе,  и в тяжёлый час он, Николаев, всегда найдёт у этого
человека защиту.
     А вдруг Пугачёв воистину есть государь Пётр Третий, как о том твердит
разбойник Чика и тот старый дурак, Почиталин?
     Царь!  Пострадавший,  убитый,  воскресший,  ищущий для народа правды!
Диво мне,  что он царский облик потерял, - вон сколько в рабском виде жил,
простым смердом...
     Сержанту показалось,  что  земля вздрогнула под  ним  и  заколыхалось
небо: он закрыл руками лицо, как от сильного света, и повалился навзничь.
     - Николаев! Эвот ты где валяешься... Беги скорей, государь кличет...
     Он  поднял голову.  Пред ним стояли два вершних казака.  Он вскочил и
побежал.
     - Дашенька,  милая Дашенька!  - спотыкаясь, бормотал он на бегу. - Ты
думаешь, что я погиб? Нет, я жив ещё... Но - погибаю!
     ...Дашенька в эти минуты лежала в своей горенке,  на деревянной,  под
кисейным пологом,  кровати,  её  голова завязана мокрым полотенцем,  глаза
покрасневшие, заплаканные.
     Из  Оренбурга  возвратился сегодня  в  Яицкий  городок  старый  казак
Пустобаев.  После доклада коменданту он зашёл в горенку Дашеньки и поведал
ей горькую весть о том, что сержант Митрий Павлыч Николаев до Оренбурга не
доехал, сгинул без вести. Но никто, как бог! Придёт время, суженый возьмёт
да и объявится.  И убиваться столь прекрасной девоньке нечего: в отчаянье,
сказывают, грех один, а мы все под милостию божьей ходим.
     Ни приёмной матери,  ни приёмному отцу своему Дашенька не обмолвилась
ни словом.  Рассудительная и  своевольная,  она решила пережить беду одна.
Ну,  может  быть,  при  случае посоветуется с  тайной подруженькой,  Устей
Кузнецовой, девушкой умной, с твёрдым характером, Дашеньке преданной.
     "Эх,  Митя,  Митя!  Неужли же угодил ты в руки разбойника,  неужли же
злодей голову срубил тебе, а тело бросил на растерзание волков степных?" -
мысленно причитает Даша, и белая подушка её мокра от слёз.
     ...И  откуда  знать  было  осиротевшей Дашеньке,  что  Митя  её  жив,
невредим?  Вот он сидит в  избе с кудрявым молодцом Иваном Почиталиным,  и
веленьем государя оба  сочиняют манифест.  Они  пишут наспех,  государь не
терпит промедления и,  наверное,  укажет им  внести какие  ни  на  есть  в
манифест поправки.
     "Сим моим указом в Рассыпной крепости всякого звания людям повелеваю:
как вы, верные мои рабы, служили и покорны были напредь сего мне и предкам
моим,  так  и  ныне  в  самом деле будьте верны и  послушны,  стремитесь с
истинною верноподданническою радостью и детскою ко мне,  государю вашему и
отцу, любовию..."
     Сержант Николаев пишет бумагу со  всей искренностью,  двоедушничать -
не  в  его  нраве,  ему  хочется,  чтоб этот бородатый человек остался его
трудом доволен и  чтоб  крепость Рассыпная без  пролития крови подчинилась
ему.
     "Кто же сего моего указа не послушает,  тот сам узнает праведный гнев
противникам моим".
     Окончив,  оба  молодца направились к  государю.  Но  было уже поздно:
стоявшие у крыльца на карауле казаки повернули их обратно:
     - Не приказано пущать. Его величество почивают.
     Когда  Пугачёв  ушёл  на  покой  в  отведённую  ему  спальню,   новая
полковница,  Стеша, услала своего мужа на тот конец улицы, к дьяконице, за
дрожжами - завтра, мол, гостей на дорогу пирогами придётся угостить.
     И  только  новый  полковник  за  ворота,  Стеша  опрометью  вверх  по
лестнице: надо же царю-батюшке оправить изголовье.


     Комендант  Рассыпной  крепости,  майор  Веловский,  "возмутительного"
пугачёвского листа  не  принял.  И  как  стали приближаться пугачёвцы,  он
открыл по  ним огонь из  ружей.  Но  защитников крепости было весьма мало.
Веловский объявил,  чтобы все,  кто хочет спастись, бежали в комендантский
дом.  Офицеры и  несколько солдат  заперлись в  крепком деревянном доме  и
стали метко отстреливаться из  окон.  Среди войска Пугачёва были  убитые и
раненые.
     - Зажигай!  - кричали озлоблённые пугачёвцы и с пуками горящей соломы
стали прокрадываться к осаждённому дому.
     Пугачёв  послал  Давилина  с  приказом,  чтоб  дом  не  поджигали,  а
супротивников взяли живьём.
     - А  то,  вишь,  ветер:  крепость  огнём  возьмётся,  всё  жительство
безвинных людей сгорит. Не можно это, детушки.
     Вскоре казаки, осыпаемые пулями, вломились в комендантский дом и всех
защитников доставили к Пугачёву.  Он отдал такой приказ: майора Веловского
с женой и офицера повесить, сдавшихся солдат поверстать в казаки, обрезать
им косы, привести к присяге.
     Забрав три пушки, порох и снаряды, войско на следующий день выступило
к Нижне-Озёрной крепости.
     Пугачёв чувствовал себя уверенно.  Войско его  дерётся храбро,  берёт
форпосты и  крепости,  уничтожает походя  вражеские отряды.  Ещё  осталось
взять  три  крепости,  а  там  -  знай,  катись  вольной дорогой к  самому
Оренбургу.


                              Гяляаявяая VI

                        НИЖНЕ-ОЗЁРНАЯ И ТАТИЩЕВА.
                     ДУХ КРЕПОСТНОГО ГАРНИЗОНА. ССОРА


                                    1

     Губернатор Рейнсдорп получил новое известие:  прискакавший из  Илецка
гонец  доложил,  что  городок  занят  мятежниками,  и  население встретило
самозванца с хлебом-солью.
     Беспечный,  бестолковый губернатор,  вместо того  чтоб  это  известие
проверить, разослал по городу приглашения на новый бал по случаю коронации
императрицы.
     Среди  бала  пришёл рапорт коменданта Татищевой крепости,  полковника
Елагина,  о  занятии Пугачёвым Илецкого городка и  казни атамана Портнова.
Казалось  бы,  известие  ошеломляющее.  Но,  чтоб  не  омрачить торжества,
губернатор скрыл от  гостей грозившую всем опасность.  Он  был  совершенно
уверен  в  силе  Оренбургской  крепости,   в  отваге  защитников  её  и  в
собственной непогрешимости в делах военных.
     Пугачёвцев  же   он   считал   просто-напросто  шайкой   разбойников,
пополнявшейся изменниками-казачишками.  Намерения этой обнаглевшей шайки -
погулять,  попить,  пограбить.  Впрочем,  у генерала Рейнсдорпа разговор с
"воровским сбродом" будет не  долог,  без особого труда он  сотрёт с  лица
земли всю "нечисть"!
     Итак, прежде всего - спокойствие, спокойствие... Бал продолжается!
     На  другой день  после бала  явился с  письмом посланец Нур-Али-хана.
Этот  владетельный азиат  вёл  хитрую  игру:  он  хотел  оставаться верным
царствующей императрице и в то же время вести дружбу с новоявленным царём.
Рейнсдорпу он писал:
     "Мы,  на  степи находящиеся люди,  не  знаем:  сей ездящий вор ли или
реченный государь сам?" Далее он предлагал губернатору,  ежели в том будет
нужда,  собрать своих пять  тысяч киргизов,  идти  по  следам самозванца и
пленить его.
     Рейнсдорп на словах передал посланцу, что в помощи хана не нуждается,
так как для "сокрушения злодея" достаточно и русских войск.
     В  тот  же  день,  получив,  в  дополнение ко  всем другим известиям,
тревожный  рапорт  полковника  Симонова,  губернатор  сделал  распоряжение
бригадиру барону  Билову выступить с  воинским отрядом при  шести  полевых
пушках  навстречу  самозванцу.   Билову  предписывалось  идти  к  Илецкому
городку, злодейскую толпу разбить, мятежников переловить.
     К  вечеру 25 сентября 1773 года отряд барона Билова прибыл в Татищеву
крепость,  что в шестидесяти шести верстах от Оренбурга. А часа два спустя
подъехал туда на бричке и сам Билов.
     Комендант крепости,  старик Елагин,  с нескрываемой радостью встретил
его возле крепостных ворот:
     - Ну вот,  батюшка Иван Карлыч, и вы пожаловали, спасибо! А утресь ко
мне дочерь заявилась,  Лидочка.  Она,  ежели изволите помнить,  с нонешней
весны в замужестве за Харловым,  комендантом Нижне-Озёрной.  Ну,  вот он и
отправил её в родительский дом:  в Татищевой,  мол, укрытие-то покрепче...
Ох,  господи,  вот до чего дожили,  Иван Карлыч!..  Слыхано ли, видано ли,
чтоб  казаки,  нарушив святую присягу,  к  разбойнику передались!  Ну,  да
ничего!  Мы им покажем,  где раки зимуют...  В бараний рог согнём... И без
промедления! Как полагаете?
     - По  сведениям,  у  злодея до трёх тысяч касаков и  всякий сброд,  -
тяжело шагая рядом с Елагиным и посапывая,  отозвался тучный, коротконогий
барон Билов.
     - Откуда там три тысячи?!  А  хотя бы и  так.  У  нас ведь тринадцать
пушек.
     - У него,  по имеющимся данным, тоже пушки есть. Но... будем уповать,
что пресечём!..
     - Он,  батюшка Иван Карлыч,  этот супостат Емелька,  в Илецкой Защите
атамана Портнова повесить приказал... Таковы слухи в народе.
     - Фсдор,  фсдор!  -  вращая  водянистыми глазами,  выкрикнул Билов  и
потянул из кармана трубку с кисетом.
     - Нет, не вздор, - неожиданно рассердясь на легкомыслие немца, сказал
полковник Елагин. - Да что вы, Иван Карлыч, всё как-то в натыр идёте?..
     Они шли по узкой крепостной улочке, обстроенной приземистыми, крытыми
соломой  глинобитными  казармами,  кирпичными  красными  складами  фуража,
амуниции,  топлива,  зарывшимися в  землю и  обложенными дёрном пороховыми
погребами.   Между  постройками  -   небольшие  огороды  с  грядами  мака,
подсолнухов. Много скворешен на шестах. У колодца с журавлём - два длинных
корыта,  жидкая вокруг грязца и  деревянные надолбы,  огрызенные лошадьми.
Человек пятнадцать молодых казаков,  по-особому подсвистывая - фиу, фиу, -
поят  коней с  оживлением,  что-то  рассказывают,  громко хохочут.  Завидя
командиров,  смолкают и,  перемигнувшись друг с другом, без особой охоты и
радения, кой-как вытягиваются перед проходящим начальством. Рожи у казаков
себе на  уме,  в  прищуренных глазах их отблеск тайных мыслей.  Рассеянный
Билов этого всего не замечал,  но благоразумный и пытливый полковник ещё и
до этого дня видел в поведении своих людей нечто странное, пугающее, и это
сильно угнетало его.
     Да  взять хотя бы этих пожилых,  плохо бритых солдат с  обветренными,
морщинистыми лицами.  Вот  они сидят вдоль казарм,  на  завалинках.  Двое,
поглядывая на  багряно-мутный диск  заходящего солнца и  сугорбясь,  тянут
грубыми голосами,  как  слепцы,  заунывную стихиру;  другие,  вооружившись
большими иголками,  сощурившись,  латают порты и рубахи.  Иные, поставив в
ногах  шайки с  водой,  при  помощи шомпола и  палки неторопливо промывают
стволы ружей и пищалей, а иные сидят вовсе без дела, балакают, как старухи
у  паперти,  позёвывают,  закрещивая беззубые  рты.  Словом,  держат  себя
солдаты так, будто кругом тишь да гладь.
     Проходя,  Елагин  нарочито  строго  смотрит  в  их  сторону.  Солдаты
неохотно встают,  и уже нет того,  чтобы -  каблук в каблук, грудь вперёд,
руки по швам. Один даже не подумал подняться. Поелозив задом на завалинке,
он спрятался за спину стоявшего перед ним и притаился.
     - Кувалдин!  -  в полный голос окликнул старого солдата полковник.  -
Встать, сукин сын... Ко мне!..
     Шарпая по земле ногами, старик кой-как подбежал.
     - Почему не встаёшь,  когда перед глазами начальство! - Старик мялся,
молчал. - Тебя или не тебя спрашиваю?
     - Слеп я стал, ваше высокоблагородие, не дозрил вас.
     - Какой же  ты  к  чёртовой матери воин,  как же ты во врага стрелять
будешь? Раз слеп стал, в могилу, значит, пора...
     - Пора,  пора,  это так,  -  тряхнул головой Кувалдин и вызывающе,  с
оттенком угрозы добавил: - Вот ужо многие в неё, в могилушку-то, уляжутся.
А будя божья воля, тожно и мне не сдобровать.
     - Пшёл прочь, дура! - крикнул на старика Елагин.
     А  вот и комендантский,  крепко выстроенный одноэтажный каменный дом.
Высокое крыльцо с перилами, палисадник, рябина, полосатая будка, часовой с
ружьём, полосатый столб, на столбе вестовой, в полпуда, колокол.
     - Покорно прошу,  многочтимый Иван Карлыч,  запросто поужинать у меня
да и переночевать.
     Встретила их печальная Лидия.  Ей двадцать третий год, она не высока,
с  тонкой талией.  Серые под густыми бровями глаза на миловидном загорелом
лице выразительны и грустны.
     Барон Билов тупо взглянул на неё, расшаркался и поцеловал ей руку.
     В  клетке  под  потолком  высвистывала канарейка,  ей  откликались из
соседней горницы сразу два щегла. Денщик принял от Билова дорожный архалук
и трость.


                                    2

     Всем  елагинским  хозяйством  заправляла  комендантша.   Толстенькая,
кругленькая, со здоровым румянцем на щеках, она по своим довольно обширным
полям и пашням разъезжала верхом на калмыцкой лошадке.
     Время  позднее,  осеннее,  а  у  неё  ещё  овсы  не  скошены,  вконец
пересохли, зерно течёт. Виной же тому её супруг - полковник Елагин. Как ни
ссорилась с ним,  как ни корила его: "Службист неразумный, в генералы, что
ли, тянешься?" - он всё же на своём поставил и заместо полутораста солдат,
нужных для второго сенокоса и прочих полевых работ,  отпустил за последний
месяц всего сорок человек,  да и те -  калека на калеке:  "Ты, мать, в мои
дела не суйся. Орда по степи грабежами промышляет, киргиз-кайсаки, не могу
же я крепость обнажить". Вот чем прикрывается, непутёвый!
     Но сегодня у неё на работе, слава богу, все сто сорок человек.
     - Давай,  давай,  старички!..  Давай, давай, солдатики! - покрикивая,
скачет она на своём коньке по жнивью, подобно воеводе.
     Она в  длинных  мужских  сапогах,  в  короткой  юбке,  из-под которой
выглядывают полосатые шаровары. На голове - солдатская войлочная шляпа.
     Старые  солдаты  вяжут  снопы,  с  трудом  разгибают затёкшие  спины,
потягиваются, брюзжат:
     - Приморились,  матушка.  С  утренней зари бьёмся,  а уж скоро солнцу
закатиться. Домой пора.
     - Ладно, ладно... Выспитесь ещё...
     - Да ведь через силу-то и конь не потянет. Не молоденькие!
     - А ты,  капрал,  знай подгоняй их,  чего слюни-то распустил?  А то у
меня живо за решётку угодишь!  Ну,  ну,  дружней, - и комендантша скачет к
двум молодым казакам, сгребающим сено в копны.
     Старики,  не  слушая  окриков  капрала,  бросают  работу,  сходятся в
кружок, садятся на снопы, закуривают носогрейки.
     Глядя на эту странную группу утомлённых людей, трудно было признать в
них  стойких воинов,  геройством которых немало  восхищался в  своё  время
прусский король Фридрих.  Согбенные,  с  погасшими глазами на  морщинистых
медно-бурых лицах,  с  пучками кое-как заправленных волос на затылке,  они
напоминали собой скорее сельских пономарей, чем боевых солдат.
     - Вот,  братцы,  какова  наша  служба  царская...  -  ворчат старики,
разминая сухими кулаками затёкшие поясницы.  -  Не её величеству служим, а
комендантше...
     - У  нас ли одних так?!  У всех ахвицеров этакая же повадка -  гонять
солдат на  работы на  свои...  Планида наша такая,  -  откликается соседям
сухонький,  низкорослый старичонка и широко раскрывает в позевоте беззубый
рот: зубы съело время, повыбило начальство.
     Действительно,  не только у  полковника Елагина,  но и по всему Яику,
вместе  с  Яицким  городком,   вместе  с  крепостями  и  столицей  края  -
Оренбургом,  атаманы,  старшины,  офицеры и  даже  сам  генерал Рейнсдорп,
обзаведясь большими хуторами,  в  той  или  иной  мере занимались сельским
хозяйством и в качестве рабочей силы употребляли солдат,  казаков, беглых,
изловленных киргизов,  калмыков. Иные же, как атаман Мартемьян Бородин, за
гроши скупали рабов из бедноты малых народностей и закабаляли их себе, как
вечных данников.


                                    3

     Крепость Нижне-Озёрная,  куда  подступал Пугачёв,  стояла  на  крутом
утёсистом берегу Яика и была обнесена бревенчатым частоколом,  на стенах и
возле  ворот  -   несколько  пушек.   Крепостной  гарнизон  -  это  горсть
престарелых солдат, не более того - драгун да полсотни переселившихся сюда
оренбургских казаков.
     Комендант крепости,  майор Харлов,  отправив свою жену в Татищеву,  к
отцу её, коменданту Елагину, ждал от тестя подкрепление.
     Елагин  с  дочерью Лидией чуть  не  на  коленях умоляли барона Билова
скорей идти с  войском выручать Харлова и  крепость.  Но  Билов отказался:
пусть Харлов спасает себя,  как знает. Впрочем, он вышел с отрядом в поле,
прошёл вёрст пятнадцать и вернулся: не хватило отважного духу!
     Таким образом,  Нижне-Озёрная крепость обречена была  на  самозащиту.
Харлов всё ещё ждал какой-то,  откуда ни  на есть,  помощи,  как чуда.  Но
вместо  помощи  все  оренбургские казаки,  как  только  стало  смеркаться,
вскочили на коней и умчались в сторону войск Пугачёва.
     Харлов пришёл в отчаянье, однако решил защищаться до конца. С помощью
денщика он  перевёз свои  пожитки в  дом  своего кума Киселёва,  расставил
возле  пушек крепостной гарнизон с  четырьмя офицерами и,  приметив уныние
старых солдат, сказал им:
     - Смерти ли боитесь? Не бойтесь смерти, бойтесь измены государыне.
     Солдаты вздыхали,  смотрели в землю, что-то бормотали невнятное, иные
осеняли себя крестом.  Чтоб подбодрить их,  майор Харлов поднёс им водки и
сам выпил.  Когда стемнело,  с раската, где стояли пушки, ясно было видно,
как верстах в двух от крепости засветились костры пугачёвцев.
     - А ну, зажигай фитиля! - скомандовал по линии Харлов.
     Старые  бомбардиры с  неохотой разобрали по  рукам  длинные  палки  с
намотанной на  концы  паклей,  стали  макать  паклю  в  лагунки с  дёгтем,
высекать огонь и раздувать трут.
     Харлов сам навёл на костры жерла пушек и подал команду:
     - Поджигай запалы!
     Со  скалы,  где  крепость,  дыхнув  длинным  огнём,  ударило в  степь
несколько пушечных выстрелов.
     - Ваше благородие,  да нешто ядро достанет ворота?  Только зря заряды
сничтожаем,  -  раздражённо  сказал  криворотый  бомбардир.  -  Эхма-а,  -
вздохнул  он  и,  казалось,  хотел  добавить:  "Сдаваться  бы  надо,  ваше
благородие, вот что!"
     - А мы без ядер палить будем,  для острастки!  - как бы оправдываясь,
проговорил Харлов и закричал:  -  Подтаскивай,  ребята, картузы с порохом!
Дуй вхолостую!  И врагу острастка, и нам веселей. А как дойдут разбойники,
мы их по заправде пугнём...
     От костра,  где стояли в козлах ружья со штыками,  раздались сердитые
выкрики:
     - Разбойники ли, нет ли, а только одно осталось нам: сдаваться!
     - Нам супротив его силы не выдюжить...
     - Казачишки не зря спокинули крепость-то.
     - Людство малое у нас, а в петле помирать кому охота!
     Харлов дрогнул,  но  не  подал вида,  что  слышал эти возмутившие его
голоса. Он опять скомандовал:
     - Запалы! А ну, веселей!
     Пушки  вновь  ахнули в  тёмную глухую степь  огнём и  дымом.  Мрачный
Харлов отошёл в край раската и, запрокинув голову, потянул из фляги хмель.
"Да,  на таких надежды нет...  Видно, отвоевался ты на этом свете, Харлов!
Прощай, Лидочка, голубка моя, прощай", - шепчет он и с тоскою вглядывается
в  сторону Татищевой,  куда скрылась любимая жена,  с которой ему довелось
прожить всего пять месяцев.
     Снова ревнули в тёмную ночь,  одна за другой, четыре пушки. Комендант
допил водку и  велел денщику наполнить флягу до  краёв.  В  голове у  него
зашумело.  Он  приблизился к  группе  солдат  и,  напрягая волю,  крикливо
произнёс:
     - Чего приуныли, ребята? Давай-ка песню!
     - Не до песен, ваше благородие, - глухо подал голос старый криворотый
бомбардир. - Надо бы помолиться да к смерти приготовиться... вот чего! - в
мутных глазах старика стояли слёзы.
     "Кончено, всё кончено", - решил про себя Харлов и отошёл прочь.
     Небо на  востоке стало розоветь,  на западе сереть,  занималось утро.
Вскоре лагерь Пугачёва пришёл в движение.
     Захмелевший от  выпитой водки  и  от  бессонной ночи,  Харлов стоял с
молодым офицером Мишиным на раскате.  Он махнул барабанщику рукой.  Как-то
ненужно,  сиротливо,  зазвучал  барабан:  тра-та,  тра-та-та...  Дремавшие
солдаты встрепенулись.
     - К пушкам! - скомандовал Харлов.
     - К пушкам! - закричали офицеры.
     Солдаты с подавленною бранью вскарабкались на вал.
     По  бурому полю  на  крепость надвигалась конная толпа.  Впереди,  на
статном коне - сам Пугачёв, за ним - свита, знамёна, лес поднятых пик.
     Крепость молчала.  Сдаётся,  что ли?  Но  вот внезапно пушки зевнули,
засвистела картечь, заскакали ядра.
     - Ах,  изменники!  - сдвинув густые брови, ахнул Пугачёв и подстегнул
коня.
     Отряд пошёл к крепости рысью.
     - Ваше царское величество,  - подскакал к Пугачёву встревоженный Яков
Почиталин.  -  Поопаситесь,  батюшка...  Отъехали бы вы к сторонке.  Вишь,
ядра...
     - Старый  ты  человек,  а  говоришь чистую дурь,  -  спокойно ответил
Пугачёв: - Разве пушки на царей льют?!
     - ...Запалы!   Запалы!  -  не  сводя  с  надвигавшегося  врага  глаз,
командовал Харлов.
     Пушки гремели не переставая.  И вдруг,  словно сговорившись, смолкли.
Пугачёвцы приближались. С их стороны уже слышались ружейные залпы.
     - Давай! Чего ж вы!.. - заорал Харлов и оглянулся. У пушек и за валом
почти никого не было.  Лишь, прячась за частоколом, маячили тенями десятка
полтора  стариков,   да   на   валу  суетились  четыре  офицера,   пытаясь
надсадистыми криками:  "Назад,  черти! Назад!" - вернуть разбегающихся кто
куда солдат.
     Харлов теперь сам,  в одиночку,  перебегал от пушки к пушке и зажигал
запалы.  Пушки грохали вслепую.  Офицеры снова с поспешностью заряжали их,
обезумевший Харлов поджигал запалы, сам себе командовал: "Пли! Пли!.."
     Но  уже  с  треском  рушились ворота,  пугачёвская конница вскочила в
крепость. Харлов выхватил саблю.
     - Ура!  Ура!..  -  закричал он дико,  пронзительно и  бросился с вала
навстречу коннице.
     Ударом пики ему выбили глаз,  на щеку брызнула кровь,  глазное яблоко
моталось на  толстом нерве,  как  маятник.  Исступлённый Харлов  продолжал
помахивать саблей направо-налево. В него вонзилось сразу несколько пик.
     Изрублены,  исколоты были все офицеры и почти все солдаты. А те, кому
удалось бежать, снова вернулись и, пав на колени, вопили дико:
     - Признаём государя, отца своего!..
     Казаки-оренбуржцы,  что вчера ускакали из  крепости в  стан Пугачёва,
рассыпались -  одни по домам,  другие - по складам, третьи бросились в дом
харловского кума Киселёва.
     - Эй, показывай, где харловское добро?
     Им указали.  Они принялись вытаскивать пожитки на улицу. Два казака -
трезвый  и  успевший здесь,  в  крепости,  вдрызг  напиться -  вцепились в
большой расписной сундук. Дочь Киселёва кинулась им в ноги, заплакала:
     - Ой,  родные,  государи мои!..  Я ж невеста...  Это ж мой сундук,  с
приданым!
     Казак, который потрезвее, отступился от сундука, сказал пьяному:
     - Пойдём. Грех забижать Анютку!
     Но пьяный ударил девку сапогом в лицо,  она облилась кровью,  завыла.
Вбежали ещё пятеро.
     - Подхватывай! - крикнул им пьяный.
     Сундук выволокли. Девка мчалась по улице.
     - Где надёжа-государь? Где?! - кричала она, не помня себя.
     Пугачёв  стоял  на  раскате,  осматривал  с  Чумаковым  пушки.  Девка
повалилась в ноги царю и, целуя сапоги его, запричитала.
     - Встань,  милая,  - приказал Пугачёв и, подхватив девушку под мышки,
поднял её, как пёрышко. - Кто смел обидеть тебя?!
     Поражённая неожиданной милостью,  запинаясь и хныча, она рассказала о
своём горе.  Пальцы рук Пугачёва сжались, разжались. Через ноздри задышав,
он крикнул Давилину:
     - Немедля найтить!
     И  вот  молодой пьяный казак,  с  глазами тупыми и  наглыми,  сдёрнув
шапку,  остановился перед царём.  А  кругом -  сбежавшийся народ:  казаки,
солдаты, жители.
     - Он? - спросил государь. - Этот?
     - Этот самый,  - ответила девка.  - Кузька-похабник,  он  здеся-ка  в
казаках служит... Эх ты, бесстыжай!..
     - Детушки!  - крикнул Пугачёв, подымаясь на лафет пушки. - С пьянства
да с  грабительства немыслимо нам дело своё зачинать!  Обижать беззащитных
жонок,  да  сирот,  да  стариков недужных по  нраву ли  вам?  Вот  девушку
изобидел паскудник... Да что она, княгиня, что ли, какая, альбо барыня?! А
вторым разом -  он,  безумный,  пьян нажрался.  Наше же дело военное, наше
дело государственное... А посему... да исполнится царское повеление моё...
Давилин!  Оного Кузьку вздёрнуть на  крепостных воротах,  пусть все  зрят,
чего достоин!
     - Помилуй,  помилуй...  - вопил пьяный казак, упав перед Пугачёвым на
колени.
     - Вора миловать - доброго губить, - крикнул Пугачёв.


                                    4

     Татищева крепость переживала крайнюю тревогу:  было получено известие
о разгроме Нижне-Озёрной и гибели майора Харлова.
     Лидия  Фёдоровна упала  в  обморок,  комендантша бросилась на  колени
перед образом,  дородный комендант Елагин, застонав и побагровев, рухнул в
кресло.  Но вслед он пришёл в себя...  Не время отдаваться отчаянию,  надо
действовать. На горах, в каких-нибудь трёх вёрстах от крепости, показалась
толпища пугачёвцев.
     Он жадно выпивает кружку холодного квасу и  спешит в канцелярию.  Там
бригадир барон Билов.
     - Ну что ж, - овладевая собой, говорит Елагин и вопросительно смотрит
в  глаза  неподвижно сидящего  за  столом  тучного,  с  блёклыми  глазами,
бригадира.  -  У  нас с вами,  Иван Карлыч,  около тысячи человек воинской
силы,  да  пятнадцать пушек,  да крепостные стены,  хоть и  деревянные,  а
прочности доброй. Авось устоим? Как вы чаете?
     - Устоять должны,  -  выдавил сквозь зубы  барон и,  округлив толстые
губы, пыхнул табачным дымом.
     - Я бы просил вас не медля выслать в поле изрядный секурс,  чтоб дать
врагу сражение.
     - И не подумаю,  - более твёрдо сказал Билов, выхватив изо рта трубку
и взмахнув ею.
     Елагин поднял брови.
     - Это почему,  позвольте вас спросить?  По  какой причине вы изволили
молвить "не подумаю"?
     - Как,  как почему?..  -  и Билов, пристукивая в пол длинной трубкой,
раздельно сказал: - Перво, я старше вас чином и не находил бы столь нужным
давать вам  ответа.  Два  -  я  только-только вернулся из  похода,  быв на
позиции восемнадцать вёрст от вашей крепость.
     - Ради чего же порешили вы вернуться, не дав майору Харлову помощи?
     - Ради того,  что там, в Нижне-Озёрной, пальба пушек... Весь мой штаб
офицеров советовал вернуться, так как...
     - Так как вы трус! - выпалил, снова весь побагровев, Елагин.
     - Как  вы  смейт?!  Я  прикажу вас арестовать!..  -  и,  замахнувшись
длинной, в два аршина, трубкой, барон кинулся на Елагина.
     - Не приближайтесь,  не приближайтесь!  Зарублю! - и Елагин схватился
за шашку.
     В эту минуту в прихожей скрипнула дверь,  послышалось покашливание, в
канцелярию явились к утреннему своему часу писаря.
     Первым опамятовался полковник Елагин.  С волнением в голосе он сказал
Билову:
     - Господин бригадир!  Бросим пререкания.  В  сей грозный час они не к
лицу нам и не ко времени...
     - Господин полковник, извиняйт меня... Нервы, нервы! Не сплю ночей.
     - У меня тоже...  тоже не сладко на сердце,  -  примиряюще проговорил
Елагин. - В животе и смерти бог волен, как говорится... Одначе мнится мне,
что всех нас ждёт неминучая гибель.
     - Может,  вас ждёт гибель, меня не ждёт гибель, - пробубнил с досадою
барон и, показав Елагину мясистую спину, направился вперевалку к выходу.
     Елагин резко встряхнул звонком. Вбежал дежурный.
     - Капитана Берёзкина!
     Явился  офицер  Берёзкин  -   щуплый,  облезлый,  безбровый,  с  тупо
вытаращенными  глазами  человек.   Елагин  приказал  ему  взять  отряд  из
пехотинцев и  казаков,  пушку и  выйти из  крепости,  чтобы разведать силы
мятежников.
     Вскоре заскрипели на  всю степь давно не  мазанные крепостные ворота,
отряд  вышел в  поле.  За  действиями разведки полковник Елагин наблюдал с
вышки,  сооруженной на крепостном валу.  Барон Билов с  сотником Падуровым
стояли возле вышки.
     Тимофей Иваныч Падуров, статный тридцатипятилетний красавец с пышными
тёмными усами  и  чубом,  прибыл во  главе  казачьего отряда из  Оренбурга
вместе с Биловым.  В день своего приезда, проходя мимо дома коменданта, он
увидел стоящую на  крыльце красивую молодую женщину:  "Кто такая,  неужели
жена этого старого верблюда Елагина?"  Он  снял шапку,  тряхнул чубом,  со
всей учтивостью поклонился ей и,  не останавливаясь,  прошёл в канцелярию.
Узнав,  что это супруга майора Харлова, он стал изыскивать способы поближе
познакомиться с ней.  И вот сегодня утром новое ошеломляющее известие: она
- вдова.  "Чёрт побери,  а  не грех бы и  приволокнуться за красоткой",  -
неожиданно подумалось ему.  Но  он тотчас же себя пресек:  "Омерзительно и
глупо. Ведь такое горе у неё стряслось, а я женат и сына имею взрослого...
К чёрту!..  Однако, что с нею станется, когда будет взята крепость? Бедная
женщина..."
     Отряд  офицера  Берёзкина,   казавшийся  вблизи  очень  внушительным,
отдаляясь  от  стен  крепости,  постепенно превращался в  малую  толпишку:
степные пространства съедали его.  Не успели люди пройти и  версты,  как с
ближних гор лавой ринулись на них всадники.
     - Погибли наши! - сказал Падуров, и глаза его заблестели.
     Билов облизнулся,  зашлёпал губами и не успел ответить Падурову,  как
уже всё было кончено:  офицер Берёзкин,  поддетый на пику,  рухнул с коня,
пехота с казаками частью порублена, частью захвачена в плен, и лишь солдат
Колесников с тремя товарищами,  нашпоривая лошадей,  успели умчать пушку в
крепость.
     - Ах,  шорт их возьми,  ловко бьются!  -  прищёлкивая языком и  сопя,
сказал Билов  спустившемуся с  вышки Елагину.  Билов успел хорошо выпить и
сытно закусить.


                              Гяляаявяая VII

             КОМЕНДАНТ ЕЛАГИН. "ДЕТУШКИ! НА ШТУРМ! НА СЛОМ!"
                           "ОТКРОЙ МНЕ ОЧИ..."


                                    1

     Крепость пришла в смятение. Всех солдат, молодых и старых, выгнали из
казарм,   поставили  под   ружьё   вдоль  крепостного  вала,   канониры  с
бомбардирами разместились на деревянных раскатах возле тринадцати медных и
чугунных пушек.  Тридцать стариков, сказавшись больными, залезли спасаться
в казармах под нары,  но свирепые капралы обнаружили их и погнали на фронт
палками.  В обывательских домах -  немолчный плач женщин, перебранка: всех
мужчин,  способных носить  оружие,  приказано сгонять на  защиту крепости.
Всюду ропот, недовольство, слёзы.
     Слёзы,  уныние и в дому коменданта. Лидия Фёдоровна в траурном чёрном
платье сидит в обнимку с матерью в спальне.  Обе безмолвно плачут.  Как ни
доказывал им комендант Елагин,  что крепость безопасна, у них неистребимое
предчувствие страшных бедствий.
     - Маменька,  сестрица,  не бойтесь, - вбежал шустрый семилетний Коля.
За его поясом -  деревянный кинжал, в руке - копьё, конец которого обтянут
свинцовой китайской бумагой из-под  чая.  -  Бригадир Билов  приказал всем
своим казакам выйти из крепости да рассыпаться по степи. Сотник Падуров уж
повёл  казаков.  Я  тоже  побегу,  догоню да  рассыплюсь...  -  и  мальчик
воинственно потряс копьём. - Маменька, дозвольте!
     - Только  тебя  там  не  хватало,  -  сказала мать,  моргая  красными
глазами. - Подай-ка нашатырь в бутылочке.
     Подавая нашатырь, черноглазый Коля говорил взахлёб.
     - Не плачьте,  маменька.  У нас ещё тысяча... У нас одних казаков при
Падурове шесть сотен.  А Падуров...  молодчина!  Он мне чего-то подарил...
Лидка, пойдём покажу.
     - Это что ещё за Лидка! - оборвала его мать.
     - Он мне леденчик подарил...  Видишь, Лидуха? И ещё чегой-то. Пойдём,
- и он подмигнул сестре.
     Мальчик  чувствовал себя  взрослым и,  подражая отцу,  старался,  как
умел,  подбодрить женщин, но его маленькое сердце всё же тревожно билось и
страдало.
     В соседней комнате послышались грузные шаги коменданта.
     - Мать, выйди-ка сюда...
     Крепкая, приземистая комендантша сорвалась с места и, звеня висевшими
у неё за поясом ключами, проворно выкатилась за дверь.
     - Лидка,  на... - и мальчик, косясь на дверь, сунул сестре записку. -
От него это...
     Лидия развернула вчетверо сложенную чётко написанную бумажку и прежде
всего отыскала подпись:  "Тимофей Падуров".  Сердце её болезненно сжалось,
густые  брови  в  изумлении приподнялись.  "Несравненная,  бесценная Лидия
Фёдоровна.  Я знаю,  что вас постигло неутешное горе. Я ласкаю себя мыслью
помочь вам, но путей к тому не ведаю..."
     Её рука с недочитанным письмом упала на колени,  кончики побледневших
губ обвисли, веки задрожали, голова поникла.
     - Чего,  чего, чего он пишет-то? - подметив волнение сестры, зачастил
смутившийся Коля.
     Но вот в спальню мрачной тенью,  шатаясь,  вошла комендантша.  Закрыв
пригоршнями мокрое от слёз лицо и шатаясь, она завыла:
     - Кормилец-то наш, желанный-то наш, отец-то наш...
     - Маменька! - обомлев, вскочила Лидия. - Маменька, что стряслось?
     - Чистое бельё надел... К смерти приготовился...
     Женщины бросились друг дружке на шею, громко зарыдали.
     - Да ну вас совсем,  -  часто замигав, жалобно сказал мальчик, острые
плечи его быстро поднялись и опустились. - Бабы какие... Воют и воют целый
день...  - Он укоризненно покосился на женщин, но глаза его вдруг залились
слезами. Он бросил копьё, сорвавшимся цыплячьим голосом закричал: - Только
и плачут, только и плачут!.. - и, кривя рот, всхлипывая, побежал к выходу.
     - Стой, Николенька, - поймал его вошедший в спальню отец.
     Полковник был  в  новом  мундире,  при  всех  орденах.  Седые  волосы
всклокочены,  мужественное лицо бледно,  губы подёргивались,  меж  бровями
вертикальная врубилась складка.
     - Ну  вот...  Только вы ничего не опасайтесь...  Ну вот...  страшного
ничего.  Крепость устоит да еще и побьёт супостатов-то. А всё ж таки... на
всякий случай... По закону христианскому благословить хочу. Ну, Лидочка...
     Дочь,  вся  сотрясаясь,  опустилась  на  колени,  обняла  ноги  отца,
прижалась пылавшей щекой к его новым, начищенным ботфортам со шпорами.
     Мальчик стоял тут же.  Он  старался осмыслить происходящее.  Но слёзы
застилали свет.  Он видел,  как лицо сестры исказилось мукою,  как у  отца
дрожат  колени  и  подёргивается правая щека.  Мальчик шевельнул плечами и
вытер отсыревший нос рукавом рубахи.
     Трижды перекрестив и поцеловав дочь, старик Елагин обратился к жене.
     - Прощай, старушка, - выдохнул он и громко зафыркал носом. - Да ты не
страшись.  Бог  милосерд.  Всё обойдётся,  как нельзя лучше.  Тридцать лет
прожили с тобой. Прощай, старенькая... - В широкой груди его захрипело.
     - Прощай, Фёдор Павлыч, прости меня.
     - Прощай, касатка моя!
     - Прощай,  Фёдор Павлыч, батюшка! - Какими-то отрешёнными глазами она
с благоговением смотрела в его лицо,  как на икону. Он обнял её. У старухи
дрожал подбородок, дрожали ноги, дрожала душа.
     Полковник подозвал сына.  Мальчик быстро справился с собой,  перестал
плакать и,  вплотную придвинувшись к отцу,  стал рассматривать изящные,  с
золотом и эмалью, кресты на груди отца.
     - Ну вот, Николай... Ты мужчина. Не куксись.
     - Я ничего... я... я...
     - Учись,   слушайся,  уважай  старших.  Завсегда  будь  мужественным,
храбрым.  А как подрастёшь, имей попечение о сестре, о матери. - У старого
полковника кривился рот, трепетало правое веко. - И... завсегда будь верен
царю, отечеству... как и отец твой... Прощай.


     Пять  сотен  оренбургских казаков  приказанием Билова  рассыпались по
степи. Сбоку, то бросаясь вперёд, то возвращаясь, гарцевал сотник Падуров.
Этим  маневром  Билов  рассчитывал задать  мятежникам страх:  пусть  видят
злодеи, сколь велика сила защитников.
     Стал  гулять  ветерок,  пыль  понеслась,  хвосты лошадей задирались в
сторону крепости.  На вал,  к тому месту,  где было начальство,  взобрался
козлиной тропинкой священник в  эпитрахили,  с  крестом и  евангелием.  Он
прочёл краткую молитву,  окропил пушки и  воинов,  осенил крестом Билова с
Елагиным,  офицеров и всех защитников.  Коля таскал за ним кадило и медный
кувшин со святой водой.
     - Отец Симеон, осените святым крестом казаков в поле, - громко сказал
Елагин. - Глядите, на них набегают мятежники.
     Действительно,   подскакав  к  отряду  Падурова  сажен  на  тридцать,
пугачёвские всадники дали  по  казакам ружейный залп.  Два  казака  упали,
задетая пулей лошадь,  взлягивая задом, понеслась по степи и брякнулась на
землю.
     Отец  Симеон высоко воздел руки с  крестом и,  троекратно осеняя поле
брани, во всю мочь запел:

                Взбранной воеводе - победительная!
                Яко имущая державу непобедимую...
                От всяких нас бед освободи, да зовём ти...

     Наблюдавший в подзорную трубу Билов вдруг заорал не своим голосом:
     - Ах он...  так его!  Измена!..  О бог мой...  Измена...  Стреляйте в
него, стреляйте!.. Пушка! Пушка!..
     - Измена! - закричал и Елагин.
     "Измена, братцы, измена..." - прошумело по всему гарнизону.
     - Измена!  -  крикнул не то испуганно, не то восторженно и семилетний
Коля,  улепётывая домой с  известием,  которым он собирался удивить мать и
сестру. - Измена, измена! Падуров злодеям передался. И все казаки. Измена!
- без  передыху кричал  он,  бросив  медный кувшин и  крутя  кадилом,  как
пращой.
     ...Падуров выхватил белый платок,  замахал нападающим:  "Стой! Стой!"
Затем  он  скомандовал казакам построиться по  сотням,  и  всем  гамузом с
криком  "ура",  со  склонёнными  пиками  оренбуржцы  двинулись  в  сторону
пугачёвцев.
     - Урра!  Урра!..  -  охрипшими от  радости  глотками  встречали новых
друзей пугачёвские конники.
     Со свитой подъезжал Пугачёв. Падуров соскочил с коня, обнажил голову.
     - Рапортую,  государь!  -  молодецки  гаркнул  он  и,  всматриваясь в
чернобородое лицо Пугачёва, мысленно ухмыльнулся: "Вот так Пётр Фёдорыч...
Хоть бы бороду обрил".  -  Рапортую:  пять сотен оренбургских казаков бьют
челом вашему величеству, просят принять их под высокую царскую руку.
     - Благодарствую,  -  проговорил Пугачёв,  окидывая  орлиным  взглядом
бравую фигуру Падурова. - Кто таков?
     - Сотник Тимофей Иванов Падуров.
     - Так будь же моим полковником!  Господа оренбургские казаки, вот вам
полковник ваш!
     - Урра! - заорали только что передавшиеся казаки, швыряя вверх шапки.
     Тут с крепости грянули, одна за другой, одиннадцать пушек.
     - Ого! - сказал Пугачёв и, прищурив правый глаз, свирепо покосился на
крепость.


                                    2

     С  присоединением казаков Падурова силы Пугачёва значительно окрепли.
Емельян Иваныч решился на  штурм  крепости.  Часть войска под  начальством
старика Андрея Витошнова он направил на Татищеву,  с  низовой стороны реки
Яика, а сам двинулся сверху по течению.
     Однако Билов и  Елагин удачной пальбой из пушек и ружей успели отбить
обе атаки.
     - Стой,  детушки,  -  сказал Пугачёв,  когда  обе  его  части сошлись
вместе.  -  Не гоже нам зря ума людей терять.  А умыслил я тактику.  Нужно
ветер запрячь, чтобы помогал нам, детушки. Ишь, кожедёр, завихаривает...
     Падая с гор и всё усиливаясь, ветер дул прямо на крепость.
     - С  нами бог,  -  весело щуря то правый,  то левый глаз,  проговорил
Пугачёв и  приказал поджечь намётанные возле крепостных стен большие стога
сена.
     Взнялось,  закрутилось,  пыхнуло в  разных  местах  пламя.  Ближняя к
крепости степь сразу оделась в огромные шапки огня.
     - Ги!  Ги! Ги! - радуясь огню, как малые ребята, гикали, приплясывали
татары, казаки, калмыки. - Нишаво, нишаво, бульно ладно...
     Озорной ветрище,  крутясь и воя, налетал на шапки, с шумом ощипывал с
них косматые золотые перья. Шапки дрожали, качались, таяли, никли к земле.
В  густых клубах розоватого,  чёрного,  жёлтого дыма,  отрываясь от шапок,
летели на крепость жар-птицы.  С  вихрем ветра,  дыма и пламени,  распушив
золотые крылья и  хвост,  жар-птицы  садились на  соломенные крыши сараев,
амбаров,  хибарок,  стоявших впритык к  крепостному тыну.  И  в  одночасье
деревянные стены крепости были охвачены огнём.
     - Вот так бачка-осударь! - восторженно прищёлкивали языками татары. -
Бульно хитро... Якши, якши!..
     В  крепостной церкви забили сполох.  На валу рассыпалась мерная дробь
барабана.  Гарнизонные солдаты,  защитники  крепости,  таращили  на  пожар
глаза, в смятенье бормотали:
     - Глянь,  глянь,  огонь за стены перелётывает.  Пропали мы и всё наше
жительство!
     Иссиня-жёлтое пламя коварно и  ласково гладило,  щупало тёмные брёвна
крепостных укреплений.  А налетевший порывистый ветер мигом раздувал вялое
пламя  в  прожорливую бурную  силу.  Стены  до  самого верха,  до  батарей
запылали. Загорелись крепостные ворота.
     - Горим,  горим!  -  завопили впавшие в  отчаянье солдаты.  А  те  из
семейных солдат и вольных людей, которые жили оседло в хибарках и лачугах,
уже больше не слушая приказаний начальников, побежали спасать своё добро и
семейства.
     Но  многие  солдаты,  кое-кто  из  бомбардиров,  живших  в  казармах,
остались на месте.  Зарядив пистолеты, пищали и ружья, они делали вид, что
готовы к отпору врага.
     Елагин и особенно Билов пришли в крайнее замешательство, не зная, что
предпринять. Билов дрожал, оплывшее лицо его стало иссиня-белым.
     - Пали! Пали! - кричал охрипший Елагин.
     Но  палить было некуда:  густым дымом заволокло всё  пространство,  а
снизу,  цепляясь багровыми когтями,  ползло по стене вверх пламя,  и земля
под  ногами  тлела.  Воздух накаливался.  Было  нестерпимо жарко.  Солдаты
срывали с себя сермяжные куртки, кутали в них головы, пятились от огня.
     Пушки что было силы гремели впустую сквозь дым и  огонь.  Внизу,  под
самой  стеной у  горевших ворот,  полковник Елагин внезапно услышал зычный
выкрик:
     - Де-е-е-тушки!! На штурм!.. На слом!..
     Это,  привстав на стременах,  подавал команду сам Пугачёв,  и  в  его
голосе было столько силы и власти,  что,  помимо воли, сознание полковника
пронизала  мысль:   уж   не   есть  ли   это   в   самом  деле  российский
престолодержатель?!
     Ломая деревянные рогатки, заслоны, надолбы, пугачёвцы вслед за вождём
своим прокладывали дорогу к воротам.
     - На слом! На слом!.. - гремели освирепевшие голоса.
     В крепостном посёлке шум,  гам. Бабы, солдатки, ребята, переругиваясь
и гайкая,  волокут из горящих жилищ всякий скарб, выгоняют со дворов скот,
бегут с  вёдрами за водой.  Дурным голосом мычат коровы,  заполошно визжат
свиньи,  скачут,  как угорелые,  козлы.  А набатный колокол всё гулче, всё
отчаянней.  Но вот загорелась церковь,  и колокол смолк.  Пожар разгулялся
среди крепостных построек не на шутку.
     - Господин полковник! - подскакивал к задыхавшемуся в дыму Елагину то
один, то другой офицер. - На казармах воспламенились крыши, церковь горит,
канцелярия горит... Вашему дому угрожает огонь. Что делать?
     - Стрелять, вот что! Соблюдать присягу!..
     На лысую голову, на жирный, в складках, загривок Билова старый солдат
льёт из  ведра холодную воду.  Билов отфыркивается,  бормочет:  "Боже мой,
боже мой, подобный крепость потерять... Я никогда не питал надежды на этот
франт Падуров, но... крепость!" И закричал истошно:
     - Елагин! Где полковник Елагин?
     А  полковник в  это время подбежал с  горстью верных солдат к  самому
краю вала, выхватил пистолет и страшным, лающим голосом командовал:
     - Залп! Залп!
     Солдаты,  три офицера и Елагин стреляли вниз,  в дым, прицеливаясь по
буйным крикам осаждающих.
     - Забей пули!  Сыпь на полку порох! Залп! Залп!.. - кашляя и плача от
едкого дыма, командует Елагин.
     Вот снизу,  из клубов густого дыма,  ударил ответно дружный залп, два
солдата упали, остальные, оробев, скатились с вала.
     По   тесовой,   поросшей  лишайником  крыше  каменного  дома  Елагина
бесстрашно сновала приземистая комендантша.  В мужских бахилах, в короткой
старой юбчонке, в овчинной кацавейке и порыжевшей солдатской шляпе, она со
старым  денщиком  торопливо  устилает  верблюжьими  кошмами  обращённый  к
пожарищу скат крыши. В воздухе жарко, как в печке.
     - Давай воды!  Давай воды!  - подбежав к торчащей над крышей пожарной
лестнице,  сколоченной из  жердей,  звонко  кричит комендантша,  обливаясь
потом.
     Кухарка,  два солдата и  чернобородый конюх таскают из  колодца воду,
ведро за ведром подают наверх. Комендантша всё позабыла - что с мужем, что
с  сыном,  что с дочерью,  с внезапно явившейся силой она хватает вёдра и,
позвякивая связкой ключей у  пояса,  опрокидывает воду  на  крышу и  снова
швыряет вёдра вниз: "Давай, давай!.."
     ...Кругом треск,  грохот, пламя, дымище. Вдруг гулко ударила пушка, а
следом -  крики,  стоны,  страшная брань. Это полковник Елагин, подтащив с
солдатами пушку вплотную к горящим воротам, поджёг запал, пушка взревела и
ахнула картечью в толпу ринувшихся на штурм пугачёвцев.
     В Елагине нет страха,  он больше не помнит себя. Туман или дым вокруг
него,  пожар или молнии, рёв пушек иль громовые раскаты, - всё спуталось в
его сознании. Он был в состоянии мрачного бешенства.
     - Пли!  Пли!  -  исступлённо хрипел он, вперяя обезумевшие глаза в то
ужасное  и  неодолимое,  что  было  смертью.  Мстительно  вскинув  кулаки,
полковник скрипел зубами и,  ничего не поняв,  не успев даже почувствовать
боли,  рухнул  на  землю.  Пронзённое массивное тело  его  было  тотчас же
подмято мчавшейся с диким рёвом конницей.
     Началась резня.  Всюду сверкают ножи, кинжалы, острия топоров. "Режь,
бей,  коли!" Страшные чернобородые, рыжебородые, усатые, бритые лица. Зубы
стиснуты или злобно оскалены.  В накалённых яростью глазах забвенье всего,
чем  перед тем жили,  радовались и  печаловались люди.  Дым,  огонь,  лязг
сабель, жалобное ржанье раненых коней, стоны падающих солдат... Штык порет
сердце,   выстрелы,   выстрелы,   визгливые  выкрики,   протяжные  ругань,
проклятия.
     Солдаты побросали оружие -  их  сотни три -  вскинули руки,  кричали:
"Сдаёмся, сдаёмся!"
     ...Комендантша,  забыв семью и  себя,  стреляла через окно чердака по
бегущим врагам. Возле неё три ружья и две пары пистолетов. Выстрелы метки,
вот двое свалились - казак и татарин, за ними ещё и ещё.
     Скачет Падуров,  что-то кричит.  Комендантша,  хищно прищурясь, взяла
его на  прицел...  Она стреляла без промаха.  Но  тут кто-то схватил её за
волосы и поволок по узкой лестнице вниз: "А-а, ведьма чертячья!"
     ...И снова пронзительный, на всю крепость, голос Пугачёва:
     - Де-е-тушки! Воинство моё! Пожар туши! Кое водой заливай, кое землёй
забрасывай...  спасай погреба с порохом. Государеву казну спасай! Рви огню
голову!
     Из  конца  в  конец сотни глоток подхватывают:  -  Заливай!  Государь
приказывает!..
     Дружной  работой  огонь  сбили  быстро.   Ветер  затих,  воздух  стал
неподвижен. Дым помаленьку рассеялся.
     Больше трёхсот пленённых солдат гнали  пугачёвцы в  свой  лагерь,  за
полверсты  от  крепости.   Пленным  отрезали  косы,   привели  к  присяге,
переименовали в "государевы казаки".
     На  крепостной площади,  возле церкви,  качались на виселице бригадир
Билов и комендантша Елагина.
     Вскоре из крепости прибыл в свой стан Пугачёв.  Ему представили толпу
пленных офицеров,  приказчиков соляных складов, казначея, мелких торгашей.
Среди пленных была и Лидия Фёдоровна Харлова с семилетним Колей.  Их нашли
на чердаке у просвирни.
     Сотник Падуров не  имел  возможности даже  перемолвиться с  Харловой.
Бледный,  взволнованный,  он стоял позади государя,  сидевшего на табурете
под деревом.
     Пугачёв приказал всех офицеров и одного из приказчиков повесить. Иван
Бурнов,  набычась,  подошёл к обречённым и погнал их в сторонку.  Никто из
смертников о помиловании не просил.
     Пугачёв подал знак.  К  нему  подвели Харлову и  ощетинившегося,  как
зверёнок, Колю, за поясом у него - деревянный кинжал.
     Лидия Харлова в чёрном платье с приставшей к нему сенной трухой.  Она
остановилась в  пяти шагах от Пугачёва и,  с  омерзением взглянув на него,
низко  опустила голову.  Левая  щека  её  запачкана сажей,  платье местами
разорвано, обнажилось круглое белое плечо.
     - Ну, здравствуй, красавица, - сказал Пугачёв, - кто ты, откуда и как
попала сюда?
     Падуров, встав лицом к Пугачёву, с волненьем сказал:
     - Дозвольте,  ваше величество... Это дочь коменданта Елагина со своим
братом,  вдова  коменданта Нижне-Озёрной -  Харлова.  Прошу милости вашего
величества отдать их под моё защищение.
     Харлова  взбросила  голову,  широко  распахнула  на  Падурова  глаза.
Пугачёв сидел,  чуть  нагнувшись,  оперев локоть о  колено,  и  покручивал
бороду.
     - Негоже,  полковник Падуров...  -  косясь  то  на  Падурова,  то  на
Харлову,  проговорил он.  -  Да  ты  воином прибыл ко мне,  али...  бабьим
заступником?..  Давилин! Прикажи отвести эту с мальчишкой в мою палатку, -
сказал он и,  обратясь к остальным пяти пленным: - А вы будьте моим именем
вольны, идите с богом по домам. На вас вины не зрю.


     Из крепости утром прибыл сержант Николаев:
     - Ваше величество!  Деньги в сумме двух тысяч трёхсот семидесяти трёх
рублей пересчитаны и опечатаны. Как изволите распорядиться?
     - Дайте-ка  нам  с  Падуровым коней,  -  приказал Пугачёв.  -  А  ну,
полковник, айда за мной в крепость казну принимать.
     Подъехав к  канцелярии,  оба  всадника соскочили с  сёдел.  Обиженный
государем Падуров  был  хмур  и  зол.  Пугачёв похлопал его  по  плечу  и,
подмигнув, сказал:
     - Не хнычь...  Крепость-то наша...  Льзя ли,  нельзя ли,  а пришли да
взяли!  Так-то-ся,  полковник.  - Он сказал это столь задушевным голосом и
столь милостиво при  этом улыбнулся,  что  впавший в  уныние Падуров сразу
повеселел.
     При виде вошедшего царя все бывшие в комендантской канцелярии встали,
бросили на  пол  дымившиеся козьи  ножки,  низко  поклонились ему.  Атаман
Овчинников и  полковник Творогов  доложили государю,  что  казённые деньги
пересчитаны, а на складах проверяется амуниция, фураж, харч, оружие.
     - Чтоб  всему  списки  были  сготовлены,  -  сказал Пугачёв.  -  Это,
Почиталин, твоё дело! С тебя взыск будет. Как перепишешь, мне подашь.
     Ваня Почиталин поклонился,  Пугачёв велел при нём сызнова пересчитать
деньги. "Денежка счёт любит", - сказал он, а когда всё было кончено, мешок
с медью и сума с серебром и золотом опечатаны, он приказал всем удалиться,
кроме Падурова.
     - Запри дверь, - сказал ему Емельян Иваныч.


                                    3

     Канцелярия  коменданта  -   большая   горница  с   низким   потолком.
Обшарканные задами и  спинами стены  грязны.  На  некрашеном полу  окурки,
плевки,  мусор,  несмываемые брызги чернил.  На стене прокопчённая большая
карта  России,  указ  Военной коллегии,  чертёж  пушки  и  гаубицы.  Возле
писарского стола  на  гвозде нитки  для  сшивания дел,  линейка,  огромные
ножницы.  Портрет Екатерины снят с простенка,  брошен в угол, на его месте
стоят со связанными крест-накрест древками государевы знамёна.
     Пугачёв с Падуровым перешли в кабинет коменданта. Здесь уютнее, чище.
Пугачёв сел в  комендантское кресло за  широкий стол.  Он ножницами остриг
кончик гусиного пера, стал чистить им под ногтями.
     - Веришь ли  ты  в  меня,  Падуров?  Признаёшь ли правое дело моё?  -
неожиданно и как бы между прочим спросил он казака.
     - Я присягу вам чинил, ваше величество, - негромко ответил Падуров. -
Если б в дело ваше не верил, супротив бы вас шёл, а не с вами, как ныне.
     - Благодарствую, - проговорил Пугачёв глухо. - А коли веришь, помоги,
брат.   Ты,   вижу,   человек  здешний,   бывалый,   вот  и   в  депутатах
государственных хаживал...
     - Сей  знак  свидетельствует о  моём депутатском звании,  коего я  не
лишён и  поныне,  -  и  Падуров показал Пугачёву висевший на груди золотой
жетон Большой комиссии.
     - Добро,  добро! - Пугачёв, наморщив нос, с любопытством рассматривал
значок,  даже поколупал его ногтем.  - А я в таких книжных людях,  как ты,
нужду имею шибкую, полковник. Служи!
     - Усердно благодарю,  ваше величество, - откликнулся Падуров. - Готов
служить.
     - Ну,  а  чего да чего ты в  депутатах делал-то?  -  спросил Пугачёв,
расстёгивая ворот и отдуваясь.
     Падуров,  не  торопясь,  начал рассказывать о  том,  как в  1767 году
повелением Екатерины созвана была в  Москве Большая комиссия для выработки
Нового  уложения,  то  есть  основных законов.  В  Москву  съехалось тогда
пятьсот шестьдесят четыре депутата.  Вот в  их-то числе и был депутатом от
Оренбургского  войска   сотник   Падуров.   Заседания   Большой   комиссии
продолжались целых шестнадцать месяцев.  За это время Падуров познакомился
со многими депутатами,  почасту беседовал с ходоками-крестьянами из разных
мест России. Пребывание в Москве, по словам Падурова, пошло ему на большую
пользу:  увеличились его знания о бесправном положении крепостных крестьян
и  заводских работных людей,  о роли вельмож в стране,  а также крупного и
мелкопоместного дворянства, о торговом сословии.
     - Одним словом,  ваше величество, чрез депутатство своё я совсем иным
человеком стал.  Будто  бы  с  горы  высокой посмотрел на  жизнь отечества
своего... Раньше-то ко всему равнодушен был и никакого любопытства к жизни
не имел,  жил и  жил,  как дикий козёл в  степу.  Опосля того задумываться
начал -  что,  да почему,  да нельзя ли,  мол, каким-либо способом рабскую
жизнь нашу хотя бы на малую толику облегчить.
     - Во!  -  вскинул  Пугачёв  указательный  палец.  -  Дело  балакаешь,
полковник, дело!
     - А сняли бельма с моих глаз два офицера-депутата -  век не забуду их
- Козельский да Коробьин.  Светлые головы, дай им бог! Они за мужика, ваше
величество,  стояли, да ведь как! Без трусости, без малодушия. Опричь того
много вольных речей и от прочих депутатов наслушался я...
     - Ишь ты,  ишь ты,  -  поддакивал Пугачёв, то прищуривая, то открывая
правый глаз.
     - Матушка Екатерина уж  и  сама не  рада стала,  что  народ с  России
собрала да допустила говорить по-людски.  А  испугавшись,  повелела работы
Большой комиссии закрыть якобы по  причине начавшейся войны с  Турцией,  -
вздохнул Падуров.
     - Коварница...  Ах,  коварница... Да ведь я знаю её ухватки-то лисьи,
знаю, как она хвостом-то долгим следы горазда заметать.
     - Правда ваша,  государь.  И промеж депутатов оное мнение  о  матушке
втайне   разглашалось.   И   ничего   путного   из   её  затеи  не  вышло:
поводила-поводила депутатов за нос да и по домам отправила.  Но всё же,  я
чаю,  мозги-то  у  многих  через пребывание в Москве проветрились.  А сие,
государь, России на большую пользу.
     Пугачёв молчал, присматривался к темноусому статному Падурову, как бы
взвешивая:  хитрит казак или и впрямь душу открыл настежь.  "Нет,  кажись,
нашего поля ягода", - подумал Пугачёв и молвил:
     - Я  окраину эту оренбургскую не  больно явственно знаю,  не  бывывал
здеся.  И  выходит шибко пакостно:  замест того,  чтобы армию свою  вести,
плетусь туда, куда ведут меня. А гоже ли это, подумай-ка, полковник?
     - Сие дело поправимое,  ваше величество. Дозвольте... - Он заглянул в
один шкаф,  в  другой шкаф,  порылся на  полках,  вытащил кучу чертежей и,
найдя нужную карту, раскинул её перед Пугачёвым.
     - Вот план расположения сторожевых линий всего Оренбургского края.
     Глаза  Пугачёва  пытливо  насторожились.  Он  с  напряжением принялся
слушать казака, вникая в каждое его слово.
     - Вот это город Оренбург с крепостью.
     - Где? - Пугачёв, посапывая, уткнулся в план.
     - А вот!  -  указал карандашом Падуров. - Извольте видеть... На запад
от Оренбурга идёт самарская линия укреплений до самой Самары.
     - Где Самара?
     - Вот Самара. От неё идут крепости Борская, Бузулукская, Сорочинская,
Чернореченская и другие вплоть до Оренбурга.
     Пугачёв долго  рассматривал местоположение этих  "фортеций".  Падуров
далее стал указывать на линию крепостей к  югу от Оренбурга,  через Яицкий
городок до Гурьева у Каспийского моря, и к западу - до крепости Орской.
     - Всего тогда было выстроено, государь, сто четырнадцать укреплений.
     - Скажи на милость,  сколь много...  Сто четырнадцать!  - воскликнул,
подняв брови, Пугачёв. - А вот ответь мне, кто оные крепости строил, когда
и по какой нужде? Я чаю, уж не Пётр ли Великий, дедушка мой, спроворил?
     Падуров покосился на "внука" Петра Первого, сказал:
     - Нет, государь. Почитай, все крепости и самый город Оренбург основал
лет  тридцать тому  назад  начальник Оренбургского края,  генерал Неплюев.
Тогда этот край только-только завоёван был нами. А ради чего строились тут
крепости,  доложу вашему величеству как  ни  то  после,  ныне же  страшусь
притомить вас, разговор долог будет...
     - Толкуй безотложно... Открой мне очи! - Пугачёв смутился слетевшим с
языка  признанием  темноты  своей  и  опустил  взор.  Затем  взглянул   на
собеседника и,  видя всё то же,  исполненное доброжелательством, лицо его,
заговорил потеплевшим голосом:  - Я,  ведаешь,  во дворце-то многому учён,
да,  горе,  - не тому,  чему надобно. А как, чуешь, довелось мне от Гришки
Орлова бежать да сколько лет по Руси-то во образце мужичьем скитаться, так
я,  веришь  ли,  всё  перезабыл.  Не  токмо  разные там хитрые науки,  а и
по-немецкому байкать запамятовал.  Во,  брат Падуров, как!.. Ну и напредки
скажу  тебе:  не  жалею  об этом...  Не жалею и не жалею,  - повторил он и
глубоко,  всей своей широкой грудью передохнул.  - Я,  брат Падуров, как в
народе жил,  таких наук набрался, что они там, в Питере-то, во дворцах-то,
чихать смущаются... от моих наук-то. Я всю Россию на них опрокину! Наука у
меня твёрдая! Ась, ась?
     Он  всё ещё не  спускал с  Падурова пристальных,  как бы выщупывающих
глаз.   Падуров  чувствовал,   что   ему  немедля  нужно  успокоить  этого
насторожившегося  человека.   Да,   успокоить,   заверить  его   в   своей
преданности.  И, чуть помешкав, он сказал, глядя, как в бездонный колодец,
в большие тёмные глаза Пугачёва:
     - Я так полагаю,  ваше величество,  что и дед ваш, Пётр Первый, тем и
могутен был, что народа не гнушался и, подобно вам, от народа сирого науки
перенимал...
     - В прицел,  в прицел брякнул! В самый прицел! - обрадованно закричал
Пугачёв и всем корпусом отвалился в кресло. - Ну, сыпь дальше, сказывай.
     - Как  только Оренбургский край был завоёван,  начался грабёж местных
земель  русскими  промышленниками.  Взять,  к  примеру,  Белорецкий  завод
братьев Твердышёвых. Оный завод купил у башкир семьсот тысяч десятин земли
с  лесом и без леса за шестьсот рублей,  то есть за тысячу десятин уплатил
меньше чем по рублю, или за медную копейку - двенадцать десятин.
     - Ая-яй... Пошто же они, дураки, за такую пустяковину продавали-то?
     - Насильно, ваше величество. А которые не соглашались, тех в тюрьму.
     - Ах,   трясучка  их  забери...   Злодеи...  -  причмокивая,  Пугачёв
сокрушённо покачал головой.
     - Опричь того, насмелюсь сказать вам, что татарская беднота страдает,
пожалуй,   ещё  горше,   чем  башкирская.  Богатые  татары-помещики,  ваше
величество,  владели огромными землями,  правительство закрепощало за ними
землепашцев-татар, - продолжал Падуров. - Наиболее богатые помещики-татары
возводились в дворянское достоинство.
     - Ишь ты,  богатые возводились,  -  жёлчно сказал Пугачёв. - А вот мы
бедных учнём возводить!  А  всех великих графов,  злыдней проклятущих,  на
рели вздёрнем! - И Пугачёв пристукнул кулаком в столешницу.
     Падуров,  не торопясь,  рассказал Пугачёву,  что и прочим народностям
живётся  тоже  несладко.  Недаром всего  лишь  два  года  тому  назад  сто
семьдесят тысяч калмыков, покинув родные степи, откочевали в Персию.
     - Видать,  на  тутошних раздольных степях  только  богатым  просторно
жить-то, а бедному люду... тово... шибко ужимисто.
     - Так, государь, - склонил Падуров голову. - Такожде тесно и на Южном
Урале, где вельможи да купцы начали заводы строить. Горные промыслы год от
году приумножались,  а  посему и  земля под  заводы всё  больше да  больше
урезывалась у  башкирцев.  Особливым же  хищником был  граф Пётр Шувалов с
родственниками да приспешниками.
     - Ну вот, ну вот, - сказал Емельян Иваныч и, опустив подстриженную "в
кружало" голову,  отдался малое время раздумью.  - Все иноверцы, такожде и
мужики русские, - проговорил он, - шибко утесняются правителями, да барами
с купечеством,  да судьями лихими.  Люто претерпевает народ. Эх, ты, горе,
горе!  Слышь,  полковник...  Вот ты про башкирцев сказывал. Это когда же у
них растатурица-то была, мутня-то.
     - А  последнее восстание возгорелось,  ваше величество,  двадцать лет
тому назад.  Обиженные башкирцы по душевной простоте верили  в  могущество
императрицы Елизаветы,  что даст им заступление. Они трижды засылали к ней
депутацию,  но всякий раз депутатов схватывали  ещё  в  Башкирии,  местные
власти  срубали  им  головы.  После  сего мулла Батырша Алеев разъезжал по
Башкирии,  подбивал башкирцев да татар  с  киргизами  на  священную  войну
против   поработителей.  Тогда  оренбургский  губернатор  Неплюев,  скопив
военную силу,  измыслил натравить народ на народ. Когда башкирцы и киргизы
затеяли меж собою распрю,  генерал Неплюев этим коварно воспользовался.  И
восстание было потоплено в крови. Погибло тогда шестнадцать тысяч убитыми,
четыре  тысячи  брошено  было в тюрьмы,  у трёхсот человек отрезаны носы и
уши, семьсот деревень сожжено.
     - Так,  так!  Хм... - угрожающе вымолвил Пугачёв, набрал полную грудь
воздуху, надул щёки и с шумом выдохнул.
     - Вот,  государь,  как доднесь обстоит дело,  - закончил Падуров. - А
башкирцы да и  другие народы,  я  сам слышал,  давно толкуют промеж собой:
"Носится, мол, слух, будто на государственный престол мужской пол возведён
будет замест бабьего.  В  то  время,  мол,  какой ни  есть милости просить
постараемся.  И что мужской пол царских кровей -  это,  мол,  спасшийся от
смерти император Пётр Фёдорыч Третий".
     Пугачёв согласно кивнул головой и,  всё  так же  отдуваясь,  медленно
прошёлся по канцелярии.
     - Приготовьтесь,  государь!  -  с  волнением  возгласил Падуров.  Ему
вспомнились громкие складные речи знаменитого князя Щербатова в московской
Грановитой палате,  и,  выбирая слова,  он произнёс приподнятым голосом: -
Думается мне,  что  шествие вашего величества яко  царя и  заступника всех
обиженных будет зело успешно.
     - Благодарствую,   полковник,   благодарствую,   -   сказал  Пугачёв,
растроганный сердечными словами Падурова.
     Наступило недолгое молчание. Пугачёв, прищурившись, пристально глядел
в сторону. Под впечатлением только что слышанных слов в его сознании вдруг
возникла картина:  широкая степь, вдали лесистые горы, изжелта-красный шар
солнца  падает на  край  земли,  и  некий  живой  поток  быстро несётся по
коричневой степи от солнца к Пугачёву.  Вот поток ближе, больше, шире... И
вьётся...  облаками пыль, и топот гудит над степью. Это - дикие, гривастые
кони,  распушив хвосты,  закусив удила и всхрапывая, мчат на своих хребтах
несметные полчища всадников. Ближе, шире, громче... Стоп!.. Пугачёв, как в
саду,  в  обстании  цветов  всех  красок:  яркие  маки,  жёлтые  кувшинки,
тюльпаны, васильки. Это бронзовые быстроглазые люди в цветистых халатах, в
тюбетейках,  в меховых малахаях на бритых головах радостной ратью окружили
Пугачёва.  "Детушки, верные башкирцы, будьте со мной, я осушу слёзы ваши!"
- "Бачка-осударь,  веди нас,  куда хочешь!"  И  степь задрожала,  и солнце
остановилось от  воинственных кликов.  "Детушки,  верные мои народы..."  -
начал  было  Пугачёв,  но  обольстительное  видение  дрогнуло  и,  подобно
степному мареву, исчезло.
     - Ась?  - произнёс, встряхнувшись, Пугачёв и стал собираться. - На-ка
ключ, отомкни вон тот поставец да подай сюда сумку с золотом.
     Когда приказ был  исполнен,  Пугачёв сорвал с  сумы  печати,  а  суму
протянул Падурову:
     - Бери,  друг, сколько надо... Да бери больше на расходы на твои. Люб
ты мне!
     Тёмные обветренные щёки Падурова вспыхнули.
     - Нет,  ваше величество,  -  потряс он головой.  -  Видно, ещё не все
дворцовые науки  вами  забыты,  -  он  угрюмо  глядел  на  Пугачёва  и  не
прикасался к червонцам.  -  Не гневайтесь, государь, но слово моё такое: я
живота и помыслов своих на червонцы не перекладаю!
     Пугачёв в упор смотрел на него, затем сказал:
     - Спасибо,  брат Падуров, спасибо. Первый ты не погнался за корыстью.
И  коли так,  вот тебе моя государева рука!  -  И он крепко-накрепко обнял
его.
     Растроганный Падуров долго молчал.


                             Гяляаявяая VIII

                  НА МОСКВУ ИЛИ НА ОРЕНБУРГ? В КАРГАЛЕ.
                              ТАЙНЫЕ ПОДРУГИ


                                    1

     Утром было совещание: куда идти дальше?
     Военный совет заседал в  той  же  комендантской канцелярии.  Накануне
ночью было немало выпито вина. У всех трещали головы. Зарубин-Чика нет-нет
да и клюнет носом и со страхом выпучит глаза на государя.
     Первым говорил Падуров.  Он  сказал,  что от крепости Татищевой лежат
две дороги:  на Оренбург и на Казань. По его мнению, с Оренбургом возиться
нечего,  город сильно укреплён, да и на кой прах, по правде-то сказать, он
нужен?  А надо идти прямо на Казань, на Волгу. Скорей всего, что там армия
государя быстро  станет обрастать народом,  пристанут крестьяне,  волжские
бурлаки да башкирцы,  поднимутся татары,  и тогда, усилясь, можно-де смело
повернуть на Нижний, а там - и на Москву. Зело важно застать правительство
врасплох,  пока  оно  не  очухалось,  пока  не  собрало для  отпора нужные
воинские части.  И  вот  тогда-то  правительству поистине-де  будет  худо,
потому что все императрицыны войска ныне угнаны в Турцию.  А ежели засесть
под Оренбургом,  то ещё неизвестно,  скоро ль доведётся сей крепкий орешек
раскусить.  И  в  случае  долгого сиденья под  Оренбургом правительство-де
употребит это время себе на пользу,  оно даже может заключить скороспешный
мир  с  Турцией и  двинуть против  государевой армии  свои  освободившиеся
полки.
     - Мой совет брать путь на Казань, - заключил он.
     - Ну  нет,  дружок,  Тимофей Иваныч,  -  сразу же стали возражать ему
атаманы,  есаулы и полковники. - Как это возможно, чтобы наш главный город
Оренбург мимо пройти.  Да нас галки засмеют за такое дело-то!  А Казань да
Нижний не уйдут от наших рук, и Москва не уйдет. Башкирцы же с кочевниками
сами сюда привалят всем гамузом...  Перво-наперво Оренбург надо сокрушить,
чтобы Рейнсдорпишка в спину нам не вдарил. Вы что, Тимофей Иваныч?!
     - Добро,  добро, - подтвердил Пугачёв, - сия военная тактика завсегда
может приключиться. Мы пойдём, а он, немчура, и саданёт нам в зад.
     - Нечем  ему  будет  садануть-то,  ваше  величество,  -  хмуро сказал
Падуров.
     Споры обострились. Горбоносый атаман Овчинников, покручивая кудрявую,
как овечья шерсть, бороду, крикливо говорил:
     - Мы,   братцы  казаки,  в  случае  лихо  приспеется  нам,  можем  от
Оренбурга-то  откатиться,  хвосты в  зубы да  и  наутёк -  либо в  Золотую
Мечеть,  либо в Персию,  либо в Туретчину,  куда и сам батюшка звал нас. А
ежели под Казанью захряснем,  ну уж не прогневайся, уж оттуда, чтоб утечь,
таких не будет способов.  Окромя того,  Оренбург давит да душит нас, прямо
за горло берёт. В первую голову боем его взять треба. Без Оренбурга нам не
быть!
     - Ну,  а ты как думаешь,  Максим Григорьич?  - спросил Пугачёв умного
Шигаева.
     Тот  поднялся,  высокий,  сутулый,  с  надвое расчёсанной тёмно-русой
бородой, и, покашливая, тенористо заговорил:
     - Что ж,  ваше величество...  Нам на  Москву начхать,  да и  на Питер
начхать!  Да, может, нам и средствиев никаких не хватит на Москву-то поход
чинить.  А  нам,  всем казакам вкупе,  желательно бы  своё казачье царство
иметь,  с казацкими свычаями древними,  с вольной волей казацкой,  и чтобы
столицей нашей  был  вольный город Оренбург.  Вот  как,  ваше  величество,
старики наши и  всё  казачество желало бы.  Да  ведь и  сам  ты,  батюшка,
пленных солдат в  казаки писать повелеваешь.  Да  и  в  армии своей ты  не
регулярство,  а  казацкое войсковое строение заводишь,  согласуемо обычаям
древним. Об чём ещё деды наши при Степане Тимофеиче Разине мечты имели!
     - Не толико ваш край,  а  и  всю Россию я чаю в казаки поверстать,  -
сказал Пугачёв.
     - А уж это как  придётся,  -  боднув  головой,  не  утерпел  съязвить
сухощёкий,  плешивый  Митька  Лысов.  -  Вон  и Разин Степан оное мечтание
держал, а что сталось?
     Пугачёв с неприязнью покосился на него.
     Падуров  крутил  и  покусывал свои  молодецкие усы,  затем  сказал  в
сторону Шигаева:
     - Врага нужно поражать в сердце,  Максим Григорьич. А твой Оренбург -
ноги.
     - Нет,  не ноги,  Тимофей Иваныч,  нет,  не ноги,  - обидчиво ответил
Шигаев и покашлял. - Петербург с Москвой есть голова, а Оренбург - сердце.
Ведь за Оренбургом-то вся Сибирь лежит...
     - Оренбург погоды не делает,  да и сделать николи не сможет. Оренбург
окраинская сторона,  и не в Оренбурге суть, - с дрожью в голосе высказывал
Падуров.
     - Обидно слышать это от тебя,  Тимофей Иваныч,  - заговорили вокруг с
упрёком.  -  Ведь ты сам казачьего роду-племени,  а балакаешь, аки москаль
какой.
     Стало тихо.  На  дремавшего Чику напала икота.  Он  выпил ковш воды и
смочил голову.
     - Ну,  а ты, стар человек, как полагаешь? - нарушив молчание, спросил
Пугачёв есаула Андрея Витошнова.
     Скуластый сухой старик с седоватой бородой, посматривая исподлобья на
Пугачёва, робко ответил:
     - Куда  поведёте,  батюшка,  верное воинство своё,  туда и  мой  конь
побежит.
     Все  бывшие  в   свите  стали  упрашивать  государя  принять  путь  к
Оренбургу.
     Пугачёв с ответом замешкался.
     Доводы Падурова были более понятны и близки его горячему сердцу,  чем
упрямое желание приближённых.  Однако и  речи  Овчинникова о  том,  что  в
случае неудачи можно от Оренбурга в  Туретчину и  в Персию податься,  тоже
казались Пугачёву резонными.  Но главное - у него не было охоты вступать в
раздор с большинством. Он сказал:
     - Немедля идти под Казань было бы куда складнее, господа атаманы. Ну,
ежели ваше общее намеренье Оренбургу осаду со штурмом учинить,  я, великий
государь, супротивничать не стану вам.
     Свита поклонилась государю.  Подвыпивший Чика встал,  ударил шапкой о
ладонь и с пьяной горячностью сказал:
     - Ваше величество,  отдели мне сколько ни то войска. Я один на Казань
пойду!
     - Иди-ка ты,  Чика,  не на Казань,  а на сеновал...  Проспись,  -  со
строгостью посмотрев на  лупоглазого цыгана Чику,  сказал совсем не строго
Пугачёв.
     Пугачёвцы прожили в Татищевой трое суток.  Проводили время весело,  в
гульбе.  Забрав лучшие по  всей  яицкой линии пушки,  амуницию,  провиант,
вино, соль, деньги, они двинулись к Чернореченской крепости.
     Комендант крепости Краузе  загодя  скрылся  в  Оренбург,  а  крепость
встретила Пугачёва с честью.
     На  роздыхе  явилась  к  Пугачёву дворовая девушка  капитана Нечаева,
взятого в плен в Татищевой.  Ей было лет под тридцать.  Высокая,  ядрёная,
чернобровая - кровь с молоком, - она кувырнулась Пугачёву в ноги и завыла.
Пугачёв приказал ей подняться,  спросил,  как звать её и что ей надо?  Она
встала,  сказала,  что зовут её Ненилой и  что её шибко тиранствовал барин
офицер Нечаев. Сказав так, она снова кувырнулась в ноги. Пугачёв спросил:
     - Как же ты, этакая крепкая да гладкая, барину-то поддалась?
     - Да ведь я-то гладка,  а  он,  пёс,  того глаже...  Изгалялся всяко,
плетьми стегал.
     Пугачёв  приказал разыскать капитана Нечаева и  вздёрнуть.  Ненила  в
третий раз кувырнулась Пугачёву в ноги:
     - Спасибо,  надёжа-государь,  заступничек наш...  Уж  не  оставь меня
рабу.
     - Куда же мне тебя приделить-то?  -  в раздумье промолвил Пугачёв.  -
Погодь,  погодь...  А смыслишь ли ты, Ненилушка, щи да кашу варить, ну там
ещё разные царские блюда, вроде кукли-цукли всякие, меринанцы...
     Ненила утёрла широкие губы, весело сказала:
     - Кашу да щи завсегда сварю... Я, чуешь, управная.
     - Так будь же моей стряпухой, потрафляй мне.
     Ненила ещё раз повалилась Пугачёву в ноги.
     Обращаясь к  старику  Почиталину,  которому  были  вручены  ключи  от
склада, Пугачёв сказал:
     - Слышь,  Яков Митрич! Приодень возьми девку, сарафанишко какой ни то
дай поцветистей да ленточек,  бабы это любят,  да отведи, слышь, в палатку
мою. Пущай она мне да заодно и барыньке Харловой услужает.


                                    2

     До Оренбурга оставалось всего около тридцати вёрст. Если б Пугачёв не
провёл зря четверо суток в Татищевой да в Чернореченской,  он легко мог бы
овладеть не  готовым ещё к  обороне Оренбургом.  Однако использовать столь
удобный случай пугачёвцы прозевали.
     Известие,  что  Татищева крепость пала,  привело Рейнсдорпа в  испуг.
Сильная крепость,  надёжный оплот Оренбурга, в руках разбойников! Нет, это
нечто невероятное... "О, какой катастрофа! Этот Вильгельмьян Пугашов вовсе
не разбойник, он во много разов лютее разбойника, он со свой сброд коварна
шволочь",  - по-русски думал он, бегая вдоль кабинета и нервно кусая сухие
губы.
     Ещё 24 сентября Рейнсдорп трём губернаторам -  казанскому, сибирскому
и  астраханскому -  отправил бумаги о  появлении Пугачёва и  об угрожающей
всему краю опасности. А 28 сентября, получив сведения о трагической судьбе
Татищевой крепости,  экстренно собрал  военное совещание.  Присутствовали:
обер-комендант   генерал    Валленштерн,    войсковой   атаман    Могутов,
действительный  статский   советник   Старов-Милюков   (бывший   полковник
артиллерии),  чиновники Мясоедов да  Тимашёв и  директор таможни Обухов  -
люди важные, откормленные, самонадеянные.
     Рейнсдорп   задвигал   рыжими   бровями,    придал   лицу   выражение
воинственности и начал:
     - Господа!  Этот,  шорт  его  возьми,  касак  Пугашов со  своя  шайка
угрожает Оренбургу. И брать его за простой разбойник не есть возможно. Он,
шорт его возьми,  опасный коварный враг.  Это-это так и есть, прошу верить
мне, старого вояке. Ну-с... Будем подсчитать, с богом помолясь, наши силы.
     Развернули ведомости,  сводки.  Оказалось,  вся Оренбургская губерния
охраняется тремя лёгкими полевыми командами -  в  них всего 1230 человек -
да несколькими гарнизонными батальонами и местным казачьим населением. Эти
ничтожные  воинские  части  разбросаны по  необъятной территории,  и,  при
сложившихся обстоятельствах,  подтянуть их  в  срок  к  городу было  почти
невозможно.  Собственно  же  защитников  Оренбурга  числилось  всего  2900
человек,  из  них регулярных войск не  более 174 человек,  да  гарнизонных
солдат (большинство престарелых и  калек) 1314  душ.  Остальные -  казаки,
инвалиды,  обыватели и  ещё  350  татар,  на  верность  коих  было  опасно
положиться.
     Решили,  что  со  столь  малыми  силами нечего и  пытаться вступать с
мятежниками в открытый бой,  а дай бог как-нибудь отсиживаться в крепости,
пока не придёт выручка извне.
     О  количестве  мятежников  сведений  у  Рейнсдорпа  не  было.  Однако
предположительно говорили,  что Пугачёв располагает по  крайней мере тремя
тысячами конников и многими пушками. А главная беда в том, что силы злодея
всё  возрастают.  Так,  было  оглашено донесение,  что  пятьсот башкирцев,
высланных из Оренбурга в помощь Татищевой крепости, подобно отряду сотника
Падурова, целиком передались мятежникам.
     - Вот  вам!  -  воскликнул Рейнсдорп  и  снова,  и  снова  тянулся  к
табакерке.  Кончик  белого носа  его  от  частых понюшек стал  коричневым,
покрытые веснушками щёки раскраснелись.
     Постановили  тотчас   отправить   приказ   начальнику  Верхне-Озёрной
дистанции,  бригадиру Корфу,  чтоб  гарнизон и  орудия  как  Пречистенской
крепости,  так  и  уцелевших от  мятежной  заразы  форпостов немедля  были
направлены в Оренбург.
     Вторым пунктом постановили: все мосты через Сакмару разломать, комяги
и лодки сжечь,  дабы неприятель употребить их для себя не мог.  Далее было
постановлено  привести  артиллерию  в  исправное  состояние,  подчинив  её
Старову-Милюкову;  разночинцам, имеющим ружья, назначить места для обороны
крепости,  а  безоружных определить для  тушения пожаров;  при  сем  "дать
обер-коменданту строгий приказ, чтобы никто из тех мест, где кто назначен,
отнюдь не отлучались, хотя бы и пожар собственного дома увидели!"
     Совещались без перерыва с утра до вечера,  съели тут же за столом два
больших пирога с  осетриной,  много  выпили квасу и  воды  с  вареньем.  В
канцелярии от  табачного дыма  сизо,  окна  закрыты  наглухо -  губернатор
боится простуды.  Для очистки воздуха кривой казак затопил печь камышовыми
дудками.  Губернаторша  дважды  присылала  мужу  микстуру  от  геморроя  и
подагрические капли.  Лекарства подавал на серебряном подносе бравый лакей
из польских конфедератов, в галунах и свежих перчатках.
     С  башенки над  зданием гауптвахты раздался мелодичный бой  курантов,
пробило восемь часов.  Все  утомились,  стали впадать в  лёгкое обалдение;
губернатор, а за ним и другие, прикрываясь ладонями, сладко позёвывали.
     Но  вот  всё  ожило.  За  окнами  послышались многие  голоса,  топот,
пофыркивание  и  ржанье  коней.  Все  бросились  к  окнам.  Через  площадь
двигалась в  беспорядке конная небольшая толпа сеитовских татар,  два  дня
тому назад посланных из  Оренбурга в  количестве трёхсот человек на помощь
Татищевой.  Из  лачуг,  домов,  домишек  выбегали жители,  с  любопытством
расспрашивали возвратившихся, что, как и почему вернулись.
     - Кудой  дела!  -  кричали с  коней гололобые татары,  -  кудой дела!
Татищева горит мало-мало,  начальство секим-башка, Чернореченский крепость
забирал сапсем... Ой, бульно кудой дела...
     - Чернореченская сдалась, что ли?
     - Сапсем сдалась!..
     - А чего мало вас? - не отставали жители. - Злодей, что ли, перебил?
     - Пошто перебил... Мало-мало наша сеитовцы ихний толпа побежаль... Сэ
равно ветер - жжих! - и нету... Сто, да ешо полста... э... Яман-дело!
     Начальство,  прильнув  к  окнам  и  чуть  приоткрыв рамы,  в  угрюмом
молчании прислушивалось к говору улицы.
     - Фу-у...  Слыхали?  Вот  вам...  Каша заваривается не  на  шутку,  -
отдуваясь,  проговорил хриплым басом  тучный  директор пограничной таможни
Обухов. - А где же его высокопревосходительство? Где Иван Андреич?
     Губернатора в канцелярии не было. Сторожа зажигали в шандалах свечи.
     Меж  тем  Иван  Андреич  Рейнсдорп,  как  только  услыхал  о  падении
Чернореченской крепости,  незаметно и  с  великой поспешностью вымахнул из
канцелярии и через остеклённый переход, соединяющий присутственные места с
апартаментами, чуть не вприпрыжку побежал к себе в покои.
     Покинутые  губернатором  начальствующие лица,  водившие  между  собой
крепкую дружбу,  принялись взволнованно из  угла  в  угол  вышагивать.  То
закинув руки  за  спину,  то  с  жаром  жестикулируя,  они  стали  костить
губернатора,   обмениваясь   сначала   негромкими   отрывочными   фразами,
перешедшими затем в горячие, полные жёлчи откровенные высказывания. Да как
же,  помилуйте! Творится нечто необычное. Горсть яицких казачишек-бунтарей
передалась разбойнику.  Вот  тут-то  сразу  и  нужно  было  раздавить этот
ничтожненький  бунтишко.   А  что  сделал  губернатор?  Вместо  энергичных
действий он задавал пиры,  похваляясь своим военным гением.  Ха!  Гений...
Геморроидальная шишка,  плясун,  бабник.  Загородные дворцы себе строит на
казённый кошт,  рабов закабалил... Острожник Емельян Пугачёв больше месяца
в  его губернии шатается,  а он и сном-духом не ведал об этом.  Вот теперь
дождался гостя,  теперь узнал! Поди-ка сунься! И вы заметили, господа, что
Рейнсдорп перестал Пугачёва разбойником ругать,  а величает: "неприятель"?
И  воистину,  какой же разбойник,  ежели крепости ему сдаются,  башкирцы с
татарами бегут к  нему,  даже Падуров,  уж  на  что был надёжный человек -
депутат,  сотник,  человек  толковый,  книжный,  -  и  тот  не  постыдился
передаться самозванцу.  Да,  господа,  враг у ворот, а мы к его встрече не
готовы. А кто в сем повинен? Иван Андреич Рейнсдорп.
     - Его  высокопревосходительство просит вас,  господа,  проследовать в
его опочивальню, - звонко прокричал с порога адъютант.
     Губернатор принял  их,  лёжа  в  кровати.  На  голове белый  колпак с
розовой  кисточкой,  на  курносом  лице  болезненная мина.  Начальствующие
подобный приём справедливо считали для  себя  оскорбительным;  они  друг с
другом  переглядывались,  пожимали плечами.  Тучный Обухов сердито пыхтел,
намереваясь тотчас же удалиться.
     - Извиняйт,  господа,  -  слабым  голосом  проговорил  губернатор.  -
Маленечко...  как это,  как это...  занедужился, эскулап уложиль немного в
постель. Садитесь, господа. (Все сели, хмурые, обозлённые.) Итак, господа,
мне только что доложил сотник сеитовских татар Мустафанов,  что неприятель
занял Чернореченскую. О, какой несчастье!
     - А кто ж виноват, ваше высокопревосходительство? - шумно сопя, начал
директор таможни Обухов.  -  Не наш ли штаб виноват, дав врагу время столь
много усилиться?
     - Ви,  любезный Митри  Павлич,  хотите  сказать -  винофат губернатор
Рейнсдорп?  -  Опершись  о  стол  волосатыми  кулаками,  губернатор быстро
приподнялся.  -  Да,  может быть...  Но  мой поступка критиковать никто не
иметь права, кроме... кроме её величества, государыни императрисс...
     - А равным образом и Военной  коллегии  во  главе  с  графом  Захаром
Григорьичем Чернышёвым, - колко сказал обер-комендант генерал Валленштерн,
зная неприязненное отношение к Рейнсдорпу графа Чернышёва.
     - Шо,  шо? - завертел головой оскорблённый губернатор. - О, мы с граф
Чернышёф старинный друзья,  чтоб не сказать боле...  Итак, господа, враг у
ворот...
     - У гнилых ворот, ваше высокопревосходительство, - добавил неожиданно
и резко Обухов. - Крепость как следует принять врага не готова...
     - Шо?  -  Глаза губернатора стали злыми,  он сорвал с головы колпак и
бросил его в ноги.  -  Итак,  враг у ворот.  Но ви не трусьте,  ви держите
большой надежда на мой предостаточный военный опыт.  В мой голова двадцать
прожект,  самых очшень хитрых. Я его, сукин кот, ату-ату! Чрез двух недель
эта самая царь Пётр Фёдорыч,  шорт его возьми,  будет на  цепочка приведён
сюда,  и мы на площадь при весь народ отрубим его дерзкий голофф... - Лицо
губернатора раскраснелось от внутреннего возбуждения и резких воинственных
жестов руками.  Он устало выдохнул воздух и снова прилёг. Рыжие, с сильной
проседью, завитушки волос свисли на выпуклый лоб его.
     Едва сдерживая едкие улыбки и только краем уха вслушиваясь в болтовню
губернатора,   начальствующие  лица  с  немалым  любопытством  осматривали
богатое убранство спальни.  Стены  обиты светло-розовым персидским шёлком,
резная,  под слоновую кость,  искусной работы мебель,  над кроватью пышный
балдахин,   увенчанный  золочёным   толстощёким  купидоном.   Венецианское
зеркало,   севрские  умывальные  приборы.   Под   расписным  потолком  два
хрустальных,  французской работы,  фонаря. Драгоценные персидские ковры на
полу. Всюду расточительная роскошь, великолепие.
     "Казна-матушка всё стерпит",  -  думали начальствующие лица -  иные с
болью и тревогой в сердце, а кто и с плохо скрываемой завистью.
     - Ждём  ваших распоряжений,  генерал -  сказал,  подымаясь,  плотный,
пучеглазый Валленштерн.
     - Извольте,  господа,  очшень мало отдохнуть,  - сказал он, - и после
сего приступить осмотр крепость, сами тщательный, сами аккуратный.
     - Как? Ночью?
     - Ночь! Ночь! С факелами. Время военный. Каждый минут очшень дорогой.
И   чтоб  вся   инженерская  команд  была  с   вами.   Господин  адъютант,
распоряжайтесь через  три  часоф  мне  экипаж...  Я  сам  приму распорядок
осмотра.


                                    3

     Рейнсдорп страшился,  что  со  столь малым числом защитников крепости
ему  будет  трудно оборонять Оренбург от  Пугачёва.  А  Пугачёв,  как  раз
наоборот,  считал,  что  с  его  слабыми силами нечего к  Оренбургу и  нос
совать.  Именно  поэтому Емельян Иваныч  охотно принял приглашение жителей
татарского селения Каргалы не оставить своей царской милостью и  навестить
их.  Вот и хорошо.  Пожалуй, часть татар воссоединится с ним. А из Каргалы
он махнёт в Сакмарский городок, населённый яицкими казаками. Нет сомнения,
что и те примут его руку.  Вот тогда-то уж можно будет и Оренбургу приступ
учинить.
     - Нам,  господа атаманы, силы свои скоплять надо. Сего ради умыслил я
идти в Каргалу да в Сакмарский казачий городок.
     Пугачёвцы ехали то  глинистой,  то  солончаковой степью с  невысокими
гривками и  сыртами.  Слева были видны в  далёком мареве сизые отроги гор.
День выдался солнечный,  по-осеннему свежий. Суслики и тушканчики, покинув
норы, грелись на солнце. Завидя шумную ватагу, они приподымались на задние
лапки,   с   любопытством   вытягивали   мордочки   навстречу   всадникам,
принюхивались и,  лукаво засвистав,  ныряли в норки. Эти певучие посвисты,
похожие на весёлую игру, сопровождали пугачёвцев всю дорогу.
     Вдруг  Пугачёв  засуетился,  закричал ехавшему с  ним  рядом  старику
Почиталину:
     - Дай, дай скорей! - и сорвал с его плеча ружьё.
     Орёл-стервятник,  кружившийся над степью, враз сложил крылья и камнем
пал  на  зазевавшегося суслика.  Ударил смертельный выстрел.  Видевшие это
казаки радостно захохотали:
     - Ой, надёжа-государь!.. Вот это вдарил!.. По-царски!
     Пугачёв,  возбуждённо улыбаясь,  передал ружьё  Почиталину.  Чубастый
горнист Ермилка уже волок за ноги большую, с доброго барана, птицу.
     - Куда прикажешь,  ваше величество, курочку-т? - зашлёпал он толстыми
губами и в простодушной улыбке растянул рот до ушей.
     - Ощипли да покроши во щи... Видать, курица навариста, - развеселясь,
засмеялся Пугачёв.
     Обласканный вниманьем государя, захлебнулся хохотком и казак Ермилка.
Его узенькие глазки утонули в  мясистых,  нажёванных щеках.  Облизываясь и
пофыркивая,  он  с  гордостью косился на молодых казаков:  мол,  смотрите,
каков я,  самого государя в  смех вогнал.  Глядя на государя и на Ермилку,
ближние шеренги конников тоже улыбались:  было всем приятно,  что государь
не гнушается пошутить с простым казаком.
     Пугачёв,  прищурив правый глаз,  покосился на фаэтон с  Харловой,  её
малолетним  братишкой  Колей  и   Ненилой.   Фаэтон,   сверкая  на  солнце
лакировкой,  двигался по гладкой луговине в стороне от дороги - там не так
пыльно.  Рядом  с  фаэтоном ехал  на  крупном коне  полковник Падуров.  Он
пытался завести разговор с Харловой, но та молчала, понуро опустив голову.
Измученные,  покрасневшие от  слёз  и  бессонницы глаза её  были  обведены
тёмными  тенями.  Время  от  времени оборачиваясь в  сторону чернобородого
царя, Падуров издали кидал на него конфузливые, опасливые взгляды: а вдруг
"батюшка" из  пустяковой ревности вознегодует на него?  В  сердце Пугачёва
действительно вскипала временами не  то  что ревность,  а  нечто близкое к
досаде супротив бабьего угодника Падурова,  но  он всякий раз подавлял это
чувство.  Да  и  стоит ли  беспокоиться из-за  этой неподатливой барыньки?
Недотрога,  плакса,  капризница!  "Я к ней с лаской,  а она, знай, слезами
умывается... Смотрю, смотрю, да и выгоню в три шеи. Чистоплюйка, чёрт..."
     - Слышь,  горнист!  Ты  покажи-ка  эту  курочку  Лидии  Фёдоровне  да
мальчонке ейной. Пущай подивятся.
     - Фёдоровне?  -  переспросил Ермилка Пугачёва.  -  До  разу...  -  и,
тряхнув чубом, тронул свою лошадку.
     Пугачёв видел,  как Ермилка подъехал к  экипажу,  бросил орла в  ноги
женщинам и,  то  ударяя себя в  грудь,  то оборачиваясь и  тыча в  сторону
Пугачёва, с жаром что-то говорил.
     Харлова резко  отвернулась,  сидевший против неё  Коля  потрогал орла
ногой и с пренебрежением спросил Ермилку:
     - Кто, Пугач убил?
     - Государь птицу подстрелил. Своеручно...
     - Для тебя -  государь, для меня - бродяга, - сказал Коля и глаза его
сверкнули.
     - Молчи,   щенка  кудой!   -   прохрипел  татарин-возница  и,   круто
обернувшись, замахнулся на мальчишку кнутом.
     - Не смей!  -  крикнул вознице Падуров,  а  мальчонке крепко погрозил
пальцем.
     Харлова, тронув брата за колено, испуганно запричитала:
     - Коленька, умоляю... Будь умница...
     У  мальчика  задрожали  веки,  чуть  покривился рот,  он  взглянул  в
побледневшее лицо  сестры,  всхлипнул и  часто замигал,  уставясь взором в
бегущую под  ногами пыльную дорогу.  Затем внезапно схватил орла и  резким
движением выбросил его из фаэтона.
     "Змеёныш какой",  - подумал Ермилка, хотел обругать его, да не посмел
из-за  Падурова.  Но  вот  Падуров  приподнял шапку,  с  чувством  сказал:
"Прощайте,   Лидия  Фёдоровна",  -  и  бочком-бочком,  стараясь  незаметно
миновать государя,  отъехал к  своей части оренбуржцев.  Ермилка тоже было
собрался поворотить коня.  Окидывая простоватым взглядом унылую  Харлову и
краснощёкую Ненилу,  он решил,  что дородная девушка хотя и перестарок,  а
много краше барыньки, да и характер у Ненилы куда лучше.
     Первого  октября,   в   полдень,   каргалинские  татары  торжественно
встречали государя.
     Каргала* стояла  в  стороне от  тракта,  в  двадцати двух  верстах от
Оренбурга.   Населявшие  её   татары  были   зажиточны,   они   занимались
скотоводством, хлебопашеством и торговлей с хивинцами, бухарцами и прочими
соседними азиатскими народами.
     _______________
          * Она же Сейтовская слобода. - В. Ш.

     В  Каргале было  около трёх тысяч жителей.  Числом построек она  мало
уступала Оренбургу. Но постройки деревянные, глинобитные, каменных жилищ -
наперечёт.  Избушки,  домишки понатырканы, как бог на душу положит. Улочки
узкие, кривые, грязные. Сотни псов.
     На  торговой  площади  возле  мечети  разостланы по  луговине дорогие
ковры, поставлен резной дубовый стул. К подъехавшему государю приблизились
два татарина,  подхватили его под руки.  Вся же  толпа татар,  сняв шапки,
пала ниц, уткнув лбы в землю. Вдали маячили празднично одетые женщины, они
не смели приблизиться к священному государеву месту.
     - Встаньте,  детушки,  -  сказал Пугачёв, садясь на стул. - Где у вас
люди-то хорошие да почтенные?
     - Ой,   бачка-осударь,  все  в  Оренбург  забраны.  Валла-билла!..  -
ответили татары и стали подходить к  целованию  государевой  руки.  Видный
старик в чалме и в круглых серебряных очках,  прикладывая правую ладонь то
к лбу,  то к сердцу,  вступил с Пугачёвым в разговор. Зажиточный, бывалый,
он  езживал  в  Казань,  в  Москву и в Мекку на поклонение гробу Мухамета,
говорил по-русски чисто.
     - Весь сеитовский татар с Оренбургу к тебе,  бачка-осударь, убежит, -
сказал старик.  - Да и отсель бульно  много  наших  правоверных  за  тобой
собирается. Бульно много.
     Вслушиваясь в  певучий голос старика,  Пугачёв подумал:  ежели татары
так охотно собираются идти к нему, то, пожалуй, ещё охотней пойдут под его
знамёна столь богатые конной силой башкирцы. Он повернул голову и негромко
сказал  стоявшему на  почётном карауле,  с  обнажённой саблей,  полковнику
Падурову:
     - Сменись,  мой друг, с кем ни то, да возьми с собой Ваню Почиталина,
да ещё Николаева.  Да где-нибудь в  избе спроворьте-ка высочайший манифест
ко  всем  башкирцам.  Чтобы  всем  им  было  ведомо,  и  пускай всякий без
сумнительства и промедления ко мне спешит с конём, а того лучше о-двуконь.


                                    4

     Три пугачёвца и четвёртый юный татарин Али, ознакомленный в казанском
медресе  с  мудростью  ислама,   с  жаром  стали  составлять  воззвание  к
башкирскому народу.  Они сидели в просторной и светлой избе родителей Али.
Сначала дело шло туго,  но  вот мать Али и  его сестра,  красавица Фатьма,
поставили на стол два жбана с  крепким кумысом и деревянные крашеные чашки
в  виде тюбетеек.  Отец Али имел двадцать кобылиц,  мать славилась уменьем
готовить волшебный степной напиток.
     Фатьма  была  одета  в  яркий  халат,  перехваченный по  тонкой талии
золотистой шёлковой, с кистями, шалью, на открытой точёной шее ожерелье из
золотых и серебряных монет -  русских,  персидских,  турецких.  Матовое, с
лёгким  румянцем,  лицо  её  оживлялось сиянием  чёрных  глаз.  Игривая  и
сильная,  как степная кобылица, она сразу ошеломила влюбчивого Падурова. И
все давнишние и  недавние его сердечные уколы и царапины в момент иссякли.
Померк в  его сознании и  печальный облик страдающей Лидии Харловой.  Чёрт
возьми, чёрт возьми!.. Погиб, опять погиб Падуров...
     Мать увела девушку.  Падуров снова потянулся к  кумысу.  Стало шумно.
Обсуждалась каждая фраза манифеста,  строки всё  больше и  больше словесно
расцветали и кудрявились:
     "Я  во  свете  всему войску и  народам утверждённый великий государь,
явившийся  из  тайного  места,   прощающий  народ,  делатель  благодеяний,
сладкоязычный,  милостивый,  мягкосердечный российский царь император Пётр
Фёдорович, во всём свете вольный во усердии, чист и разного звания народов
содержатель".
     "...За нужное  нашёл  я  желающим  меня  показать  и,  для  отворения
милостивой  моей двери,  послать нарочного к башкирской области старшинам,
деревенским старикам,  малым и большим.  Заблудшие и изнурённые,  в печали
находящиеся,  услыша  моё  имя,  ко  мне  идите...  Мне,  вольному  вашему
государю,  служа,  душ ваших не жалейте, против моего неприятеля проливать
кровь, когда прикажется быть готовым, то изготовьтесь".
     "...Слушайте!  Когда на сию мою службу пойдёте,  так и я вас помилую.
Ныне я вас жалую даже до последка землями,  лесами,  жительством, травами,
реками, рыбами и хлебом. Как вы желаете, всем вас пожаловал по жизнь вашу,
и пребывайте так,  как степные звери,  в благодеяниях и продерзостях,  а я
даю волю вам, детям вашим и внучатам вечно".
     "...А что точно ваш государь сам идёт, то с усердием осмотрения моего
светлого лица встречу выезжайте".
     "...Кто же,  на  приказания боярские в  скором времени положась,  мне
изменит,  то таковые милости от меня не просите и  ко гневу моему прямо не
идите"*.
     _______________
          * Обращение  к  башкирскому народу,  датированное 1 октября 1773
     года, приводится здесь в сокращении. - В. Ш.

     Вдруг с  улицы послышались быстро приближающиеся крики:  то ли "ура",
то ли "алла" кричал народ.
     - Государь к  нам  едет,  -  сказал  Али.  -  Мы  обедом  станем  его
потчевать.
     - Где, здесь? - с изумлением сказал Падуров.
     - Тут кудой, теснота, - сказал Али. - Рядом наш большой дом... Там.
     Они все поспешно вышли на улицу.
     Возле  двухэтажного соседнего дома  Пугачёв остановился:  Али  держал
царского коня под уздцы, а его отец - старик в чалме, с очками на носу - и
ещё другой татарин почтительно подхватили государя под руки.
     Приподняв  занавеску,  из-за  оконного  косяка  скрытно  пялилась  на
государя Фатьма.  Падуров  поклонился Пугачёву и,  сказав:  "Готово,  ваше
величество", - подал ему вложенную в конверт бумагу.
     Взошли наверх. Женщины, слегка прикрывая длинными рукавами свои лица,
кувырнулись государю в  ноги.  Усталый Пугачёв протянул им  для  целования
руку.  Он не обратил на Фатьму ни малейшего внимания.  Пройдя в  маленькую
комнату об одном окне,  Пугачёв сел к окну (под его ноги чьей-то волшебной
рукой  подсунулся коврик) и  велел  секретарю,  Ване  Почиталину,  зачесть
написанное.
     - Вот встань-ка рядом со мной, чтоб мне видать было.
     Секретарь принялся за чтение.  Голос у  него выразительный,  звонкий.
Пугачёв,  перегнувшись,  неотрывно следил за  строчками,  по которым бежал
взор секретаря.
     - А ну, ещё перечти, да не борзясь, а с толком...
     Продолжая с  напряжением следить за строчками и за глазами секретаря,
Пугачёв,  казалось,  старался  запомнить каждое  произнесённое Почиталиным
слово.  Затем он взял указ в руки,  наморщил лоб и,  шевеля губами, сделал
вид, что внимательно читает.
     - Эх ты!  Врачки какие...  Падуров,  гляди сюды, - сказал он. Падуров
стал  сзади  Пугачёва и,  перегнувшись через его  плечо,  заглядывал в  те
строки,  на кои "батюшка" указывал толстым пальцем.  -  Вот тута,  видишь,
сказано:  "...услыша моё имя,  ко мне идите",  а подобает сказать: "идите,
мол,  конны,  а того лучше о-двуконь". Я ж, Тимофей Иваныч, о сем упреждал
тебя... Забыл?
     - Запамятовал, ваше величество.
     - Вдругорядь будь памятливей, взыск чинить учну. А вот, гляди, в этом
месте сказано:  "Ныне я вас жалую даже  до  последка  землями,  лесами"  и
пяряоячяиям,   пяряоячяиям   -   добавить   предлежит,  "ая  тяаякяояжядяе
дяеяняеяжяняыямя жяаяляоявяаяняьяеям, сявяияняцяоямя ия пяояряояхяоям".
     Пугачёв  указывал  строки  совершенно  точно   и   читал   написанное
правильно. Падуров с удовлетворением подумал: "А ведь "батюшка" грамоте-то
не  плохо знает".  На  самом же  деле из  выкрутасистого,  с  завитушками,
почерка своего секретаря Пугачёв не  мог разобрать как следует ни  единого
слова.  Да  он  и  не  пытался это  сделать:  этакую писарскую кудрявицу и
доброму-то книжнику надо пообедавши читать.
     - Немедля   прикажи,   Тимофей   Иваныч,   Идыркею  перетолмачить  на
башкирскую стать.
     - Слушаю,  ваше величество!  - ответил Падуров. - Сделаю вставки, что
усмотреть  изволили,   да  кой-какие  ошибочки  письменные  я   заметил...
Исправить подлежит.
     - Сойдёт и так,  -  возразил Пугачёв и почесал в затылке.  -  Лишь бы
явственно было да мысли подходящие... Давилин! - обратился он к дежурному,
- а ты,  друг мой,  коль скоро бумагу перебелят, немедля отправь её сей же
день в  Башкирию.  А  в  кое место гонцу скакать,  наш хозяин-бабай укажет
тебе.


     Сержант  Николаев  чувствовал  себя  в  этот  день  отвратительно.  С
душевным смятением он думал о своей милой Даше.  Как-то она там,  жива ли,
здорова ли,  думает ли  о  нём  хоть изредка?  Да!  Пусть сержант Николаев
успокоится: Даша о нём помнит.
     Сегодня  первое   октября,   большой  праздник  -   Покров.   Сержант
вспоминает,  как в  этот день он хаживал к обедне,  как из церкви провожал
Дашеньку до дому.  То-то было хорошо:  погода свежая, трава седая от инея,
спелой рябины на ветках - красным-красно.
     Сегодня Покров.  Дашенька действительно ходила  с  приёмной матерью в
церковь.  Всё  так  же  ярко светит остывающее солнце,  всё так же  спелой
рябины  на  ветках  красным-красно,  только нет  милого,  некому проводить
Дашеньку до дому.
     И вот,  по случаю праздника,  под вечерок приходит в гости к Дашеньке
тайная  подруга  её  Устинья  Кузнецова.  Капитанша сердится на  Дашеньку:
невместно,  мол,  дочке коменданта водиться с простой казачьей девкой.  Но
Дашенька любит  Устинью за  её  верный  характер,  за  девью  красоту,  за
печальные песни.
     Устя помолилась на образ с горящей лампадкой, сняла с головы шёлковый
полушалок и, поцеловав Дашеньку в губы, сказала:
     - А ведь я твоего суженого видела, Митрия Павлыча...
     - Уж не во сне ли?
     - Пошто во сне... Въяве видела, вот как тебя.
     Дашенька всплеснула руками:
     - Ну сказывай, сказывай, скорей, где, когда?
     Девушки  сели  возле  предзеркального  столика.  Устинья,  пощёлкивая
орехи,  стала не  спеша рассказывать,  как  она недавно гостила у  тётки в
Илецком городке и  как  в  это самое время городок передался без боя толпе
мятежников.
     - Вот тут-то, в толпе-то этой, я и усмотрела сержантика-то твоего...
     - Ой, да очнись, Устинья! Что ты, в какой толпе?
     - Да  в  той самой,  вот в  какой...  Худой да длинный,  а  волосы-то
по-казачьи острижены,  косу-то ему обкорнали,  и одет-то он по-казачьи, не
вдруг признаешь...
     - Господи,  да как же он попал-то? - заметалась, всполошилась Даша. -
Да говорила ли ты с ним?
     - А  и  не  подумала говорить.  Он рыло отворотил от меня -  да ходу!
Должно, чует, что совесть не чиста.
     Дашенька вынула  из-за  пояса  носовой  платок,  собираясь заплакать.
Устинья, спохватившись, затараторила:
     - Да ты, подружка, не тужи... Он и сам, поди, не рад... Я всё узнала.
Он в  полон попал.  Казаки ладили повесить его,  да сам батюшка помиловал.
Вот он  и  остался служить ему,  батюшке-т,  в  петлю-то  не больно сладко
лезть,  до кого хошь доведись... Да мы твоего дружка выручим, подруженька,
не горюй, ягодка моя... Вызволим!
     Даша заплакала.  Устинья опустилась возле неё на колени, обвила её за
шею сильными руками.
     - Ой,  Митенька,  Митенька,  - заливалась слезами Даша. - Ну кто, кто
его станет выручать?
     - Да  мы  с  тобой,  вот кто...  Я  батюшке песни пела да плясала,  -
батюшка мне пять рубликов пожаловал.  Вот и поедем к нему.  Уж я батюшку-т
упрошу, укланяю.
     - Какой это  батюшка,  что за  батюшка такой?  -  насторожилась Даша,
перестала плакать и осторожно сняла со своих похолодевших плеч теплые руки
Устиньи.
     Казачка поднялась с  полу и,  придвинув стул,  села колени в колени с
Дашей.
     - Слушай, - зашептала она, озираясь на дверь. - Батюшка - доподлинный
царь-государь... Вот кто батюшка.
     - Это душегубец-то?  Побойся ты,  Устинья,  бога! - воскликнула Даша,
губы её задёргались.
     - Да не шуми ты! - сдвинув брови, загрозилась Устинья. - Неровен час,
полковник Симонов нагрянет, папаша наречённый твой. - И снова зашептала: -
Только ты,  подруженька, молчок, никому не брякай. А я тебе вот что... Сам
Иван Александрыч Творогов его за государя признал,  а  уж он казак умнющий
да богатый.
     - Стало,  он  умён,  твой  Творогов,  а  все  достальные дураки  -  и
папенька, и Крылов, и губернатор... Вот какое, девка, у тебя понятие... Да
ты  с  ума  сошла,  чего  ли?  Разбойника,  душегуба за  царя принять!  Да
истинный-то  Пётр Фёдорыч одиннадцать лет  тому назад умер.  Про  это и  в
книгах пропечатано. Что же он, из могилы, чего ли, встал?
     - Откуда мне знать,  -  с  сердцем проговорила Устинья.  -  В  народе
говорят -  похоронили подставного,  а  доподлинный-то государь в  сокрытие
ушёл.
     - Эх ты, дура-дура! - потряхивая головой, укоризненно сказала Даша.
     Устинья встала, накинула на голову полушалок, проговорила охрипшим от
возбужденья голосом:
     - Да мне что? Плевала я! Не мой суженый. Ну и сиди... Прощай!..


                              Гяляаявяая IX

                  КАТОРЖНИК ХЛОПУША. ФАТЬМА РУШИТ ЗАКОН.
            БАЧКУ-ОСУДАРЯ ТАТАРЫ ТОРЖЕСТВЕННО НЕСУТ НА КРЕСЛЕ


                                    1

     Ночной  осмотр крепости был  губернатором отменён до  следующего дня.
Крепость   давным-давно   не   ремонтировалась,    хотя   деньги   на   её
благоустройство ежегодно из Петербурга получались.
     Правительство  имело  полное  основание  полагать,  что  Оренбургская
крепость, сооружавшаяся одиннадцать лет инженерными генералами, снабжённая
семьюдесятью  добрыми  орудиями  и  всем  необходимым,  представляет собою
необоримую твердыню. На самом же деле всё укрепление состояло из земляного
вала  с   десятью  бастионами  и  двумя  полубастионами,   примыкавшими  к
обрывистому правому берегу  Яика.  Между  бастионами -  четыре  выхода  из
города.  Одеты камнем были только два бастиона,  на остальных не завершены
даже земляные работы.
     Окружавшие  город  рвы  заросли  бурьяном.   Обыватели  свозили  сюда
ободранные туши  дохлых лошадей,  битые  горшки,  бутылки,  щепки,  всякий
дрызг.  Через ров  в  любом месте ездили на  телегах,  и  лишь в  немногих
местах,  где откосы взяты в камень, было невозможно пробраться из крепости
в  город.  Бревенчатый  частокол  вдоль  вала  и  ограждающие ров  рогатки
отсутствовали. Крепостные ворота затворов не имели.
     Губернатор хватался за голову, с отчаяньем выкрикивал:
     - Всех, всех суду предать!
     Но  окружавшие  его  начальствующие  лица  и  некоторые  штаб-офицеры
утешались тем,  что в первую голову предавать суду пришлось бы губернатору
себя.
     Было сделано распоряжение:  немедленно приступить к  углублению рва и
проведению всех необходимых крепостных работ силами гарнизона,  сидевших в
тюрьме каторжан и всех способных к труду местных жителей.  Работать день и
ночь. Уклоняющихся и нерадивых наказывать тут же, на месте.
     Вскоре закипела работа.  Появились тысячи тележных подвод.  С ночи по
всему фронту работ зажглись костры.  Слышались крики,  ругань,  понуканье,
скрип немазаных колёс.  По улицам города, через осеннюю тьму, сновали люди
с фонарями,  плелись,  позвякивая кандалами,  каторжники, скакали курьеры,
вышагивали, гордо подняв голову, верблюды с поклажей на горбах.
     Столь  внезапно  поднявшаяся суматоха  напугала  жителей  и  породила
многие толки.  В народе стали поговаривать,  что Емельян Пугачёв, которого
начальство всячески стремится опорочить,  совсем даже не простой казак,  а
"другого состояния".
     У костров, как только отвернутся капралы с понукалами, сходятся нос к
носу люди.
     - Ну, как, братухи, неужто это и впрямь Пётр Третий к нам шествует? -
раскуривая от уголька трубку, шепчет бородач с подбитым глазом.
     - Он,  он,  -  враз отзываются козьи бородки,  длинные носы,  сутулые
спины.  -  Самоглавнейше -  он...  Он, батюшка, жив-живёхонек, из Питера-т
скрыться успел...
     - Врё-о-о...
     - Правда-истина...    -   шамкает   беззубый   коренастый   старичок,
подвязанный по ушам пёстреньким платочком.  -  У меня в землянке намеднись
казак с его стану ночевал. Ну-к он всё обсказывал, казак-от. У него, брат,
войсков - уйма. И пушек сколь хошь... Попы навстречь выходят с образами...
     - Я тебе дам,  старый чёрт,  попы! - выплывает из тьмы на свет костра
капрал и трясёт нагайкой. - Ррразойдись!
     Подобные разговоры который  уж  день  носятся  по  городу,  будоражат
жителей.  Начальству известно,  что  пугачёвцы подослали в  Оренбург своих
головорезов-возмутителей,  начальство из кожи лезет,  чтоб поймать их,  но
они неуловимы.
     Чтоб  положить конец всяким вздорным кривотолкам,  Рейнсдорп измыслил
составить воззвание к жителям и огласить оную публикацию в воскресенье, 30
сентября, во всех семи церквах.
     Каменный,  с  золотыми куполами,  Введенский собор  до  отказу  набит
молящимися.  После  обедни на  амвон вышел курчавый,  губастый дьякон.  Он
положил на  аналой  бумагу,  обвернул концом парчового ораря  указательный
перст, перекрестился и отверз уста:
     "По указу её  императорского величества,  из  Оренбургской губернской
канцелярии публикация".
     Народ всколыхнулся, вытянул шеи, замер.
     - "Известно  учинилось,  что  о  злодействующем  с  Яицкой  стороны в
здешних обывателях,  по легкомыслию некоторых разгласителей, носится слух,
якобы  он другого состояния,  нежели как есть.  Но он,  злодействующий,  в
самом деле беглый казак Емельян Пугачёв,  который за его  злодейства...  -
тут  дьякон  загрохотал  на  весь собор:  - няаякяаязяаяня кяняуятяоям,  с
пяоясятяаявяляеяняияеямя няая ляияцяея еягяоя  зяняаякяояв,  няоя  чятяояб
ояня   вя   тяоямя   пяоязяняаяня  няея  бяыял,  дяляяя  тяоягяоя  пяряеяд
пяряиявяеяряжяеяняцяаямяия  сявяояиямяия  няиякяоягядяая  шяаяпякяия   няе
сяняиямяаяеят.  (По  народу  прошёл  вздох изумления.) Почему некоторые из
здешних,  бывших у него в руках,  самовидцы, из которых один, солдат Демид
Куликов, вчера выбежавший, точно засвидетельствовать может..."
     И вдруг из густой толпы молящихся резкий тенористый выкрик:
     - Ври,  дьякон,  да не завирайся! Лицо у батюшки-царя чистое, почище,
чем у тебя,  дьякон,  и ноздри целы! А как батюшка прикладывается к святым
иконам,  шапочку  завсегда  снимает...  Эх,  ты,  брёхало!  А вы,  миряне,
принимайте батюшку без сумления. Он доподлинный царь!
     Сначала все замерли,  оцепенели,  затем поднялась небывалая сумятица.
Народ кричал,  кто во что горазд, женщины испуганно взгайкивали и визжали,
дьякон, выпучив глаза и потрясая публикацией, оглушительно взывал:
     - Братия! Тихо, тихо...
     Два лохматых стражника, врезавшись в толпу, волокли смелого пугачёвца
вон из церкви.  Перед самым выходом,  у паперти, стражников схватил народ,
чернобородый пугачёвец вымахнул на  улицу,  мигом вскочил на  свою шуструю
кобылку, и - только пыль взвилась. Имя пугачёвца - яицкий казак Костицын.
     Эта  глупейшая  губернаторская  публикация,   впоследствии  оказавшая
несравненную  услугу  Емельяну  Пугачёву,   наделала  много  неприятностей
начальству.  А Рейнсдорп,  узнав о происшествии в соборе,  едва не умер от
"конгестии". Военный врач бросил ему кровь.
     Директор таможни,  тучный Обухов, злобствовал и на дурака губернатора
и  на церковную оголтелую толпу.  Его жена,  невысокая блондинка с  пышным
бюстом,  знакомая нам  по  губернаторскому балу  и  питавшая к  Рейнсдорпу
нежные чувства,  будучи весьма религиозной, молилась в этот день в соборе.
Она стояла в передних рядах,  вблизи амвона,  и,  когда началось смятение,
каким-то   несчастным  случаем   угодила   в   костомятку.   Вернулась   с
богомолебствия весьма потисканной и без бриллиантовых серёжек.


                                    2

     Итак,  сказав на  военном совещании:  "В  мой голова двадцать прожект
самых очшень хитрых", - Иван Андреич Рейнсдорп начал их осуществлять.
     Прожект с публикацией возымел на жителей действие отрицательное.  Тем
не менее приказом губернатора лживая публикация читалась и в войсках.  Все
воинские силы были размещены теперь вдоль оборонительной линии укреплений,
разбитой на семь участков. К каждому из семидесяти орудий было приставлено
по пяти человек прислуги.
     Наступила очередь второму прожекту губернатора.
     - Вот  что,  -  сделав курносое лицо  таинственным,  сказал Рейнсдорп
статскому советнику Тимашёву.  -  Я ночь и день думаю да думаю...  Не есть
ли, душенька, в ваша тюрьма этакий, этакий большуща злодей, разбойничка? У
меня гениальный прожект, чтобы не сказать боле...
     - Есть,  ваше высокопревосходительство,  -  охотно и  в то же время с
удивлением ответил Тимашёв,  подумав:  "Что за  штучку хочет ещё  выкинуть
милейший Иван Андреич?" - Этого добра хоть отбавляй.
     - О! Отбавляй мне, душенька, какого-нибудь сукина кота, рвана ноздря.
     - Да вот -  Хлопуша, ваше высокопревосходительство, - сказал Тимашёв.
- Два раза в  Сибири бежал,  воровал и разбойничал в пределах Оренбургской
губернии, четыре раза бит кнутом, ноздри рваные, на роже поставлены знаки.
Он некогда и в моей вотчине работывал подёнщиком,  в сельце Никольском.  А
ныне  оный  каторжник Хлопуша  содержится в  нашем  остроге,  скованный по
рукам, по ногам.
     - О! О!.. Клопуша...
     Через час перед губернатором стоял очень высокий, плечистый, сутулый,
с изуродованным лицом человек в железных кандалах. Взлохмаченные волосы на
голове и в бороде -  цвета грязной мочалы, глаза белёсые, холодные, на лбу
и щеках клейма: "В. О. Р.". Нос повязан тряпицей.
     - Здорово,  Клопуш!  -  бодро поздоровался губернатор,  с  омерзением
присматриваясь к человеку и в то же время радуясь в душе, что этот сильный
отъявленный злодей лучше всех исполнит мудрейшее губернаторское поручение.
- Ну, какафо, сукин кот, поживайте?
     - Да срамно,  ваше превосходительство,  -  глухо прогнусил Хлопуша. -
Сырость, темень, жратво собачье... с тухлятинкой.
     - Малядец,  малядец,  Клопуш,  - кончики ушей и полные, отвисшие щёки
Рейнсдорпа раскраснелись.  Он встал, сунул руки назад, под скошенные фалды
кафтана, прошёлся взад-вперёд и, остановясь перед Хлопушей, крикнул:
     - Ты свободна! Я тотчас прикажу снять с тебя эта... эта... цепочечка.
Ты свободна! В острог больше не ходить будешь... Полный свобода!
     Хлопуша, гремя кандалами, повалился Рейнсдорпу в ноги:
     - Батюшка...  Отец, отец... - голос его сорвался: закованный в железо
человек до самозабвенья любил волю.
     - Встань, сукин кот Клопуш. Хочешь мне слюжить?
     - Ой,   батюшка,  ой,  ваше  превосходительство!  Да  с  полным  моим
усердием...
     - Слюшай, знаешь ли ты про злодея Вильгельмьян Пугашов?
     - Нет, батюшка, не слыхивал. Ведь я в остроге без выпуску сижу.
     Тогда  губернатор  кратко  рассказал  о   Пугачёве,   похитившем  имя
покойного государя Петра Фёдорыча и  угрожавшем нашествием со своей толпой
на Оренбург.
     - Ах,  он змей!  Ах, он варнак!.. - и Хлопуша, в припадке притворного
усердия,   затряс   кулаками,   зазвенел   железами.   -   Прикажи,   ваше
превосходительство...  Да я его...  варначину!  Убью и не крякну!.. Ах, он
сволота несчастная!..
     - Так-так-так,  так-так-так,  -  как селезень, покрякивал губернатор,
восхищённый горячей готовностью каторжника.  -  Слюшай, Клопуш... Убить не
надо.  А ты его живенького... на верёвочка, на цепочка, ату-ату. Схватывай
и  маленько тащи-тащи  сюда.  За  сей  подвига трёхсот рублей  получишь...
Больше,  больше! Пятьсот рублей. И полный оправдань... В капрал произведу!
От  государыни  императрисс медаль  получишь.  Ещё  чего,  ещё  чего...  -
облизывая губы,  возбуждённо тараторил губернатор и  с  победоносным видом
бросал многозначительные взоры на  сидевших за столом четырёх начальников,
дескать,  учитесь,  как нужно обращаться с простым людом, видите, видите -
даже самый закоренелый преступник стал смирён, как овечка.
     - Ты    мне,    батюшка,    деньжат   малую    толику    дай,    ваше
превосходительство...  Да дозволь перво к бабе моей сходить, она недалечко
тут, в Берде.
     - На, на, на, Клопуш... Вот тебе рубль, вот три, вот пять, вот десять
рублей. Будет?
     - Премного довольны вами,  ваше превосходительство, - и Хлопуша, ужав
деньги в огромную горсть, низко поклонился Рейнсдорпу.
     - Момент!..  Бабочка твоя... как это, как это? - подарка... Адъютант!
Але-але,  -  и,  мотнув головой адъютанту, чтоб следовал за ним, он шустро
пошёл во внутренние покои.
     - Комедия,  -  сказал негромко директор таможни, толстобрюхий Обухов,
и, потащив за собою суконную скатерть, стал неуклюже вылезать из-за стола.
     - Н-да,  прожектец, - подмигнув, поднялся за ним начальник артиллерии
Старов-Милюков.
     Тимофеев и  обер-комендант Валленштерн продолжали сидеть  за  столом,
внимательно посматривая на  страшного Хлопушу.  Лицо  преступника казалось
неподвижным, но наблюдательный Валленштерн подметил, что его белёсые глаза
лукаво поблёскивали,  как бы насмехаясь и над губернатором,  и над бывшими
здесь  господами.   Непринуждённо  почёсываясь,  Хлопуша  чувствовал  себя
великолепно, хотя ему не совсем ещё верилось в незыблемость счастья, столь
внезапно свалившегося на его отпетую голову. Два конвойных солдата, справа
и слева от него, стояли с ружьями не шелохнувшись.
     - Клопуш,  Клопуш!  -  ворвался  чрезмерно  возбуждённый губернатор в
сопровождении адъютанта, тащившего под мышкой кусок шерстяной ткани. - Вот
это, мой миленький, твоя бабочка от меня подарок.
     - Премного благодарны,  ваше  превосходительство,  -  и  обрадованный
Хлопуша во  всё  лицо  так  широко заулыбался,  что  тряпица приподнялась,
обнажив чёрный провал на месте носа.
     Губернатор  с  брезгливостью  отпрянул  от  него,  уткнулся  лицом  в
надушенный платок,  затем велел адъютанту, чтоб тот передал Хлопуше четыре
пакета.
     - Тут, миленький Клопуш, указы о злодей Пугашов и увещательный письма
к инсургентам. Один пакет отдавай яицким касакам, другой - илецким, третий
- оренбургским, а четвёртый - давай в ручки сам Вильгельмьян Пугашов. Всем
будешь рассказывать, что он не государь есть, а беглый касак. Паньмайт?
     - Понимаю, батюшка... Много довольны.
     Хлопуша,  чтоб не спутать, кому какой пакет вручить, рассовывал их по
разным карманам, погромыхивая цепями и приговаривая:
     - Этот яицким, этот ренбургским...
     - Итак, Клопуш... Я и господа начальство, и весь народ станем дожидай
тебя с Пугашов три-четыре дней.
     - Уж поверь, батюшка, уж сполню!
     - Господин адъютант, распоряжайтесь расковать Клопуш, дать ему полная
свобода. Прощай, миленький сукин кот Клопуш, да сохраняйт тебя сам господь
бог.
     Хлопуша  крякнул,  поклонился и  пошёл,  цепи  загремели.  Губернатор
облегчённо,  всей грудью, сделал "уф-фу-фу" и для очистки воздуха приказал
зажечь в комнате ароматные курительные "монашки".
     - Ну-с,  господа!  -  важно отставив ногу,  затянутую в белый нитяный
чулок,  и  выпятив брюшко,  губернатор пытался придать своей  особе осанку
испытанного хитрейшего вельможи.  -  Убедились ли  ви,  что я  кой-который
панимаю обращеньи простой народ?
     - Убедились,  ваше высокопревосходительство, - едва сдерживая улыбки,
ответили начальники.
     - Поздравляйт меня,  господа.  Я  беру смелость предсказайт,  что сей
инсуррекции я положу скорого конца. Я одержу громкий побед над злодеем без
пушка,  онэ  зольдат,  онэ  крепость...  А  теперечко приступим,  господа,
военный совещаний. Генерал-майор Валленштерн! Ваш доклад...


                                    3

     Состояние духа Падурова было зыбкое.  Его влекли боевые подвиги, но и
татарка Фатьма не выходила из ума.  За царским обедом она не показывалась.
Шербет  и  свежий сотовый мёд  подавал Али.  Падуров не  досидел до  конца
пиршества, сказавшись больным.
     Прогулялся по  селению.  Вдруг захотелось написать далёкому товарищу.
Толмач Идорка отвёл его в избу своего знакомца,  бедняка-татарина. Падуров
вынул из сумки бумагу с походной чернильницей, стал писать:
     "Вот, друг любезный Гриша!
     Поди,  не  забыл ещё,  как  мы  с  тобой под  конец наших заседаний в
Грановитой палате сдружились.  И  много кой-чего путного говорено было меж
тобой  да  мной  насчёт крестьян крепостных да  бар.  И  был  промежду нас
уговор,  что ежели где случится огневой мятеж,  вроде Разина Степана, быть
нам  на  том мятеже вместе,  стоять за  правду вместе.  Сообщаю,  любезный
приятель мой,  что я своё слово сдержал.  Ежели тебе ещё не ведомо,  то не
замедля узнаешь, что на Яике поднялись искать своих прав казаки. Я с пятью
сотнями  оренбуржцев передался на  их  сторону.  Ныне  нахожусь при  особе
государя  Петра  Третьего,  чудесной  силой  явившегося к  нам  на  защиту
угнетённых".
     Далее  Падуров  подробно описал  свою  первую  встречу  с  государем,
длительные беседы  с  ним,  ход  начавшихся военных  действий,  сочувствие
народа, который всё больше да больше прилепляется к "батюшке".
     "Доподлинный ли  он государь Пётр Фёдорыч,  уверить тебя не могу.  За
одиннадцать лет скитаний в народе,  как он говорит, он и впрямь мог многое
из науки растерять и  натуральное обличье утратить.  Старые казаки,  в оно
время бывшие самовидцами царя в Петербурге и в Ранбове, те признают его за
истинного Петра Фёдорыча.  Токмо,  на  моё мнение,  раз я,  от жизни своея
отрекшись и  оставя  семью  свою,  положил  за  благо  стать  под  знамёна
новоявленного спасателя народного,  то не всё ли мне едино, доподлинный ли
он,  или подставной от казаков самозванец? Лишь бы понимал, что к чему, да
великим делом смыслил править.
     Звать тебя сюда я не зову той причины ради,  что,  первое: попадёт ли
тебе в руки письмо сие,  надлежащей уверенности не имею; второе: не ведомо
мне, тот ли ты человек, чем был шесть лет тому назад.
     Итак,  пишу тебе токмо интереса ради. В протчем же, как на душу ляжет
тебе,  так и поступай. Посылаю я тебе сию экстру, да не ведаю, скоро ль ты
её получишь".
     На конверте надписал:
     "Его  высокоблагородию,  господину офицеру  Г.  Н.  Коробьину.  Город
Санкт-Петербург, Васильевский остров, каменный дом за ь 5".
     Пришёл молодой Али в безрукавном, алого сукна, зиляне. Глаза горят.
     - Чего носа повесил?  - насмешливо спросил он Падурова и положил руку
на его плечо.
     - Да  так чего-то...  Вот письмо написал приятелю в  Россию,  да  как
доставить - ума не приложу.
     - Твой ум кудой,  - захохотал Али. - Давай сюда, батька мой мало-мало
в Москов ездить будет, оттудова в Питер.
     Падуров с  готовностью передал письмо и  объяснил,  куда  и  кому его
доставить.
     - Слушай,  Али...  -  начал Падуров и  остановился.  Поднял на  юношу
глаза, сердце забилось. Спросил: - Твоя сестра Фатьма - девушка?
     - Нет...  вдов...  Его хозяин туркам убит на  война.  Той неделя наша
мулла казённый известье получил. Фатьма не плачет, Фатьма не любил его.
     Сердце Падурова застучало ещё сильней,  к  щекам кровь бросилась,  он
проговорил:
     - Слушай, Али... На твоей сестре жениться хочу. Уж очень она, Али, по
нраву мне пришлась.
     Али снова захохотал, запрыгал на одной ноге и, явно шутя, сказал:
     - Да она и  так пойдёт.  Зачем жениться?  Она велела тебе,  пожалста,
говорить: "Миленький мой, усатенькой".
     Тогда Падуров вскочил, бросился обнимать Али.
     Эта  забубённая головушка  -  легкомысленный,  но  преданный Пугачёву
оренбургский  казак,   когда  попадал  в  боевую  обстановку,  всякий  раз
совершенно перерождался.  Он  тогда  забывал свою  оставшуюся в  Оренбурге
семью -  жену  и  взрослого сына,  забывал свой  хорошо построенный дом  и
крепко  налаженное хозяйство и,  как  отчаянный пловец,  не  имея  твёрдой
уверенности,  переплывёт он  бурную реку или нет,  безоглядочно бросался в
пучину походной жизни.
     - Слушай,  Али,  хороший мой,  да  ведь отец твой не  отпустит ко мне
Фатьму-то? Ведь у вас закон очень строгий.
     - Какой тебе дело -  отец!  Теперя  другой  виремя,  видишь  -  какой
виремя. Беспарадка... Новый царь-осударь пришла, новый закон давать будет.
Кабы старый виремя,  а то виремя сапсем  другой.  А  я  тоже...  Я  завтра
адя-адя!.. С осударем ухожу.
     - А где государь?
     - Бачка-осударь с молодой татарам на луг скакать бросился. Шибко якши
скачет... Адя-адя! Прамо стрела, прамо ветер. Пожалста...
     Быстро вошла в избу набелённая,  насурмлённая, вся сверкающая Фатьма.
Сразу  запахло  цветами,  степью,  свежестью.  Поражённый Падуров вскочил,
замигал, не мог взять в толк, что ему делать.


                                    4

     По  случаю  приезда  государя послеобеденное время  Каргала проводила
весело.
     День  был  серенький,  солнце  то  покажется,  то  надолго скроется в
тоскливо ползущих облаках.
     Блеклая степь,  ярко  разубранные кони,  пыль.  На  невысоком взлобке
разбита палатка из белой киргизской кошмы. Возле палатки два знамени, двое
часовых; в открытой палатке - государь.
     По  склону  взлобка  и  внизу  -  огромная  толпа  празднично  одетых
каргалинцев. Татары в длинных ситцевых, ниже колен, рубахах, в безрукавных
зилянках,  в цветных полосатых халатах,  в голубых шабурах и бешметах,  на
чисто выбритых головах расшитые шёлком тюбетейки.  Мулла и хаджи - то есть
правоверные, побывавшие в Мекке, - в белоснежных чалмах.
     Женщины -  в  широчайших,  с  нагрудниками,  рубахах,  в разноцветных
шароварах,  в зилянах или ярких халатах;  на головах накинуты покрывала, а
то надеты шёлковые, унизанные монетами, колпачки.
     Выхоленные кони стоят в  стороне.  Гривы заплетены,  как у  девок,  в
косы.  В  гривах  ленты.  Хвосты расчёсаны.  Молодые джигиты,  поблёскивая
глазами и раздувая ноздри, держат коней под уздцы.
     Крепкий чалый конь Пугачёва привязан возле палатки. На нём отделанное
чеканным  серебром  бухарское  седло   -   подарок  старика-хозяина,   где
остановился Пугачёв, хаджи Забира Сулейманова.
     - Еге-гей!  Идут!  Адя-адя!  -  закричали в толпище,  и все устремили
взоры на быстро приближавшееся облако пыли.
     Это    мчатся    на    конях-птицах    лихие    наездники,    взявшие
двенадцативерстовой круг по степи.
     Вот скачет-скачет первый всадник,  гикает, бьёт коня плетью. За ним -
другой, третий. И прямо - к флагу, поставленному против палатки. У флага -
судьи. Взмыленные лошади широко поводят боками, дрожат, белая пена комками
падает с губ на землю.
     От великой толпищи, как от моря волна, оторвалась ватага любопытных.
     - Валла-билла!.. Ура-а! - и ринулась к флагу. За ними - свора весёлых
собак.
     Остальные семнадцать всадников далеко отстали.  Но и они показались -
снова бегущее облако пыли, снова топот, взмах плёток, гиканье.
     Пугачёв подал знак платком.  Три победителя,  отерев пот с  бронзовых
лиц и  подхватив друг друга под локти,  спешат к  государю.  Валятся ему в
ноги, встают, целуют руку.
     - Благодарствую.  Молодцы, джигиты! - сказал Пугачёв и каждому дал по
три рубля серебром.
     - Спасибо,  бачка-осударь,  -  широко  улыбались  джигиты  бронзовыми
лицами,  черными глазами,  белыми зубами.  -  Бири нас себе-себе...  Вуйна
будим вуевать.
     - Идите, детушки, под мою царскую руку и других с собой зовите.
     Затем затеялись скачки.  Были  поставлены высокие,  в  рост человека,
заслоны из  речных  камышей.  Молодые джигиты вскочили на  свежих  холёных
коней.
     Один  за  другим кони-птицы  понесли седоков на  приступ.  Надо  было
перескочить четыре заслона.  И  никто не мог этого сделать.  Лишь один Али
сумел взять три заслона, а четвёртый всё-таки сшиб.
     Но вот неожиданно вырвалась вперёд и  понеслась,  как из лука стрела,
черноокая Фатьма. Поражённые зрелищем мулла и хаджи в белоснежных чалмах и
вся толпа сердито закричали:
     - Ой, ой... Баба!.. Закон рушит... Валла-билла!.. На что похоже!..
     Конь Фатьмы чёрный, долгогривый. Фатьма - в белом казакине, в красных
шароварах, в парчовой шапочке с собольей оторочкой.
     Пугачёв  нетерпеливо  поднялся  с  кресла,  приложил  к  глазам  руку
козырьком, чтоб лучше видеть.
     Лёгкий конь  Фатьмы,  отшвыривая копытами пространство,  взвился раз,
взвился два, взвился три - взятые заслоны остались сзади.
     Сбоку, не отставая от Фатьмы, скакал на своей быстрой лошади Падуров.
     И  вдруг,  когда конь татарки летел,  подобно пуле,  из-за четвёртого
заслона с лаем кинулась под ноги коня огромная, как волк, собака. Пугливый
конь на всём скаку резко метнулся в  сторону,  потерял равновесие и с маху
брякнулся на спину, четырьмя копытами вверх.
     - Фатьма! - вскричал Падуров и проворно скатился с седла на луговину.
Он подхватил тяжело подымавшуюся красавицу и поставил её на ноги.
     - Нишяво, ладно, миленький Падур... Маленько нога.
     И,  не успели опомниться, - под ликующий рёв толпы сам царь скакал на
приступ.  Он вытянул губы, подобрал щёки, всем корпусом подался вперёд и -
дал  коню волю.  Конь взвился раз,  взвился два,  взвился три...  Гиканье,
плётка, коню пятками в бок, и - всё осталось позади.
     - Урла! Урла!.. - сотрясая вольный воздух, загромыхала степь.
     Царь-победитель повернул коня и, подъехав к народу и к судьям, сказал
прерывистым голосом:
     - А  нут-ка...  Подымите-ка  камыши  на  пол-аршинчика  кверху...  на
кнутовище.
     Судьи защёлкали языками, затрясли широкими лбами:
     - Уююй,  бачка-осударь, бульно высоко... Кудой дела... Конь, поди, не
шайтан... Да и сам ты, бачка-осударь...
     - Государю подобает высоко взлетать. Давай!
     Пугачёв отъехал сажен на двести.  Разгорячённому коню не стоялось: то
выплясывал,  поводя  ушами,  то  выделывал курбеты.  Пугачёв огладил коня,
пошлёпал по  его вспотевшей шее,  нахлобучил шапку и,  нагнувшись к  луке,
вихрем ринулся вперёд.
     Вся степь замерла, только стальные копыта размеренно били то в землю,
то в  воздух да селезенка играла в широкой утробе коня.  Степь закачалась,
звон  в  ушах,  ветер,  сердце стукочет,  грудь перестала дышать,  искры в
глазах,   взлёт,  взлёт,  взлёт,  ещё  последний  страшный  -  над  высоко
приподнятой преградой,  и -  ровный,  ровный бег в славу, и ликующий гомон
толпы.
     Вот бачку-царя усадили в  кресло,  несут в  кресле на  руках.  Бубны,
дудки, свистульки. Песня.
     Надвинулся вечер. За вечером упала на землю беззвёздная тёмная ночь.


     Этой же ночью Хлопуша двинулся на поиски Емельяна Пугачёва.
     Он успел побывать в  Берде у  бабы с сыном,  попарился в бане.  И вот
идёт сквозь тьму,  как сквозь путаный сон. Сон это или явь? Воля, паспорт,
деньги!  Не брякают больше кандалы, натруженные цепями ноги тоскливо ноют.
Ну и наплевать,  пусть ноют,  нужно поторапливаться - губернатор дал сроку
всего три-четыре дня.  Дак как бы ещё губернатор на попятную не сыграл,  с
них,  с  окаянных,  станется.  "А  ну,  скажет,  к  лешему в  ноздрю этого
Клопуш...  Взять его,  сукина кота, схватить в Берде у бабы, да сызнова на
цепь".  Ёмко шагая по ровной степной дороге и  представив себе дурашливого
губернатора,  Хлопуша даже улыбнулся.  А  всё-таки хорошо,  что он в  ночь
ушёл, - теперь лови ветра в поле!
     Перед утром его сморило. Он подался влево от дороги, прилёг в кустах.
А  поутру,  уже солнце встало,  унюхала его набеглая собака,  облаяла.  Он
присел  и  взглянул на  собаку по-свирепому.  Та  сроду  не  видала такого
странного  безносого  лица,  таких  белых  выпученных глаз...  Испугалась,
заполошно тявкнула и, ощетинив шерсть на хребте, отскочила прочь.
     - Что  за  человек?  -  вдруг подлетел к  Хлопуше разъезд казаков.  -
Паспорт есть?
     - Нетути.
     - Хватай его! Это каторжник, безносый... с клеймами...
     - Ну нет,  молодчики...  Меня не вдруг-то схватишь,  - гнусавым басом
спокойно сказал Хлопуша и обмотал нос тряпкой.
     - Ты кто таков? От Пугача подосланец, чи к нему бежишь? Признавайся!
     - К нему бегу,  молодчики.  Это верно... По указу самого губернатора.
Вот и грамотка,  ежели маракуете читать,  - и он подал пожилому конопатому
казаку бумагу.
     Тот, глядя в бумагу, долго шевелил губами, затем, сказав: "Чудеса, да
и только", - прочёл вслух:
     - "Всем  заставам,  пикетам,  секретам и  разъездам предъявителю сего
свидетельства   ссыльнокаторжному   Хлопуше,   он   же   Соколов,   чинить
беспрепятственный пропуск. Обер-комендант генерал-майор Валленштерн".
     - В  которой стороне Пугач?  -  спросил с важностью Хлопуша,  обратно
принимая бумагу.
     - А кто его знает,  -  сказал старший.  - Слых есть, что злодей с-под
Татищевой к Каргале путь взял.
     Хлопуше  не  хотелось больше  оставаться с  казачишками,  он  сказал:
"Прощевайте",  взял котомку и  пошёл.  Отойдя с  версту,  сел  у  ручейка,
подкрепился вяленой рыбой с хлебом и - дальше в путь.
     Поздно вечером каргалинские угодья начались. А он всё шёл, всё шёл. И
уже  в  потёмках соткнулся нос к  носу со  знакомым бердянским кузнецом из
казацких детей,  Сидором.  Разговорились.  На  вопрос Хлопуши,  где  найти
Пугача, кузнец ответил:
     - Государь стоит с войском на старице реки Сакмары, на самом берегу.
     - Какой государь, - перебил его Хлопуша, - я про Пугача спрашиваю...
     - Для кого Пугач,  для кого и царь. Ты к нему, как к царю, подходи, а
не то...
     - Как подойти, знаю, - прогнусил Хлопуша.
     - А чтоб тебе приметно было, увидишь там повешенных трёх человек...
     - О-о-о, - протянул Хлопуша. - Это пошто же их?
     - Подосланы будто бы от Рейнсдорпа были.
     Хлопуша засипел, закашлялся.


                               Гяляаявяая X

                       "ВСЕ МЫ ГУЛЯЩИЕ, НЕНИЛУШКА".
                ПУГАЧЁВ ОКИНУЛ ОБОРВАНЦА СУРОВЫМ ВЗГЛЯДОМ.
                      ЗАВЕТНОЕ ПИСЬМО. НА ОРЕНБУРГ!


                                    1

     А в ночь на 2 октября в Сакмарский городок приехали несколько казаков
с Максимом Шигаевым и Петром Митрясовым. Им нужно было подготовить жителей
к приёму государя.
     На следующее утро была устроена в  версте от города встреча.  Пугачёв
подъехал со всем войском,  поздоровался с народом, слез с коня, приложился
к кресту,  поцеловал хлеб-соль и сел на стул.  Он был не в духе. Ещё вчера
Шигаев доложил ему,  что строевые казаки,  по требованию губернатора, ушли
из Сакмарского городка вместе с атаманом в Оренбург.
     - Где у вас казаки? - обратился он к народу.
     - В  Оренбург забраны,  ваше величество.  А  кои на службе,  -  стали
отвечать из толпы.  -  Да ещё двадцать человек оставил атаман для почтовой
гоньбы, только и тех-то нету тутотка.
     - Сыскать!  Всех сыскать! Не сыщете - только и жить будете. Поп! Тебя
атаманом в этой местности ставлю.
     Священник упал Пугачёву в ноги:
     - Помилуй, батюшка. Какой я атаман?!
     - Ладно. Не хуже будешь того, кой убежал к Рейнсдорпу.
     Пугачёв удалился в лагерь.
     - Вот,  ваше величество,  - доложили ему там. - Трёх подосланцев наши
разъезды пымали: из Оренбурга они.
     - Повесить! - крикнул Пугачёв. - Бурьян в поле - рви без милости!..
     Страховидный Иван Бурнов пошёл делать своё дело.
     К Пугачёву,  сняв шапку, приблизился, в сопровождении Давилина, казак
Костицын.
     - Дозволь,  надёжа-государь, слово молвить. (Пугачёв кивнул головой.)
Был я, батюшка, в соборе, в Оренбурге... И слышал, как дьякон всему народу
губернаторскую дурнинушку вычитывал...
     Костицын подробно рассказал о происшествии в соборе,  о том,  какие в
городе  ходят  толки,   и,  вынув  из  кармана,  подал  Пугачёву  печатную
публикацию Рейнсдорпа.
     - А это,  ваше величество, я в торговых рядах со стены содрал. Вот по
такой гумаге дьякон-то и вычитывал.
     Пугачёв,  прищурив правый глаз, воззрился в бумагу, зашевелил губами.
Шрифт публикации был  крупный,  содержание короткое;  Пугачёв,  хотя  и  с
большим трудом, всё-таки осилил кое-что из напечатанного, сказал Давилину:
     - Пускай  секретарь  сюда  прибежит.  Да  присугласика  ко  мне  всех
атаманов с полковниками да есаулами.  Да и казаков скличь!  - Костицыну он
подал три рубля.  - А это вот за верную службу прими. И впредь служи тако.
Ступай.
     Когда собрались все  в  круг,  Иван Почиталин,  по  приказу Пугачёва,
громко  стал  читать  публикацию.  Пугачёв  внимательно  присматривался  к
выражению  лиц   собравшихся  казаков.   Вдруг  все   заулыбались,   затем
захохотали.  Пугачёв,  тоже усмехаясь,  во весь рост поднялся, снял шапку,
сказал:
     - Вот я и шапку снял...  Смотрите!  А губернатор,  наглец, пишет, что
никогда я  шапки не  снимаю,  боюсь воровские знаки показать.  Зрите сами:
знаков на мне нет,  лицо чистое,  ноздри целы.  Ах, злодей, злодей... То я
беглый казак Пугачёв,  то ноздри у меня рваные! Вот как всего оболгал меня
Рейнсдорп, дай бог ему... Ах, изменник!
     - А  вы,  ваше  величество,  начхайте на  него!  -  тряхнув  бородой,
воскликнул  Андрей  Овчинников.   -  Вишь,  он  зря  ума  какую  хреновину
нагородил: богу на грех, людям на смех!
     - Ему,  губернатору-то,  с  горы видней,  -  как всегда,  с ужимками,
двусмысленно бросил Митька Лысов.
     - Я вас,  ваше величество,  ещё в молодых годках видывал, - вкрадчиво
проговорил,  кланяясь,  старик Витошнов. - Как в то время вы любили правым
глазком подмаргивать,  а передние зубки у вас были со щербинкой, такожде и
ныне мы зрим в вас.
     На  глазах Пугачёва появились слёзы.  Он  тронул языком пустоту,  где
когда-то был зуб, и сказал:
     - Слышали,   господа  атаманы,  что  верный  мой  полковник  Витошнов
говорит?
     - Надёжа-государь!  -  громко закричали все,  а  всех громче неистово
выкрикивал Иван Зарубин-Чика. - Умрём за тебя, за государя своего!
     Все чинно разошлись.  Сутулый,  кривоплечий Митька Лысов,  вышагивая,
что-то бормотал себе под нос, разводил руками, крутил головой, хихикал.
     Час был поздний.  Горели костры.  Ветер дул. По небу волоклись хмурые
тучи. Обмелевшая Сакмара брюзжала, взмыривая на шиверах и перекатах.
     У царской палатки -  или,  по-татарски,  кибитки - стояла краснощёкая
Ненила.  Скрестив руки на груди и засунув ладони под мышки,  она поджидала
государя.  Печальная Харлова лежала в соседней кибитке за пологом. Быстрым
шагом,  как всегда,  приблизился к  Нениле Пугачёв.  Она развязала на  нём
кушак,  пособила снять  кафтан,  взяла шапку,  велела присесть на  камень,
стала  стаскивать сапоги.  Он  упирался руками в  её  мясистые плечи.  Она
сказала:
     - Ужин сготовила...  Кумысу да  мёду каргалинские татары привезли.  А
Лидия Фёдоровна всё плачет да плачет. Поди, надёжа, распотешь её.
     - А парнишка где?
     - А ейный парнишка, Колька, в моей кибитке, эвот-эвот рядышком.
     - Ты, слышь, и ему пожрать дай, Ненилушка.
     Давилин расставлял часовых вблизи кибитки Пугачёва.
     - И так кормлю. А ты, батюшка, хошь бы покойников-то приказал убрать,
- кивнула она головой на  трёх висевших неподалёку губернаторских шпионов.
- Страх берёт. Как и спать стану.
     - А ты Ермилку либо Ваньку Бурнова положи к себе, - шутил Пугачёв.
     - Тоже молвишь,  батюшка,  -  обиделась Ненила. - Я, поди, не курвина
дочь, не гулящая какая...
     - Эх,  все мы гулящие,  Ненилушка, - вздохнул Пугачёв, взял зажжённый
фонарь и вошёл в палатку.


     Рано утром,  едва солнце встало,  он  был  уже на  ногах.  Он  поехал
поздороваться с каргалинскими татарами,  пятисотенный боевой отряд которых
вместе с Падуровым, Али и Фатьмой прибыл ночью в лагерь.
     Пугачёв  был  бодр,  радостен.  Шутка  ли  -  полтысячи таких  удалых
всадников влились в  его  молодую рать.  Да  ещё  сотня сакмарских казаков
подоспела.
     Падуров, сняв шапку, сказал ему:
     - Прошу разрешения вашего величества татарке Фатьме жить при мне.
     Глаза Падурова то улыбались, то страшились.
     - Ладно,  так и быть,  - подумав и нахмурившись, сказал Пугачёв. - Эх
ты, бабник...
     - Она не баба - она воин, ваше величество.
     - Хорош  воин,  с  коня  вверх тормашками сверзилась,  -  ухмыльнулся
Пугачёв, вспомнив скачки на празднике.
     В  полдня  татары устроили состязание с  яицкими казаками в  бегах  и
борьбе.
     Пугачёв  остался  у   своей  палатки  вдвоём  с  Шигаевым.   Неспешно
прохаживались между палаткой и берегом реки, где под ветерком покачивались
на виселице трупы.  Говорили о делах, о том, что надо-де приводить армию в
порядок:  число людей подходит к  трём  тысячам,  и  двадцать добрых пушек
есть,  пора,  мол,  на полки народ делить да покрепче дисциплину заводить.
Пожалуй,  время и под Оренбург подступ сделать,  и так сколько времени зря
промешкали.
     - Да ещё,  ваше величество,  доложить хочу: ночью мои ребята схватили
высмотреня. Казачишка молоденький. Я его вздернуть приказал. - Они подошли
к  самой бровке высокого берега и повернулись,  чтоб идти обратно.  Внизу,
под обрывом, послышались шумные шорохи: галька шуршала, потрескивали ветки
кустов.  "Козлы либо овцы скачут",  -  подумал Шигаев. - Подослан был оный
сыщик  губернатором Рейнсдорпом,  чтобы  пушки  наши  заклепать да  промеж
казаков мутню вчинить,  - продолжал он вслух. - Да надобно и вам, батюшка,
остерегаться одному-то гулять. Бережёного бог бережёт...
     И тут, не пройдя от берега и пяти шагов, вдруг, как по команде, будто
им в спину ударил кто-то, оба быстро обернулись.
     На них,  словно из-под земли выпрыгнув,  тяжело шагал высокий сутулый
человек с  завязанным носом,  в косматой шапке,  он исподлобья глядел в их
лица разбойными глазами.
     - Стой! Башку ссеку! - вне себя вскричал Шигаев и выхватил саблю.
     - Брось,  -  прохрипел верзила.  -  Ты  косарем-то не больно маши.  Я
стреляный  и  рубленый!   -  Сердито  взглянув  на  Пугачёва  неприятными,
белёсыми,  как  оловянные шары,  глазами,  верзила  спросил  его  гнусавым
голосом: - А где тут у вас самозваный царь? У меня нуждица до него...
     - Пошто он тебе?  Какая ещё нуждица?  - перебил его Пугачёв, одетый в
простой казачий чекмень.
     - А уж это не твоего ума дело, - переступил с ноги на ногу верзила.
     И едва успел он рот раскрыть,  как три ражих казака,  выскочив из-под
ярового берега, разом сшибли его с ног.
     Тяжело подымаясь с  земли,  он поливал сваливших его казаков отборной
руганью и с неприязнью косился на Шигаева.
     - Ой,  батюшки-светы!  -  вдруг вскричал Шигаев. - Хлопуша, да неужто
это ты?
     - Я самый,  -  задышливо проговорил Хлопуша; в груди его хрипело. - А
это ты, никак! Здравствуй, Максим Григорьич.
     Пугачёв с  ног до головы окинул оборванца суровым взглядом и  насупил
брови.
     - Ты что за человек? Откуда? - спросил Пугачёв.
     - Да вот он знает меня,  кто я  таков,  -  ответил Хлопуша и  тряхнул
локтями, желая освободиться от крепких казачьих рук, державших его.
     - Ваше величество,  это -  Хлопуша,  я  его знаю.  Он человек бедный,
порядочный.  Мы  с  ним  вместе  в  оренбургском остроге сидели.  Я,  ваше
величество,  осуждён был по казачьему бунту, - сказал Шигаев, сняв шапку и
покашливая. - Ребята, не держите его.
     Хлопуша,  поняв,  что  перед ним  сам Пугачёв,  тоже стащил с  головы
шапку, кой-как кивнул ему и, ухмыляясь в бороду, сказал:
     - К тебе я.
     - По какому делу? Служить мне хочешь аль убить подослан?
     Хлопуша молчал.  Он стоял теперь в окружении набежавших казаков.  Они
не спускали глаз с широкоплечего детины.
     - Отвечай, - строго повторил Пугачёв. - Кем подослан? По какому делу?
     - А вот по какому,  -  ответил Хлопуша, неспокойно моргая глазами, и,
порывшись за пазухой,  вытащил четыре пакета.  -  Один тебе, а три казакам
велено.  Сам губернатор приказал. Только перепутал я их... Да уж бери все,
мне не жалко! - Прикрякнув, он протянул пакеты Пугачёву.
     Пугачёв повертел их перед глазами и, не распечатывая, велел отнести к
себе в палатку.
     В это время из-за бугра вымахнул всадник.  Остановившись,  он обернул
коня назад, кому-то замахал шапкой и закричал пронзительно и тонко:
     - Али-ля!.. Здеся бачка-осударь? Адя-адя!..
     И вот перед Пугачёвым - нанизанные на общий аркан четыре связанных по
рукам человека.  Их поймали на дороге каргалинские татары. Пугачёв стоял в
окружении приближённых. Он спросил пленников:
     - Кто вы такие?
     Тогда все четверо повалились на колени.
     Старик Пустобаев, сдерживая гулкий бас, в волнении проговорил:
     - А  послал  нас,  твоё  царское здоровье,  наш  полковник Симонов из
Яицкой крепости в Оренбург с бумагами.  Вот и бумаги... Уж не прогневайся,
- и огромный старик достал из сумки большой пакет.
     - Поди прими, - приказал Пугачёв сержанту Николаеву.
     Сержанта  бросило  в  испарину.  Он  хорошо  знал  этого  услужливого
старика,  и молодому человеку вдруг стало до боли стыдно взглянуть в глаза
его. Он подскочил к нему и быстро выхватил из его рук бумагу.
     - Знаешь ли  ты,  дед,  кто  перед тобой стоит?  -  спросил Пугачёв и
подбоченился.
     Долгобородый,  богатырски сложенный  Пустобаев взглянул  на  Пугачёва
мутными, будто пьяными глазами и громогласно сказал:
     - А откуда ж мне было знать-то,  батюшка?..  Мы люди подначальные.  А
начальство нам все уши прожужжало: Пугачёв да Пугачёв...
     - Совести в тебе нет,  старик, - сказал Пугачёв. - Начальству веришь,
а народу, что за царём идёт, не веришь.
     - А вот теперича я,  хошь и стар,  а вижу: как-есть государь ты, ваше
величество... Я, пожалуй, в согласье... того... послужить тебе.
     - Пошто же ты раньше вольной-волей не пришёл к  моему царскому имени?
Ведь ты  только тогда пришёл и  царём признал меня,  когда на  аркане тебя
привели...
     - Винюсь,  батюшка... Маху дал, - сказал старик, и большая борода его
затряслась.
     - Ну,  так  повесить  всех  четырёх,  -  приказал Пугачёв.  -  Пускай
восчувствуют, как мимо меня в Оренбург гулять. Вздёрнуть!
     Шигаев  и  другие  степенные яицкие казаки стали  упрашивать Пугачёва
помиловать  старика  Пустобаева  и  молодого  мальчишку,   яицкого  казака
Мизинова.
     - Пустобаев, ваше величество, невзирая, что стар, а начальство чинами
не  жалует его,  по  сей день в  рядовых он,  -  сказал Шигаев,  помахивая
ладонью по  своей надвое расчёсанной бороде.  -  Как  бунт был,  старик-то
войсковую нашу руку держал.
     - Помилуй, батюшка! - гаркнул Пустобаев и пристукнул себя кулачищем в
грудь. - Служить буду верою-правдою!
     От его трубного голоса у  Пугачёва зазвенело в  ушах.  И  все ласково
воззрились на поднявшегося огромного,  как матёрый медведь, деда. Сердитые
глаза Пугачёва улыбнулись.
     - А тебе, малец, сколькой год? - спросил он Мизинова.
     - Это  мне-та?  -  со  страху кривя рот  и  подёргиваясь,  проговорил
Мизинов.  -  Мне в Покров семнадцать сполнилось.  Лета мои не вышли ещё, а
вот Симонов... это самое... как его... забрал меня в казаки.
     - Ну,  ладно,  молодой ты.  С тебя и взыску нет.  Живи! И ты, старик,
здоров будь.  Идите с  богом.  Николаев,  проводи их.  Накормить,  напоить
вдосыт!  И коней вернуть. Ну да уж и вас двоих милую. Идите все четверо. А
где этот... ноздри рваны у которого?
     - Я здеся-ка, - нехотя выдвинулся из толпы Хлопуша. Он возвышался над
всеми на целую голову.
     - Взять его под караул.  Опосля сам вызову его.  Покрепче подумай,  с
каким  умыслом  шёл  ко  мне,   -   обернулся  к  Хлопуше  Пугачёв.  -  Не
оправдаешься,  -  не взыщи,  только ты и свету видел. Почиталин! Пойдём-ка
разберёмся в бумагах, что от Рейнсдорпа с ним присланы.


                                    2

     Юный,  голубоглазый,  похожий на девушку Мизинов,  как только услышал
себе помилование, враз залился обильными слезами.
     - Что,  дурачок,  воешь?  -  гукает  старик Пустобаев.  -  Радоваться
должон.
     - Я и то радуюсь,  -  хлюпает Мизинов, и уже облегчающий смех охватил
его. - Ой, да и напужался я... Вот страх, вот страх-то...
     Пустобаев вышёптывал шагавшему рядом с ним сержанту Николаеву:
     - Да,  Митрий Павлыч,  а  мы  всё  думали,  что тебя в  живых нетути.
Барышня Дарья Кузьминишна извелась вся  по  тебе...  Стой-ка,  стой-ка,  -
старик  порылся  за  пазухой  и,  вытащив,  передал Николаеву маленький за
печатью пакет. - Не дозрили, не отобрали.
     Николаев вглядывался в  письмо,  в  ласковые любезные сердцу  девичьи
слова. Руки его дрожали, и дрожал в них голубой бумажный листок.
     Они подошли к шалашу из соломы и веток,  жилищу Николаева. Сели. Дед,
ухмыляясь, подшучивал над Мизиновым. Сержант Николаев читал:
     "Ненаглядный мой Митенька!  Ежели тебя захватили в полон, беги скорей
домой,  всякие способа выискивай,  чтобы убежать от разбойника. Да сохрани
господи и царица небесная жизнь твою! Ты, Митенька, не верь никому, что он
царь, он великой государыни нашей сущий супротивник..."
     Тут строки заскакали в  глазах сержанта Николаева,  сердце заныло,  в
груди стало тесно,  не  хватало воздуха.  "Подлец,  подлец я...  Изменник.
Бежать! Куда бежать? Поздно... Милая Дашенька, несчастная моя Дашенька".
     - Чего ты мотаешься-то,  Митрий Павлыч!  Чего ты побелел-то? - старик
выволок из широких штанов посудину с  сивухой и  подал её потерявшему себя
Николаеву. - Ну-ка, братцы, зелено! Не прокисло бы оно!..
     Сержант  с  торопливой жадностью проглотил добрую  порцию  противного
тёплого пойла. Перед его глазами дробились, скакали чёрные каракульки:
     "Устинья Кузнечиха обещает съездить в стан злодея, укланять его, чтоб
отпустил тебя.  Поначалу мы рассорились с ней, после помирились. Она девка
хоть и норовистая,  а добрая.  И меня подбивает ехать.  Говорит,  что царь
милостив до неё и твоего суженого,  говорит,  беспременно отпустит. А я её
ругаю, дуру... Какой он царь! Ты, драгоценный Митенька..."
     - А вот они где,  - и перед компанией появился сутулый, покашливающий
Шигаев.
     Дед,  запрокинув вверх  бородатую голову,  тянул  из  штофа зелье.  С
трудом  оторвав  губы  от  бутылки,  он  крякнул,  сплюнул  и  трогательно
проговорил:
     - Ну,  Максим Григорьич, батюшка, уж и в соображенье не возьму, как и
возблагодарить тебя... Спасибо тебе, милостивец! Кабы не ты, смерть бы нам
с мальцом...
     И они оба с вихрастым юнцом Мизиновым низко поклонились Шигаеву.  Тот
подсел к ним на луговину, сказал, похлопывая деда по крутому плечу:
     - Ты,   Пустобаев,  не  сумневайся  в  государе-то.  Он  доподлинный!
Завтречко тебе с Мизиновым присягу учиним.
     - А я в отпор и не иду,  Максим Григорьич.  Мне кому не служить,  так
служить.
     - Ты этак-то не брякай, старик, - вразумительно сказал Шигаев. - Одно
дело народу,  царю его служить, другое дело тем, кто народ в тоске держит,
в порабощении.
     - Оно точно,  - вздохнул старик и опасливо огляделся по сторонам. - А
по  правде-то тебе сказать,  Максим Григорьич,  уж ты прости меня,  дурака
старого...  Сдаётся мне, не затмил ли сатана ваши очи погубления ради? Как
бы  в  подлецах не  остаться,  Максим Григорьич.  Присягу-то всемилостивой
государыне рушить -  душа дрожит.  Ведь меня скоро и  на тот свет позовут.
Каково-то  мне  будет  там  перед господом глазищами-то  хлопать да  ответ
держать.  Господь-батюшка скажет:  "Что ж  ты,  Пустобаев,  под конец часу
своего-то  проштрафился?  Нешто не  толковали тебе  рабы мои  -  полковник
Симонов да генерал Рейнсдорп,  что Петр Фёдорович давно помре? Эй, скажет,
ангелы-архангелы, покличьте-ка сюда душу усопшего Петра Фёдорыча!.."
     Умный Шигаев,  закусив бороду,  с улыбкой покашивался на захмелевшего
старого казака.
     - И  вот,  войдёт усопший Пётр  Фёдорыч,  а  на  головушке-то  его  -
мученический  злат-венец.   И  велит  ему  господь  бог:  "А  ну,  скажет,
изобличи-ка,  усопший Пётр Фёдорыч,  казака Пустобаева,  что  за  раз  две
присяги рушил:  и тебе, и благоверной супруге твоей Екатерине Алексеевне".
- "Господи,  скажет тогда Пётр Фёдорыч,  он, старый хрен, весь пред тобой,
нечего и  обличать его.  Раз  он,  пьяный дурак,  вору Пугачёву присягнул,
сажай его скорея в котлы кипучие".
     - Стой, старик, - прервал его улыбавшийся Шигаев.
     А юный казачок Мизинов,  слыша такую речь старого казака,  всхлипнул,
отвернулся и, крадучись, снова облился слезами.
     - А ты вот что в  оправданье  богу-то  скажи,  -  проговорил  Шигаев,
ласково заглядывая в угрюмые глаза Пустобаева.  - Господи,  скажи, престол
твой предвечный столь высоко над землёю вознесён,  что тебе, господи, и не
видно,  как  великие  дворяне да архиереи обманывают тебя.  Ведь они Петра
Фёдорыча-то насильно с престола сверзили да живота лишить  хотели,  только
люди  добрые пособили бежать ему да в народе укрыться.  Он промежду народа
двенадцать лет скрывался, всякое горе людское выведал, а как невмочь стало
ему человеческие страдания выносить,  он,  батюшка, и объявился. И я, мол,
господи,  вторично присягнул ему.  Да и ещё скажи богу-то:  ведь ты и сам,
господи Христе, во образе человека бедного такожде по земле ходил, такожде
вызнавал,  какую маяту простой люд  терпит.  Не  ты  ли,  господи  Христе,
молвил:  "Придите ко мне все труждающиеся и обременённые, и аз упокою вы".
Вот, Пустобаев, как надо господу-то отвечать.
     Пустобаев сидел,  сгорбившись,  упорно глядел в землю, думал. Наконец
сказал:
     - Одно дело -  царь небесный во образе простого человека, другое дело
- простой человек во  образе царя.  Ты,  брат  Максим Григорьич,  писанием
церковным не собьёшь меня.  Хоша я  и  тёмный,  а в писании-то со слыха не
хуже другого прочего кумекаю. Ежели я уверую, что он царь, а не приблудыш,
присягну, а ежели...
     - Как знаешь,  -  сразу охладев,  проговорил Шигаев, поднялся и пошёл
прочь. - Думай, старик.


     Во многих местах горели костры,  разбившееся на кучки войско готовило
себе обед.  Кой-где у костров, подоткнув подолы и засучив рукава, стряпали
молодые и пожилые женщины:  это каргалинские татарки и сакмарские казачки,
провожавшие своих мужей и сыновей в поход.  Вдоль берега Сакмары стояли на
лафетах в  два  ряда  восемнадцать пушек  и  два  единорога,  возле них  -
вооружённые артиллеристы,  канониры.  Тут  же  разбита  палатка начальника
артиллерии Чумакова.  В укромном месте, вдали от костров, на возах - ядра,
гранаты,   порох  в  картузах.  Строгий  казачий  караул  никого  сюда  не
допускает.   Возле   палатки   войскового   начальника,   атамана   Андрея
Овчинникова, говорливая кучка молодых казаков заготовляет походные хорунки
(знамёна). Две казачки - одна рябая и брюхатая, другая скуластая и тонкая,
как жердь,  -  напевая песни,  проворно,  без устали работают иголками: на
широкие цветные полотнища знамён  нашивают кресты,  вензеля,  изображающие
П/III и короны.
     Стан раскинулся на версту.  Дымочки тянутся к небу,  слышен крикливый
говор, песня, хохот. Вдали кони пасутся. Их сторожат казаки и приставшие к
войску псы. Тощий пёс с обвисшим задом лечится какой-то одному ему ведомой
травой:  сорвёт стебелёк,  пожуёт, проглотит. По зелёной пойме реки жирует
стадо войсковых овец.
     Губастый горнист Ермилка поймал в реке двух небольших черепах и несёт
их в подарок - одну Нениле, другую барыньке Харловой.
     Мальчик Коля прибежал в палатку к сестре.
     - А  ты,  Лидка,  всё  плачешь?  -  говорит он  ей,  поднимая брови и
взвизгивая.  - Ну, что ж такое... Эка штука... Меня Ермилка на коне катал.
Вмах-вмах!..
     Лидия сквозь слёзы улыбается.  Круглолицая,  побледневшая,  с тёмными
кругами возле глаз,  она стала еще красивее,  оттенок горести и  страдания
придал ещё больше прелести простым,  милым чертам её  лица.  Она нагружает
карманы брата леденцами, пряниками, даёт вина ему.
     Коля с жадностью пьёт,  прикрякивая,  как взрослый,  просит ещё. Душа
его тоже скорбит безмерно:  о чём бы он ни думал,  ему всё время мерещатся
покойные отец,  мать...  Иногда среди ночи он отрывает голову от подушек и
через тьму взывает к матери:  "Мама...  Мамусинька моя!.." Но тьма молчит.
Коля похудел,  поблёк,  кисти его рук стали как бы восковыми.  Притворяясь
весёлым, он высвистывает песенку, говорит:
     - Ермилка на трубе меня обещался выучить.  Вчерась он играл,  а  мы с
Ненилой плясали...  А  чего мне  горевать-то?  Мне  тут  по  нраву жить...
Любопытно... И черепахи есть.
     Он  говорит быстро,  взахлёб,  и  чувствует,  что сестра не верит его
весёлости.  Коля  затихает.  Резко отвернувшись от  сестры,  он  старается
остановить  подрагивающий подбородок  и  успокоить  плаксивую  гримасу  на
лице...  Вот он овладел собой,  улыбнулся.  Ласково он смотрит на сестру и
снова быстро-быстро говорит:
     - А ты,  Лидка,  не больно-то... Ты не ссорься с ним, не лайся. Ты не
серди Пугача-то...  Эко  дело...  Наплевать!..  И  Ненила говорит...  Зря,
говорит,  она рыло воротит в сторону. Это про тебя-то. И вправду, Лидочка,
миленькая... Нас с тобой защитить некому! Батеньки нету, маменьки нету. Мы
одни здесь...
     Лидия  схватила  брата  в  охапку,  усадила  на  кровать  с  пуховыми
перинами, и оба они, прижавшись друг к другу, заплакали.
     - Ли-ли-лидочка,  -  хлюпал мальчик, целуя сестру в мокрые глаза. - А
что, ежели я Падурова упрошу... чтобы он у-у-у-укра-украл тебя... Вскочили
бы  мы  на три коня,  да прямо в-в-в  Оренбург...  А  там бы он женился на
тебе... Вот бы... Вот бы!..
     Вдруг  раздалось вблизи:  "Ура-а,  ура!..  Гайда!"  Мальчик опрометью
выскочил из палатки и побежал к себе.
     Земля задрожала, всадники примчались; Пугачёв, красный, возбуждённый,
быстро вошёл в палатку Харловой.
     - Ну что,  Лидия Фёдоровна?  Опять вся в тучах да в непогодушке, - он
строго, но улыбчиво взглянул на поднявшуюся женщину и бросил в угол саблю.
- Всё плачешь?.. Эх, глуха ты, как ноченька! Не дождаться, видно, мне зари
твоей...  Эй,  кто  там?  Тащи сюда испить чего...  Кумыску,  что  ли,  да
покрепче!..


                                    3

     Сержант Николаев ушёл от Пустобаева в кусты, сидел в укрытии, вновь и
вновь перечитывал Дашино письмо.  Вдруг ветви зашуршали,  сержант суетливо
сунул письмо в карман.
     - А,  барчук,  влопался?  - захохотал выросший пред ним Митька Лысов.
Сутулый,   небольшой,  брюхатенький,  личико  треугольником,  лисьи  глаза
ядовито прищурены. - Так-так-так... А ведь я знаю, сволочь ты этакая, ведь
ты  стрекача хочешь задать,  да прямо к  Рейнсдорпу;  о-так,  о-так,  ваше
превосходительство,  у Пугача, у кровопивца, войска три тысячи, сто пушек,
и всё такое...
     - Чего ты зря ума плетёшь, Лысов?
     - А-а-а,  не  по носу табак?  Да меня,  брат,  не проведёшь!  Ведь ты
батюшку-то  и  верно за Пугача считаешь.  Хоть и  втёрся к  нему,  сволочь
этакая, а...
     - Как смеешь меня, сержанта, сволочить?!
     - Ха!  Сержант...  Ты  сержант,  а  я  полковник...  Встать,  паскуда
дворянская,  раз с тобой полковник говорит! - и подвыпивший Лысов выхватил
саблю.
     Николаев вскочил на ноги.
     - Напрасно вы, господин полковник, обижаете меня, - со злобной дрожью
в  голосе сказал сержант.  -  Я  не  втирался к  государю,  а  он сам меня
завсегда зовёт. Вот и присягу писать велел. Я государю рад стараться...
     - И без тебя старателей сколь хошь...  А вот ты, дворянчик, ластишься
к Пугачу...  то бишь,  к государю,  и нас, простых людишек, не дворянского
роду,  оттираешь от пресветлых его очей...  Сма-а-атри,  брат!  - и Лысов,
перекосив рот,  погрозил сержанту пальцем.  - А ну-ка, вывёртывай карманы,
сволочь!  - Митька Лысов шагнул к переставшему дышать сержанту. "Письмо...
Пропала моя голова...  Петля будет",  - стегнуло чёрным  светом  в  голове
обомлевшего молодого человека.
     И только лишь Лысов руку протянул,  чтоб выудить из кармана Николаева
губительную бумажку, как раздались сразу три-четыре голоса:
     - Николаев! Николаев!.. Где ты, чёрт?.. Государь тебя кличет. Эй!
     Чудом спасшийся Николаев, как птица под выстрелом, сорвался с места и
понёсся к палатке Пугачёва.
     - Стой, стой! - орал ему вдогонку Митька Лысов.
     Но  длинноногий сержант нёсся чрез  кусты,  чрез  поле,  как  волк от
охотника.  По пути на миг остановился у забытого костра, с сердечной болью
бросил в пламя Дашино письмо и - дальше.
     - Вот что,  друг,  -  сказал Пугачёв вошедшему в палатку Николаеву. -
Чтоб наутро были здесь поп  да  татарский мулла:  верных мне  каргалинских
татар да сакмарских казаков к  присяге приведём.  Да покличь-ка сюда этого
безносого... как его... рваные ноздри... Пущай придёт.
     - Слушаюсь,  -  сказал Николаев, повернулся по-военному налево кругом
и... лицом к лицу столкнулся с ворвавшимся в палатку Митькой Лысовым.
     - Стой,   стой,   изменник!  -  схватил  он  Николаева  в  охапку.  -
Надёжа-государь,  прикажи обыскать его,  у  него,  у  дворянской сучки,  в
кармане подмётные письма от Симонова... Сам видел...
     Николаев рванулся,  оттолкнул нахрапистого Митьку  и  бодрым  голосом
сказал:
     - Ваше величество, этот человек спьяну поклёп возводит на меня...
     - Выворачивай карманы, сволочь! - закричал Митька.
     - Брось орать, Лысов, - сказал хмуро Пугачёв.
     - Ваше  величество,  вот  я  весь перед вами,  -  уверенно проговорил
Николаев.  -  Прикажите со  всем тщанием обыскать меня на ваших глазах.  И
ежели что найдётся,  снимите с  меня голову.  А  ежели ничего не  сыщется,
защитите меня...
     Пугачёв пристально посмотрел в  его простое,  открытое лицо и  сказал
тихо:
     - Иди, Николаев. Верю тебе и всякое бережение к тебе держать буду.
     Тогда  Митька  Лысов,  встряхивая локтями и  чуть  не  замахиваясь на
Пугачёва, дико закричал:
     - Вот так царь,  ну и  царь у  нас!..  Дворянчику верит,  а  мне веры
нет... Ха-ха...
     Пугачёв прищурил на Митьку правый глаз и ударил в ладони.  Вбежавшему
увешанному кривыми ножами широкоплечему Идыркею сказал:
     - Возьми-ка полковника за шиворот да выведи. Во хмелю он.
     Николаев шёл за Хлопушей с  чувством радостного облегчения.  И  уже в
который раз  вновь  и  вновь  давал  себе  слово  верой и  правдой служить
человеку,  назвавшемуся государем.  "Только одно  добро от  него  вижу для
себя,  одну милость,  -  растроганно думал он.  -  И, кто его знает, ежели
рассказать бы ему про мою любовь к Дашеньке,  может, и отпустил бы он меня
на волю..."
     Вместе  с  приведённым  в  царскую  палатку  Хлопушей  пришли  атаман
Овчинников, полковник Творогов, секретарь Ваня Почиталин.
     Пугачёв  был  в  цветном  персидском  халате  с  жёлтыми  золотистыми
шнурами, тёмные и густые, зачёсанные наперёд волосы закрывали ему выпуклый
лоб. Он сидел, все стояли.
     - Оправдываться припожаловал?  - спросил Пугачёв Хлопушу и, оглядывая
его изуродованное лицо,  стал прикрывать то правый, то левый глаз. - Поди,
много ты на своём веку обедокурил? Ну-ка, сказывай, кто ты, кем подослан и
с какой целию? Не оправдаешься - очам твоим защуриться придётся.
     - Я оренбургский ссыльный,  каторжник,  -  сказал верзила, он уже без
наглости,  а почтительно и прямо смотрел на Пугачёва. - Зовусь Хлопушей, а
по паспорту -  Соколов,  сам из простонародья. На уральских заводах середь
работных людей бывал. Оренбургский губернатор снял с моих рук-ног железища
и  послал меня в твою толпу,  чтобы людям твоим и тебе передать пакеты,  а
что да что в тех пакетах, мне неведомо.
     - Зато мне ведомо, - тихо произнёс Пугачёв. - Сказывай дальше!
     - И  губернаторишко велел ещё  мутить твою толпу,  чтобы людишки твои
изловили бы  тебя,  батюшка,  да  притащили бы  к  нему,  к  этому  самому
Рейнсдорпу.  Ещё  приказано было,  чтобы порох у  тебя спортить,  а  пушки
заклепать.  - Он говорил внатуг, с остановками, гукающим гнусавым голосом,
моргая бровями.
     - Ну  вот,  лови меня,  ежели тебе велено,  да тащи к  Рейнсдорпу,  -
сказал Пугачёв так же тихо,  но глаза его воспламенились.  -  А тебе в том
корысть большая будет - Рейнсдорп озолотит тебя.
     - Нет,  батюшка,  меня уж  и  так  озолотили:  вишь,  как  обличье-то
испохабили, - и Хлопуша шевельнул перстами тряпицу на носу.
     Пугачёв покачал головой, сказал:
     - Вот,  господа атаманы,  какие губернаторы-то  у  меня  сидят,  сами
видите!  Им  только бы  простых людей кнутьями бить да ноздри рвать.  Ахти
беда...  Погоди,  погоди, доберусь ужо я до этого Рейнсдорпа, так не токмо
ноздри,  а и ноги-то из зада вырвать ему прикажу.  -  Он вскочил, сгрёб со
стола бумаги губернатора,  сунул их секретарю.  - Почиталин! Брось в огонь
сии  богомерзкие писачки.  Писал писака,  а  звать его -  собака!  Слушай,
Хлопуша. Шагай-ка, брат, ты в оборот к губернатору...
     - Ни в жисть, батюшка, будь он трижды через нитку проклят...
     - Полно-ко  ты,   полно,  -  язвительно  перебил  его  атаман  Андрей
Овчинников и  с  явным  подозрением посверкал на  каторжника умными серыми
глазами.  -  Ведь ты подослан к нам убить государя. Ты, всё у нас подметя,
сбежишь от нас да и перескажешь Рейнсдорпу-то.  Лучше правду говори, а то,
как свят бог, повесим!
     - Я всю правду молвил, - опустив руки, ответил Хлопуша.
     - Твоя правда-то прямая, как дуга, - не унимался Овчинников.
     - А есть ли у тебя деньги-то? - не слушая атамана, спросил Пугачёв.
     - Четыре алтына осталось,  -  ответил Хлопуша,  переминаясь с ноги на
ногу.  -  Правда, что Рейнсдорп пожаловал мне малую толику, так я всё бабе
своей оставил с мальцом. Они в Бердах живут, в бедности маются.
     Пугачёв сходил за ковёр, к кровати, вынес семь рублей, сказал:
     - Возьми покамест да  приоденься,  а  это  лохмотье сожги.  Полковник
Творогов!  Распорядись выдать ему из цейхауза одежонку. А ты, Хлопуша, как
поиздержишься,  скажи.  Ну,  ступай,  друг мой, будь свободен. На тебе нет
вины.
     Когда  оправданный верзила  облегчённо запыхтел и,  поклонясь,  ушёл,
Овчинников приступил к Пугачёву:
     - Воля твоя, ваше величество, а на мою стать - повесить его надлежит.
Прикажи,  государь.  Он плут и каторжник! Вот помяни моё слово, он и людей
наших учнёт подговаривать. Прикажи покончить с ним.
     - Ну нет,  Андрей Афанасьич,  об этом забудь и думать,  -  возразил с
сердцем Пугачёв. - Он ещё сгодится нам. Такие, обиженные начальством люди,
завсегда пригодятся нам.  Оно,  конешно, присматривать трохи-трохи надо! А
как охула никакого не будет на него, тогда поразмыслим, что да как.
     - Тебе виднее,  -  потупясь,  раздражённо ответил Овчинников.  - Твоя
воля. А только сам, батюшка, ведаешь: чёрт игумену не попутчик.
     - Он не чёрт,  а  у  нас не монастырь.  Ась?  -  прищуря правый глаз,
проговорил  Пугачёв  и,   чтобы  отвязаться  от  Овчинникова,   стал,   не
переставая, широко зевать, закрещивая рот двуперстием.


     Передовая разведка Пугачёва вечером  3  октября  уже  гарцевала возле
Оренбурга.  И в то же самое время боевой отряд майора Наумова при ликующих
кликах горожан входил в город.
     Несколько дней  назад  Наумов был  послан комендантом Яицкой крепости
Симоновым в погоню за Пугачёвым. Получив в дороге известие, что силы врага
значительно окрепли,  Наумов  счёл  за  нужное,  не  возвращаясь в  Яицкий
городок, идти чрез степь скорым маршем прямо в Оренбург.
     Майор  привёл  на  выручку города двести сорок  шесть  человек хорошо
обученной пехоты и триста семьдесят восемь верных правительству зажиточных
казаков,  коими  командовал лютый враг  Пугачёва,  бывший атаман Мартемьян
Бородин, или, как его звали пугачёвцы, жирный Матюшка.
     Удрученный предстоящими событиями,  губернатор Рейнсдорп  с  приходом
неожиданного подкрепления воспрянул духом.
     На  военном совещании,  осведомившись,  нет  ли  каких  "самых лютчих
вестей от сукин кот Клопуш", он сказал:
     - Ну,  господа,  поздравляю!  С  прибытием храбрый майор Наумофф наша
Оренбургская крепость, в случае атаки, в состояние пришла.
     При этом он встал,  подошел к Наумову и троекратно, крест-накрест, по
старинному русскому обычаю, обнимая, облобызал его.
     В  субботу 5  октября в одиннадцатом часу утра армия Пугачёва перешла
Яик,  миновала Казачьи  луга,  что  в  пяти  верстах от  города  и,  после
небольшого роздыха, двинулась к Оренбургу.
     В армии было около 2 500 человек, 20 орудий, много зарядов и 10 бочек
пороху. Пугачёв приказал Овчинникову:
     - Растяни народ в  одну шеренгу да  так и  веди!  Пущай Рейнсдорпишка
думает,  что у  меня десять тысяч войска,  да волосы на себе рвет.  А  как
приведёшь на гору, остановись, в тех мыслях, чтобы городским - меня, а мне
- городских видно было.
     Военная  хитрость  Пугачёва  удалась.   Увидав  столь  великую  армию
противника,  город пришёл в крайнее смятение, жители уже представляли себе
неминуемую гибель, по всему городу поднялся плач и неутешное рыдание.
     Барабаны ударили тревогу.  С колоколен зазвучал набат.  Гарнизон стал
по местам. На батареях зарядили пушки.
     Все с  нетерпением и страхом ждали приступа грозного врага,  которому
сдаются крепости, в стан которого толпами устремляется народ.


                              Гяляаявяая XI

               НЕПРИЯТНОЕ ИЗВЕСТИЕ. ТАБАКЕРКА ИМПЕРАТРИЦЫ.
                                "АНАФЕМА"


                                    1

     Граф  Григорий  Орлов  весной  1772  года  отправился  в  Фокшаны  на
конгресс, для участия в дипломатических переговорах с Турцией.
     Как уже было сказано,  императрица навсегда охладела к своему любимцу
и,  в его отсутствие, приблизила к своей особе некоего Васильчикова. Узнав
о  столь  коварной перемене,  "дуралей Орлов",  как  его  заглазно называл
Никита Панин, тотчас бросил в Фокшанах все дела и поскакал обратно. Но под
самым  Петербургом ему  был  нанесён  жестокий  удар:  он  был  задержан в
Гатчине,  и  ему было предписано выдержать там,  в его собственном дворце,
длительный "карантин".
     Орлов  был  потрясён чёрной неблагодарностью Екатерины.  В  его  душе
столь сильно "бушевало оскорблённое самолюбие",  что он  первые дни неволи
беспросыпно пил и был близок, по свидетельству окружающих, к самоубийству.
Лишь  через несколько месяцев он  получил разрешение явиться в  Петербург,
отправился туда и при свидании с Екатериной понял,  наконец, что сердечные
дела его непоправимы. Он поспешил уехать "в отпуск" в Ревель.
     В  конце  мая  1773  года  Орлов  вновь  получил разрешение явиться в
столицу.  Стараясь искупить свою вину перед ним,  - ведь он же, безвестный
тогда  офицер,  "завоевал"  Екатерине  престол  и  корону!  -  императрица
наградила  его  княжеским  достоинством,  преподнесла ему  в  подарок  так
называемый Мраморный дворец,  что на Неве,  и дозволила занять все прежние
служебные посты.
     Возможно,  этою благосклонностью императрицы Орлов был обязан отчасти
и  тем,  что  Екатерину не  переставали беспокоить мечтания Павла о  троне
самодержца.  Она  не  то  чтобы  видела в  сыне  сколько-нибудь серьёзного
соперника,  но предерзостные его мечтания, о которых неустанно доносили ей
тайные соглядатаи,  напоминали Екатерине вообще о  всяких случайностях,  и
потому незачем было пренебрегать ничем и  никем,  кто мог бы в  чёрный час
оказаться если не опорою, то хотя бы "подпорою" её престола.
     Тогда  же,  намереваясь  отвлечь  девятнадцатилетнего  Павла  от  его
сумасбродных мыслей о власти,  Екатерина решила женить его. И, чтобы убить
одним выстрелом двух зайцев,  она,  неизменно трезвая и крайне практичная,
не удержалась и тут от сложной дипломатической игры,  в результате которой
выбор   её    пал    на    принцессу   Вильгельмину,    дочь   ландграфини
Гессен-Дармштадтской.
     Как раз  в разгар лета,  когда недавно пожалованный княжеским титулом
Григорий Орлов вновь осваивал возвращённые ему почётные службы,  в столицу
прибыла  ландграфиня  с  тремя своими дочерьми-невестами.  Павлу ничего не
оставалось,  как одобрить выбор матери и связать свою судьбу  с  одной  из
трёх   -  Вильгельминой.  Впрочем,  отличаясь  с  отроческих  лет  крайней
чувствительностью и влюбчивостью,  Павел всерьёз увлёкся юною  принцессой,
тем более что она,  как и он,  избегала светского шума,  парадов,  танцев,
слишком обильного общества  подруг...  (Это  не  помешало,  однако,  столь
скромной   Вильгельмине,   после  того  как  она  сделалась  женой  Павла,
обзавестись  любовником  в  лице  близкого  друга  своего   мужа,   Андрея
Разумовского.  Об  этом  коварстве  жены  и друга Павлу стало впоследствии
известно.)
     Так или иначе, Вильгельмина овладела сердцем Павла, и вскоре она была
крещена в  православную веру,  наречена Натальей Алексеевной и  всенародно
объявлена невестой цесаревича.
     Обер-гофмейстер  граф  Никита  Панин,  скрыто-враждебные отношения  с
которым у  Екатерины продолжались,  был,  само собой разумеется,  от  роли
наставника цесаревича отстранён. А в день своей коронации, 22 сентября, за
неделю  до  бракосочетания Павла,  императрица осыпала Панина  милостями и
наградами.
     О,   если  бы  великий  сердцевед,   "фернейский  патриарх"  Вольтер,
прикрывшись шапкой-невидимкой,  мог наблюдать свою "Северную Семирамиду" в
минуты, когда она составляла список наград ненавистному ей человеку! Какую
жестокую   борьбу   противоречивых  страстей  подметил  бы   он   в   душе
"несравненной  Като",   каким   ядовитым  сарказмом  наполнилось  бы   его
собственное сознание.
     Панин получил звание  фельдмаршала,  8 500  душ  крестьян  с  землёю,
100 000  рублей  на  обзаведение,  очень  ценный серебряный сервиз,  дом в
Петербурге,  ежегодной пенсии 25 000 да годового жалованья 14 000. Все эти
щедроты  для  недостаточно  богатого  казённого  сундука,  при необычайной
дешевизне жизни, были по тому времени колоссальны.
     Но  Панин  всё-таки  остался  глубоко  раздосадованным,  потрясённым,
убитым,  потому что его заветная мечта о  переходе престола к цесаревичу с
усилением,  таким образом,  его,  Панина,  личной власти навсегда погасла.
Вступивший в совершеннолетие Павел не только не стал по праву императором,
но даже не был допущен матерью к какому бы то ни было участию в управлении
государством.  "Я хочу сама управлять, и пусть об этом знает Европа", - не
раз заявляла императрица своим друзьям.
     В  виде  некоего протеста -  пусть  знает  Екатерина!  -  Панин часть
пожалованных ему земель подарил трём своим секретарям: Фонвизину, Бакунину
и Убри. Разумеется, здесь также был своеобразный жест перед лицом истории.
     После  отставки  Панина  императрица  вздохнула  свободно.  "Дом  был
очищен", - писала она несколько позже госпоже Бьельке.
     Она понимала, что из всех её врагов самый опасный не тот, кто искусно
владел оружием и  обладает вооружёнными приверженцами,  а  тот,  кто  умел
играть  силами  общества в  данной исторической обстановке и  мог  вовремя
самый  малый  афронт  истории  обратить  в   разящее  оружие  противу  её,
монархини...  Любой гвардеец был в состоянии, по её приказу, выбить меч из
рук любого её врага,  но меч, коим вооружён Никита Панин, просто выбить из
его рук невозможно,  как невозможно силою меча остановить страсть и  волю,
мысль и  веру человека...  Да,  этот ревностный масон имел далеко зашедшее
влияние не  только на  её  жалкого сына,  но и  на многие умы как в  самой
империи,  так и за её пределами...  И вот -  ура,  ура! - Панин отставлен,
вернее - "выставлен". И значит - дом очищен.
     По случаю бракосочетания Павла, происходившего 29 сентября 1773 года,
был  устроен ряд пышных торжеств,  придворных блестящих балов.  Около двух
недель  столица празднично шумела.  Затем  молодая чета,  со  всем  "малым
двором",  отбыла в Царское Село, куда вскоре начали поступать первые слухи
о самозваном Петре Третьем.
     Эти  слухи  (часто  через  голову  придворных вельмож Екатерины) были
весьма  смутны и  содержали немало от  тёмных сказочных россказней,  какие
цесаревич слыхал ещё в младенчестве от окружающих его нянек,  мамушек и от
самой царицы Елизаветы. Тут было всё: крушение Вавилона, близость "второго
пришествия" и многое другое,  мрачное,  таинственное и грозное, что нашло,
однако, живой отклик в отуманенном сознании панинского ученика-масона.
     Разумеется,  Павел не представлял себе мужицкий бунт иначе, как мятеж
воров и  разбойников,  но ужас перед ним был едва ли сильнее того чувства,
которое  терзало  его   сердце  при   мысли  о   загадочно  жуткой  судьбе
отца-императора и о роли в этой судьбе матери-императрицы.


                                    2

     В  Белом зале  Зимнего дворца гремел оркестр преображенцев:  там  шли
танцы.  В  Золотой гостиной,  где  присутствовала императрица,  придворный
певческий хор исполнял "Ивушку", "По улице мостовой", "Лучинушку" и другие
песни.
     Екатерина в  музыке  разбиралась плоховато,  на  музыкально-вокальных
концертах в Эрмитаже она,  прежде чем начать аплодировать, присматривалась
к  соседям,  но  народная хоровая песня была близка её  пониманию,  и  она
почасту приглашала к себе песенников.
     Императрица сидела в удобном кресле,  в некотором отдалении от стены.
Позади неё  стояли два  пажа.  Под  ногами её  лежала гобеленовая подушка.
Рядом  занимал кресло восточный принц  Джехангир;  у  него  было  красивое
тёмно-бронзовое  лицо   с   небольшими  иссиня-чёрными  усами.   Это   был
легкомысленный, совсем ещё молодой человек.
     Два  толстогубых евнуха держали над ним нечто вроде лёгкого шёлкового
балдахина.   Третий  евнух  помахивал  на  своего  властелина  пышным,  из
страусовых перьев,  опахалом.  На голове принца повязана тончайшего белого
шёлка чалма, перевитая нитями крупного жемчуга.
     Свечи в  люстрах,  хрустальных жирандолях и настенных кенкетах горели
ярко, разливая по залу живой трепещущий свет.
     Когда   взоры  принца  встречались  с   лукаво  улыбавшимися  глазами
Екатерины,  его  лицо тотчас облекалось в  улыбку,  он  прикладывал правую
ладонь ко лбу, к сердцу и почтительно наклонял голову повелительнице. Пока
рука принца перемещалась ото  лба  к  сердцу,  его изящные длинные пальцы,
унизанные  бриллиантовыми  кольцами,   трепетали  и   двигались,   подобно
щупальцам осьминога. Это делалось умышленно, с единственной целью поразить
воображение гостей игрою дивных сокровищ.
     Впрочем,  он весь был осыпан драгоценными каменьями,  он весь блистал
богатством.  Недаром в  предпринятом им путешествии в  Париж и  Лондон,  с
заездом в Петербург, его сопровождал эскорт в сто сабель лучших наездников
Индии.
     Екатерине принц  нравится.  Она  про  себя  зовёт его  чудаком.  Она,
пожалуй,  интереса ради,  не прочь была бы исполнить с  ним индийский дуэт
мимолётной утехи,  но  её  новый  друг,  Григорий  Александрович Потёмкин,
недавно прибывший с театра турецкой войны, неотступно и зорко оберегал её.
Её и,  разумеется,  свою честь! А мощный хор певчих в атласных, малинового
цвета, кафтанах, будто отвечая на затаённые мысли Екатерины, пел:

                       Голова болит, худо можется,
                       Худо можется, не здоровится,
                       Я украдуся, нагуляюся,
                       Уворуюся, нацелуюся.

     Прислушавшись к  песне,  Екатерина переглянулась со  своей  соседкой,
графиней Брюс,  слегка ударила её  веером по обнажённому полному плечу,  и
обе они, с оттенком нежной и милой таинственности, засмеялись.
     Певчих сменил хор рожечников.  В  антракте к  Екатерине и её высокому
гостю подкатили столик с вазами апельсинов, винограда, слив, цукербродов и
всевозможных восточных сладостей. Лакеи обносили гостей десертом на лёгких
подносах.   Екатерина,   подавая  принцу   вазу   с   шоколадом,   сказала
по-французски:
     - Нравится ли вам, мосье, наше общество и пение хора?
     - О,  мадам!  -  воскликнул он гортанным тенорком, несколько коверкая
французский  язык.  -  Пользуясь  вашим  благосклонным гостеприимством,  я
чувствую здесь себя, как на небесах.
     - Нет,  мой друг,  у  нас здесь всё земное.  Но почему вам вздумалось
путешествовать в одиночестве?  Вы,  правда, очень молоды, но, я полагаю, у
вас есть супруга?
     - У меня тысяча супруг и полторы тысячи...  одалисок, мадам, - как ни
в  чём  не бывало сказал он.  - Но я всех их променял бы на...  - Он хотел
сказать "на вас,  мадам",  но счёл это всё  же  неучтивым.  -  Всех  их  я
променял бы на одну из ваших восхитительных красавиц и...  и... дал бы еще
в придачу семь белых слонов.
     Екатерина весело рассмеялась.
     В это время загремел дружный хор рожечников,  разговор пресекся.  Все
семьдесят музыкантов были  одеты  в  светло-зелёные,  с  желтой  выпушкой,
кафтаны.
     Вскоре  через  зал   стремительно  пронёс  свою  атлетическую  фигуру
Григорий Потёмкин.  Едва за ним поспевая, торопилась вприпрыжку его свита.
В  голубом кафтане и серебристо-белом парике,  он пронзающим взором своего
единственного живого глаза* искал Екатерину.
     _______________
          * Другой глаз, замененный стеклянным, он потерял от болезни.

     Все сидящие как-то сразу подобрались и  повернули лица в его сторону.
Придворные угадывали,  что  фортуна неудачливого фаворита Васильчикова уже
клонится долу,  а  князь Орлов,  вызванный Екатериной из Гатчины,  вряд ли
сумеет  вернуть  себе  утраченное  расположение  императрицы.  Значит,  на
державном небосклоне взойдёт третья звезда,  и  ею,  без  сомнения,  будет
Григорий Александрович Потёмкин. Екатерина встретила своего любимца кивком
головы, улыбкою, мягким прищуром глаз.
     Оставив свиту посреди зала,  Потёмкин, возбуждённый, раскрасневшийся,
быстро подошёл к Екатерине, склонился к ней и поцеловал протянутую руку.
     - Пляшешь, Григорий Александрович?
     - Пляшу,   матушка,   -   мужественным  голосом  ответил  Потёмкин  и
неприязненно  покосился  на  принца.   Тот  в  свою  очередь  настороженно
оглядывал великана с ног до головы.
     Вынув из  камзола золотые часы-луковицу и  взглянув на них,  Потёмкин
вполголоса произнёс:
     - Скоро одиннадцать. Тебе, матушка, почивать пора.
     - Нет,  ещё рано,  -  всматриваясь в его сильное,  выразительное лицо
снизу вверх,  откликнулась Екатерина.  -  А ты иди,  Григорий Александрыч,
попляши ещё.  Ты отменно пляшешь -  видно,  сам Меркурий подвязал к  твоим
ногам  крылышки...   Да   пора   бы   тебе  и   на   фронт  поспешать,   -
полувопросительно,  с  оттенком некоторой нерешительности,  почти робости,
добавила она негромко.
     - Поспешу,  поспешу, матушка... А скоро ли эта заморская птица какаду
улетучится от нас? - Он покосился на пылавшего золотом, яхонтами, алмазами
индийского принца и,  поклонившись Екатерине,  так  же  стремительно,  как
вошёл, ринулся, никого не замечая, в зал, к танцам.
     - Ревнивец,  -  обратясь  к  своей  подруге,  графине  Брюс,  шепнула
Екатерина и  поднялась.  Вскочил и  принц.  Тотчас за ними поднялись и все
гости.
     Императрица предложила принцу руку,  и  они  оба,  окружённые свитой,
двинулись в  Белый  зал.  Принц издал некий птичий звук,  и  тогда евнухи,
переменив места, вознесли балдахин над головой царицы.
     Принц млел,  принц был покорён Екатериной.  Поддавшись искушению,  он
украдкой  погладил  бело-розовую  оголённую руку  её.  Екатерина сдержанно
улыбалась,  продолжая милостиво кивать публике,  стоявшей шпалерами на  её
пути.
     Вдоль стен первого зала тянулись длинные столы, изобильно уставленные
всевозможными  фруктами.   Во   втором  зале  на   столах  горы  пирожных,
мороженого,  шалей (желе),  шоколадных и  прочих конфет,  от которых веяло
тонким благоуханием. В третьем зале - ендовы и бутылки с прохладительными.
     В  Белом зале  было многолюдно:  на  вечере присутствовало до  восьми
тысяч  приглашённых  горожан.   Шли  шумные  танцы.   Петербург  продолжал
веселиться.
     Екатерина приостановилась.  Потёмкин с азартом отплясывал мазурку. Он
так крутился и с такой силой топал, что по дворцу шли гулы.
     Принц дал евнухам по лёгкому щелчку и, переняв у них ручки балдахина,
сам теперь держал над головою "божества".  Проводив императрицу  до  жилых
покоев, все возвратились в пышные, торжественные залы.


     Разгорячившийся принц выпил залпом три  бокала холодного шампанского,
вынул из кармана миниатюрный гранёный флакончик с  отрезвляющим снадобьем,
изготовленным факирами,  понюхал из него взатяжку правой и  левой ноздрёй,
затем,  оставив евнухов и двух своих адъютантов, смешался с массой гостей.
Он ходил среди них, как по базару, и бесцеремонно рассматривал хорошеньких
женщин,  словно цыган  лошадей.  Затем он  выбрался к  танцующим и,  забыв
Екатерину,  сразу был  пленён тремя очаровательными красавицами:  графиней
Шереметевой,  графиней Строгановой,  княжной Уваровой.  Рослые,  цветущие,
резво переступая ножками, они то стремительно неслись в весёлом танце, то,
грациозно приседая, медленно проплывали в менуэте.
     Принц пощёлкивал языком и пальцами,  издавал звуки,  подобные блеянию
барашка, хлопал в ладоши, улыбался.
     После  гавота  все  три  грации,  подхватив друг  дружку под  руки  и
обмахиваясь веерами, прохаживались в окружении светской молодежи по залу.
     Принц  следовал  за  ними.  Он  был  от  красавиц в  непосредственной
близости и  не  спускал жадного взора с  их оголённых спин.  Вот он быстро
опередил их,  затем  круто повернулся и,  сверкая алмазным пером в  чалме,
двинулся им навстречу.  Прикладывая ладонь ко лбу и сердцу,  он отдавал им
жеманные поклоны,  в  то  же время всматриваясь в  их возбуждённые танцами
лица.  Он проделывал это три раза, то есть три раза обгонял их и снова шёл
им  навстречу,  и  снова  отвешивал им  поклоны,  вызывая своим поведением
улыбки и дружный смех наблюдавших его гостей.  Он отошёл к столу,  наскоро
выпил ещё бокал шампанского, снова понюхал отрезвляющее снадобье, вынул из
кармана  блестящую дудочку  и  продудел какие-то  призывные ноты.  К  нему
подскочили его люди. Он сказал адъютанту:
     - Приведи сюда  самого  главного,  самого  высокого,  что  подходил к
царице.
     Адъютант побежал через анфиладу комнат и скоро вернулся.
     - Генерал Потёмкин,  -  сказал он -  ожидает вашу светлость в Круглой
зале.
     Охмелевший принц  не  без  гримасы досады пожал плечами,  но  всё  же
поспешил за адъютантом.
     В небольшом круглом зальце,  куда он вошёл, никого, кроме Потёмкина и
его свиты,  не было. Потёмкину было известно о странном поведении принца в
зале.  Он сидел за овальным столиком, на котором помещался графин с винным
крепчайшим спиртом,  разбавленным ямайским ромом, и два больших кубка. При
появлении принца Потёмкин поднялся.
     - Ваша  светлость,  -  сказал он  по-французски,  и  его  живой  глаз
заулыбался.  -  Перед началом нашей беседы мы,  по русскому обычаю, должны
осушить с  вами кубки в  честь всероссийской императрицы,  -  и  он  подал
принцу до краёв наполненный кубок.
     Принц тянул обжигающий напиток долго.  Покончив,  наконец, он выпучил
глаза и с головы до пят встряхнулся. Принц и Потёмкин разговаривали стоя.
     - Генерал, - начал Джехангир, - мне необходимы три женщины, которых я
облюбовал:  две  беленькие в  голубых одеждах и  одна чёрненькая в  белом.
Желал бы приобрести их в собственность.  И чем скорее,  тем лучше!  Думаю,
что сделать будет не трудно:  женщины очень некрасивы собой, подслеповатые
и кривобокие,  и я надеюсь, что их владельцы не возьмут за них дорого... Я
прошу, ваше превосходительство, оказать мне содействие.
     - Но,  ваша светлость,  мы людьми не торгуем,  - возразил Потёмкин, и
его мясистые напудренные щёки дрогнули в едва сдерживаемой улыбке.
     - О,  я привык,  генерал,  чтоб мои просьбы исполнялись,  - задирчиво
проговорил принц,  и  так как его ноги стали от  выпитого спирта слабеть и
подгибаться, он схватился левой рукой за край стола.
     - Повторяю вам, ваша светлость, мы человеческими душами не торгуем.
     - Генерал!  - вскричал косноязычно принц.  - Во-первых,  я  говорю  о
женщинах,  а вы - о душах... И потом, вы говорите неправду. Я просматривал
ваши газеты... И переводчик всё утро читал мне объявления о продаже именно
людей... душ...
     - Гм,  гм,  -  промычал  Потёмкин;  по  его  высокому лбу  скользнули
морщинки.  -  В редчайших случаях,  принц, некоторые хозяева действительно
продают людей, но... только не на вывоз за границу, ваша светлость, только
не на вывоз!
     - Неправда,   неправда,   генерал!  Мой  человек  вчера  купил  очень
молоденькую красотку за горсть золота...
     - Поверьте,  принц,  эта  красотка будет от  вашего человека отобрана
полицией...
     - Ошибаетесь, генерал. Ваша полиция получила две горсти золота и...
     - Ваша светлость,  - перебил его Потёмкин, - прошу вас выпить кубок в
честь вашей прекрасной Индии,  -  и  подал Джехангиру до краёв наполненный
кубок.
     - Гран мерси, гран мерси!
     Потёмкин выпил кубок не  морщась;  принц расставил ноги,  на его лице
изобразилось отчаяние,  он пил огнеподобную жидкость большими глотками,  с
содроганием. Оправившись, он произнёс вопросительно:
     - Итак?
     - Я  должен  сообщить  вам,  принц,  что  хотя  наш  закон  иногда  и
потворствует  землевладельцам,  помещикам,  продающим  своих   собственных
слуг...  Слуг, собственных! - особо выразительно подчеркнул Потёмкин. - Но
ведь вы...  хотите купить не рабынь, а вольных титулованных дворянок: двух
графинь и княжну.
     - Тем лучше,  тем лучше!  - с азартом вскричал принц и, пошатнувшись,
схватился за край стола уже обеими руками.  -  Вы,  может быть, думаете, у
меня не хватит средств?  Генерал,  мой друг,  мой дорогой друг...  Я люблю
их...  Я... я... я не могу без них существовать. О мои белоснежные богини!
Бог олло,  бог керим,  бог рагим...  -  он оторвал от стола руки, страстно
всплеснул ими, и его отбросило в сторону.
     Широкая грудь  Потёмкина приподнялась,  бока  заходили от  скованного
хохота,  но  он  всё-таки  сдержался.  А  принц снова просунулся к  столу,
вцепился в него, как утопающий в плывущую корягу, и закричал:
     - Пол-Индии  за  три  северных жемчужины...  Но  я  желаю  видеть  их
обнажёнными, подобно богиням. Позвать красавиц!
     Потёмкина  как  прорвало:   уткнувшись  лбом  в   пригоршни  и  вдвое
согнувшись,  будто у него внезапно схватило живот, он с грохочущим хохотом
выбежал вон.
     К  пьяному  принцу,  изумлённому поведением  Потёмкина,  подскочил  с
поклонами старший евнух и засюсюкал:
     - Сын солнца сияющего,  брат луны,  потомок великих моголов,  владыко
владык. Ты забыл припасть священными ноздрями к чудодейственному флакону и
вдохнуть  в  себя  живительную  силу,   возвращающую  опьянённому  ясность
рассудка.
     Принц достал волшебный флакончик для отрезвления, нюхнул, однако ноги
его стали,  как вата,  он  бессильно сел на пол,  затем растянулся во весь
рост по  ковру,  сплюнул,  раскинул руки,  пробормотал что-то и  в  момент
заснул.
     Его бережно положили на диван.
     Потёмкин,  выскочив из  зальца,  как  раз  повстречал трёх  красавиц,
прельстивших принца, - Шереметеву, Уварову и Строганову.
     - Григорий  Александрович,  что  с  вами?  -  воскликнула черноглазая
Шереметева. - Куда вы столь стремительно и в столь великом веселье?
     Он приостановился,  выпрямил корпус, раскрасневшееся лицо его всё ещё
коробилось в гримасе смеха.
     - Медам!..  О медам! Вы запроданы! За три миллиона! И завтра же едете
в Индию!  В качестве жён принца. Все три! Ха-ха-ха!.. - залился он. - Бегу
за указом к её величеству... Вот, чаю, потеха будет.
     Екатерина ещё  не  ложилась на  покой  и,  выслушав Потёмкина,  долго
вместе с  ним  смеялась этой индийской истории.  В  приступе весёлости она
даже  хотела тотчас же  позвать к  себе  трёх красавиц,  невольных героинь
сегодняшнего бала,  и  на  сон  грядущий слегка позубоскалить над потешной
перспективой быть им, великосветским дамам, рабынями заморского ферлакура.
Потёмкин вдруг помрачнел, потёр лоб, закинул руки под кафтан, на поясницу,
и, вышагивая по будуару, сказал Екатерине:
     - Матушка,  великая государыня,  перестань смеяться,  тут ей-ей не до
смеху.  Сам перст судьбы,  в  положениях острых,  указует тебе на  горькое
неприличие торговли рабами.  Ведь мы,  матушка,  как-никак,  всё ж  таки -
Европа.
     Екатерина поняла его и тоже помрачнела. В её сознании вновь воскресли
давние  речи,  когда-то  раздававшиеся в  Грановитой  палате.  Даже  такой
незыблемый  столп  вельможного  дворянства  и   блюститель  патриархальных
нравов, как князь Щербатов, и тот, не стесняясь, высказывался тогда против
варварского обычая торговать людьми, как скотом.
     - Так  что  же  мне,   по-твоему,  делать,  Григорий  Александрыч?  -
страдальчески подняв брови,  сказала Екатерина.  -  Я  опубликовала закон,
запрещающий продавать крестьян без земли... Разве этого... недостаточно?
     - Законы  пишутся,  чтоб  их  исполнять,  -  с  внешним хладнокровием
ответил Потёмкин.  -  А  те,  кому ведать надлежит,  полагают,  что законы
существуют для  того,  чтобы корысти ради  обходить их.  И  обходят,  ваше
величество!
     Екатерина задумалась,  закурила польского образца пахитоску.  Пальцы,
меж которыми пахитоска была зажата, дрожали.
     - Ну, а что бы, Григорий Александрыч, сделал... ты?
     - Пожалуй,  я всем супротивникам,  кои нарушают закон, стал бы рубить
головы, как рубил Иван Грозный, - и Потёмкин шумно задышал.
     - О,  рубить головы...  Но  ведь мы,  как-никак,  всё-таки Европа!  -
повторила Екатерина только что оброненную им фразу.
     Как всем умным людям,  было  Екатерине  свойственно  чувство  иронии,
которое  в  мрачные  моменты жизни облегчало ей состояние духа.  И теперь,
представив себе Потёмкина в роли палача, казнящего непослушное дворянство,
она засмеялась с особым придыханием, в нос.
     - Хотелось бы  нам посмотреть,  мой Грозный Григорий,  как стал бы ты
вести  себя,   обладая  не  мелким,  как  ныне,  а  крупнейшим  дворянским
поместьем.  Мнится нам,  что  рука  твоя не  учинила бы  посягательства на
собственную голову... Или я ошибаюсь?
     В  её  голосе звучали насмешка и  горечь.  Он угрюмо взглянул на неё,
видимо, собираясь дать ей не совсем приятную для неё отповедь, но, сдержав
себя и слегка побледнев в этом усилии воли, спокойно сказал:
     - Я не искушён,  матушка,  в диалектике,  говорю,  что думаю. А думаю
тако:  не знаю, каким был бы я в образе магната, но мне доподлинно ведомо,
что иные помещики,  даже из знати,  закоснелые суть азиаты.  У них в одной
руке Вольтер,  в другой кнут! А пыжится вон как: мы-ста да мы-ста! Сами же
суть казнокрады,  лихоимцы и преступники. Вот для сих голов топорик-то я и
наточил бы... Не позорь великую державу!
     Екатерина собиралась возражать ему, но он, захмелев от выпитого перед
тем спирта, не слушая её, продолжал с хмурою запальчивостью:
     - Наши военные действия обещают нам  славный конец.  Россия Екатерины
разверзнет новое окно в Европу...  с юга!  И,  ты прости мне,  матушка,  -
голос его дрогнул,  -  страшусь,  страшусь даже помыслить: с чем, с каким,
извини меня, рылом явимся мы в калашный ряд Европы?! Будь моя воля...
     Неслышно ступая,  Екатерина подошла к нему, ароматной розовой ладонью
прикрыла ему рот, сказала:
     - Ах,  mon enfant terrible*. Пусть твою голову не терзают сомнения...
Европу,  мой милый,  будет интересовать не наше "рыло",  а  злаки с  наших
земельных угодий!  Поспешай на театр войны,  возвращайся победителем, и ты
будешь увенчан лаврами славы.
     _______________
          * О моё строптивое, капризное дитя!

     Он схватил царственную руку и припал к ней горячими губами.


                                    3

     Пока длился этот разговор,  через октябрьскую тёмную ночь по площадям
и  безлюдным проспектам уснувшей столицы катил к  Зимнему дворцу президент
Военной коллегии,  граф Захар Чернышёв.  Он  вёз  императрице ошеломляющее
известие:  она больше не вдова, в оренбургских степях объявился воскресший
из мёртвых супруг её, бывший император Пётр III.
     Известие о  мятеже  "бродяги Емельки Пугачёва",  недавно бежавшего из
казанского острога,  доставили Чернышёву с недопустимым промедлением, и не
без  основания граф опасался,  что  царица в  великом будет гневе.  Против
ожидания, гнева не последовало.
     Письмо главнокомандующего Москвы,  князя Волконского, адресованное на
имя Чернышёва, а также донесения Рейнсдорпа и Бранта Екатерина выслушала с
внутренним  напряжением,  на  её щеках выступили алые пятна,  однако ничем
иным она не выдала своего волнения, даже попробовала сострить:
     - Что-то мой супруг стал часто воскресать,  - проговорила она щурясь.
- Доведётся поглубже зарыть его в землю...
     - Сняв допреждь того голову ему,  как,  бывало, делывали мы с другими
прочими  Петрами Фёдоровичами,  объявленцами,  -  воспрянув духом,  сказал
Чернышёв.
     Екатерина,  заглянув ему в глаза,  неожиданно потупилась. В памяти её
ожил печальный образ Петра, его предсмертные письма к ней, вся трагическая
судьба его.  И  на  какое-то мгновение тревога с  новой силой коснулась её
сердца.
     - Когда возгорелась смута?  -  спросила она,  придавая взгляду своему
повелительность и строгость.
     "Ну вот, начинается", - снова оробев, подумал Чернышёв и ответил:
     - Восьмнадцатого сентября,  ваше величество,  сей Пугачёв подступил к
Яицкому городку, но комендантом Симоновым был прогнан.
     - Стало,  важнейшее известие шло  до  нас месяц.  Сегодня пятнадцатое
октября. Такое поистине черепашье поспешение горькому смеху подобно, - уже
с раздражением добавила Екатерина.
     - Подобное  промедление,   всемилостивая  государыня,   надо  думать,
проистекало от нерачительности губернатора Рейнсдорпа, коему я...
     - Ох,  уж мне немецкий сей кунктатор!  Да при том же, сколь помнится,
он и глуп, как... как два индюка!..
     - Я отправляю ему строгий выговор,  ваше величество,  -  пристукнув в
пол носком сапога, сказал Чернышёв.
     - Да, да, выговор и... воинскую силу!
     - Полагаю,   государыня,  что  в  Оренбургском  крае  своих  войск  с
преизбытком, чтоб с божьей помощью с бунтовщиками прикончить.
     - Граф,  -  с  усмешкой произнесла Екатерина,  нервно крутя на пальце
бриллиантовый перстень,  -  пока  мы  с  божьей помощью соберёмся Пугачёва
имать,  сей бродяга с помощью мужичьей задаст нам такого жару-пылу, что...
Впрочем,  я довольно утомлена,  два часа ночи. Ты, Захар Григорьич, завтра
собирай военный совет, на оном буду присутствовать лично в девять утра.
     Прощаясь с графом, она заметила ему:
     - Среди  петербургской черни разговоры о  казацком бунте носились ещё
недели две  назад.  Я  о  сем  предуведомлена через Тайную,  розыскных дел
канцелярию.  И  зело ныне раскаиваюсь,  что  должного внимания на  сию эху
народную не обратила.
     Вслушиваясь в  ворчливый голос  Екатерины,  Чернышёв  только  пожимал
плечами,  но  возражать не  решался.  Не  Тайная канцелярия,  а  он,  граф
Чернышёв,  докладывал императрице о  слухах среди простолюдинов,  и не две
недели, а всего восемь дней тому назад...
     "Либо  у  матушки память коротка,  либо  по-прежнему она  не  склонна
признавать свои ошибки...  Но,  чёрт побери!  Какая же  поистине волшебная
сорока  притащила  на  хвосте  этот  анафемский  слушок  о  самозванце?  -
раздумывал Чернышёв, возвращаясь в карете через спящую столицу к себе. - А
главное,  главное,  на целую неделю раньше официального извещения... Вот и
не верь после этого в людскую болтовню на площадях".


     ...Как кровь по  кровеносным сосудам докатывается до самых отдалённых
от  сердца участков живого тела,  так  и  по  большим и  малым просёлочным
дорогам во все уголки России катилась весть о  начинавшемся под Оренбургом
народном смятении.  От языка к  языку,  от селения к  селению,  из уезда в
уезд,  из губернии в губернию!  Казань, Астрахань, Саратов, Пенза, Рязань,
Москва были уже достаточно насыщены тёмными слухами.  Дошли эти слухи и до
царствующего Санкт-Петербурга.
     В  ночь с  4  на 5 октября,  при полном неведении властей о событиях,
было  выужено  из  кабаков  и  заключено в  полицейские участки с  десяток
подвыпивших гуляк,  которые мололи по пьяному делу всякий вздор о каком-то
царе-батюшке,  появившемся на  Яике:  будто  бы  царь-батюшка этот  собрал
большую силу  и  обещал извести на  Руси всех помещиков;  землю их  отдать
мужикам, а весь чёрный люд всячески льготить своей царской милостью.
     Узнав,  что люди,  схваченные в  разных местах и допрошенные в разных
участках  столицы,   показали,   как   по   уговору,   одно   и   то   же,
генерал-полицмейстер встревожился.  На  следующий день  по  всем  базарам,
различным притонам и просто по людным местам были разосланы опытные сыщики
присматриваться,  подслушивать,  вынюхивать,  хватать.  И схвачено было до
сотни  крикунов.  Ответы на  допросах с  пристрастием опять  были  те  же:
появился-де  под  Оренбургом царь  Пётр  Фёдорович Третий.  Но  откуда шли
подобные слухи и кем они были пущены в народ, точно узнать не удалось.
     Генерал-полицмейстер  немедля  доложил  обо   всём  графу  Чернышёву.
Чернышёв - Екатерине. Императрица отнеслась тогда, восемь дней тому назад,
к  столь  исключительному известию совершенно спокойно,  с  некоторым даже
безразличием. Она только сказала:
     - Сия  народная эха  ничего сериозного не  обозначает.  Либо есть это
фантазии тёмного  люда,  либо  происки наших  внешних врагов,  кои  всегда
стремятся  сеять  смуту  в  умах  наших  подданных.  Да  суди  сам,  Захар
Григорьич,   ежели  б   этакая  болтовня  была  согласованной  с  истиной,
губернатор Рейнсдорп не  преминул бы  нас о  сем уведомить.  Но  Рейнсдорп
молчит - значит, его губерния в спокое.
     Вот тебе и спокой!


                                    4

     Отпустив Чернышёва,  расстроенная Екатерина приказала себя раздеть и,
даже  позабыв освежить лицо  любимым своим  протираньем "неувядающая роза"
(изобретение придворного врача Рубини),  бросилась в  постель.  Её обычный
ужин -  сливочный сыр с тмином,  молоко и творог - остался нетронутым. Она
взглянула на  каминные часы  -  без  пяти  минут  три,  закрыла глаза и...
почувствовала, что ей долго теперь не уснуть.
     Она  спустила с  плеч  сорочку,  чтобы легче было  дышать,  поправила
ажурный кружевной чепец, закинула руки за голову и задумалась.
     И  сразу,  как птицы на одинокое дерево в степи,  налетели всяческие,
государственной важности,  заботы.  Время стояло тревожное.  С  переменным
успехом  пятый  год  тянулась война  у  Чёрного моря,  финансы государства
истощались,  крестьянство и городское население нищали,  живая сила страны
шла на убыль.
     Мало  было  радости и  во  внешней политике.  Недавний раздел  Польши
породил зависть держав,  в  этом  акте  не  участвовавших.  Так,  Франция,
недоброжелательно настроенная  к  России,  натравливала  против  Екатерины
короля  Швеции.   Таким  образом,   ненадёжным  становилось  и   положение
северо-западных русских границ. Словом, нынешний 1773 год едва ли не самый
тяжёлый.
     Да,  было над  чем  призадуматься!  А  тут  ещё это гадкое известие о
смуте. Она отлично понимала, что всякий серьёзный мятеж, ежели его вовремя
не  подавить,   может  обратиться  в  подлинное  бедствие  не  только  для
государства, но и для личной судьбы её, Екатерины.
     Взять хотя бы Никиту Панина.  Сей муж отстранён, наконец, от великого
князя Павла,  но  продолжает жить и  действовать,  а  его  партия всё  ещё
сильна,  и  этот  хитрый сановник не  преминет,  разумеется,  использовать
затруднительные  обстоятельства  в   империи,   чтобы   с   новым  рвением
нашёптывать   Павлу   всяческие   злокозненные   прожекты   об    истинном
самодержавии, которое, с соизволения царя небесного, поможет царю земному,
божьему помазаннику, осчастливить народ.
     В   секретном  ларьке  императрицы  ещё  хранятся  изъятые  у   Павла
таинственные рукописи масонов о царе - духовном вожде народа!
     И  вот,  вдобавок,  эта смута на  Яике!  Новый претендент на престол,
новый враг!
     "...Это... мой личный враг, может быть, самый опасный из всех врагов,
- не находя душе своей покоя,  шепчет Екатерина.  -  О да,  да...  Бродяга
Пугачев бежал не столь давно из казанского острога...  Помню,  отлично всё
помню...  И,  нет сомнения,  человек сей зело опасный.  А ежели так, то...
немедля,  немедля пресечь... уничтожить! - выкрикнула она, вскинув, как бы
разя  незримого врага,  обе  руки.  -  Вырвать смуту  с  корнем!..  Раз  и
навсегда! Иначе..."
     "Ах, как долго не писала я моему мудрому другу... - обрывая тревожное
течение мыслей,  вспомнила о Вольтере.  - Завтра же надо сообщить ему всё,
просить у него отеческой поддержки,  зрелого совета.  Впрочем...  какой же
совет   может   преподать   сей   добрый   сентиментальный   старец?   Его
философические воззрения столь возвышены, сколь и непрактичны. А ныне, как
никогда,   мне   нужны   ясность  мысли  и   решительность,   непреклонная
решительность,  холодная трезвость мысли!  Жаль, весьма жаль, что Потёмкин
должен быть занят врагом внешним.  Вот человек, который мог бы стать мне в
бедах истинной опорою!  Но...  как,  однако,  печально, что в трудные часы
жизни приходится опираться на персоны...  И  сколь велико,  надо полагать,
счастье  венценосца,   коему  опора  -   всё  его  отечество!  Выпадет  ли
когда-нибудь  подобное счастие мне?..  Боже  мой,  ведь  уже  тридцать лет
провела я  в лоне этой страны,  и о сю пору многое в ней для меня загадка!
Уж  не  потому ли,  что  я,  царствующая монархиня,  всё ещё только гостья
здесь?"
     "Да нет же,  нет!  -  отмахивалась она от этих пугающих её,  залётных
мыслей. - Кажется, я начинаю утопать в сфере вольтеровских обольстительных
заблуждений...  Нет и нет!  Счастие России -  моё счастие, и моё счастие -
есть счастие и слава Российской империи".
     Уже  брезжил за  окнами туманный рассвет,  когда императрица забылась
наконец.
     Переступив  в  положенный утренний  час  порог  царской  опочивальни,
камер-фрау   застала  свою  повелительницу  спящей.   Царица  лежала  ниц,
уткнувшись лицом в подушку.  Правая её нога, изящная и бледная, со следами
чулочных подвязок на нежной коже, высунувшись из-под пухового одеяла, то и
дело судорожно подёргивалась.
     Камер-фрау,  постояв некоторое время  в  нерешительности,  сделала на
всякий  случай  книксен перед  спящей императрицей и  неслышно скрылась за
дверью.


                                    5

     Военное совещание при Государственном совете началось ровно в девять.
Председательствовала Екатерина.  После бессонной ночи лицо её носило следы
крайнего утомления.  Но  всё-таки заседание она  вела энергично,  положа в
основу обсуждения непреклонное желание спешными мерами пресечь мятеж.
     - Я с горечью вижу,  - говорила она с нескрываемой ноткою раздражения
в  голосе,  -  вижу,  что  и  без  того  время упущено!  Злодей,  как  сие
усматривается из донесений губернаторов,  знатно усилился и  такую на себя
важность принял, что куда в крепость ни придёт, всюду к несмысленной черни
сожаление  оказывает,  яко  подлинный государь  к  своим  подданным.  Сими
льстивыми словами разбойник и  уловляет глупых,  тёмных людей.  А  наипаче
прелесть им  оказывает обещанием...  земли и  воли!  Вот  в  чём опасность
наибольшая,  господа генералы! Итак, надобно наметить и без отлагательства
привести в  действие меры к  уловлению злодея.  Но я  желаю,  и  это прошу
запомнить, - подчеркнула Екатерина, - я желаю, чтоб известие о бунте и все
меры к  его прекращению хранились в  крайней конфиденции,  дабы не  давать
повода заграничным при  нашем дворе министрам к  предположению,  что смута
имеет для государства какое-либо сериозное значение.
     После  краткого  обмена  мнениями постановлено было:  приказать князю
Волконскому командировать из  Калуги  в  Казань  генерал-майора Фреймана и
отправить из  Москвы  на  обывательских подводах триста  человек  Томского
полка с  четырьмя пушками;  кроме того,  из Новгорода в  Казань послать на
ямских подводах роту гренадерского полка с двумя пушками. Вот пока и всё.
     Впрочем,   было  ещё   предписано  коменданту  Царицына,   полковнику
Цыплетеву,  всячески  препятствовать переправе Пугачёва  на  правый  берег
Волги,  а  коменданту крепости  св.  Дмитрия*,  генералу  Потапову,  -  не
пропускать Пугачёва на Дон,  в случае если бы злодей вздумал направиться к
себе на родину.
     _______________
          * Ростов-на-Дону.

     Был "наскоро" выбран и  главный военачальник -  молодой генерал-майор
Кар, коему поручалось "учинить над злодеем Пугачёвым поиск и стараться как
самого его,  так и  злодейскую его шайку переловить и тем все злоумышления
прекратить".  И  ещё сообщалось в предписании тому же Кару,  что вслед ему
будет выслан "увещательный манифест" к населению.
     На   другой  день   для   составления  манифеста  был   вновь  собран
Государственный  совет.   На   заседании,   среди  прочих  членов  совета,
присутствовали граф Никита Панин и  только что  прибывший из  Ревеля князь
Григорий Орлов. Императрица поставила перед советом вопрос:
     - Считают ли господа члены Государственного совета достаточными меры,
принятые на первый случай для пресечения мятежа?
     - Ваше величество, я считаю, что силы, как на месте сущие, так и туда
посланные,  с  избытком достаточны для угашения мятежа,  -  ответил первым
Захар Чернышёв.  И  весь Государственный совет молчаливым киванием голов с
ним согласился.  - Это ничтожное возмущение не может иметь иных следствий,
кроме  что  будет  некоторая помеха  рекрутскому набору  да  умножит шайки
всяких ослушников и  разбойников...  Что  такое "его величество император"
Пугачёв? - произнёс Чернышёв с такою серьезно-ядовитой миной, что невольно
все заулыбались. - Это безграмотный донской казачишка, бродяга и пропойца!
Какая за ним сила? На мой глаз, две-три сотни яицких казаков-изменников да
сотни три,  ну много -  пятьсот мужиков с клюшками, да всякого безоружного
сброда.  Вот  и  все его содейственники!  А  у  нас...  а  у  нас там,  по
Оренбургской линии...  помилуйте!  -  довольное количество регулярства,  с
пушками,  с мортирами, и все верные, преданные вашему величеству войска, -
сказал он, поклонясь Екатерине. - А на опасный случай - в запасе сибирский
корпус генерала Деколонга.  Я чаю, что сибирский губернатор Денис Иванович
Чичерин уже извещён Рейнсдорпом о сем казусе.
     Итак,  всё  более выяснилось,  что  Государственный совет считал силы
Пугачёва  и  возможности  распространения  мятежа  ничтожными,  а  наличие
имеющихся в  угрожаемых местах воинских частей для уничтожения "злодейской
шайки" вполне достаточным.
     А  между тем  по  российским просторам,  один  за  другим,  скакали к
Петербургу курьеры.  Передовой из них уже подъезжал к Москве. Он дня через
четыре   появится   в   Петербурге   и   ошеломит   правительство  вестями
чрезвычайными.  И никто не ведал - а меньше всего граф Чернышёв - что в то
время, пока из Оренбурга скакал губернаторский курьер, Оренбург уже был со
всех  сторон обложен пугачёвцами и  что  отныне очень  долго в  столице не
появится очередной курьер губернатора Рейнсдорпа.
     В   дальнейшем  ходе   заседания  был   зачитан   проект   манифеста.
Составленный наспех  манифест был  сух,  мало  толков  и  вообще  никакими
положительными качествами не  отличался.  Приказано было отпечатать его  в
двухстах  экземплярах и  вручить  Кару.  Тем  временем Кар  по  грязнейшим
осенним дорогам уже подвигался к Москве,  и курьер с манифестом нагнал его
18 октября в Вышнем Волочке.


     Три  дня  спустя  после  заседания  Государственного  совета,  поздно
вечером,  Захар Григорьич Чернышёв, лёжа у себя на софе в домашнем халате,
читал восточную повесть Вольтера "Задиг,  или Судьба".  Чернышёв нашёл эту
повесть  игривой,  острой,  полной  занимательными  приключениями  Задига,
который,  поборов силой разума все препятствия, становится царём Вавилона,
и  все  подданные прославляют его  мудрое царствование.  Ну  вот,  книжица
осилена,  и,  надо  надеяться,  Екатерина  не  будет  уже  теперь  шпынять
Чернышёва за  то,  что  он  мало  читает  этого  старого  еретика,  автора
"Орлеанской девы".
     Стук  в  дверь.  Вошедший  адъютант  подал  Чернышёву  два  донесения
Рейнсдорпа от 7  и 9 октября.  Чернышёв читал бумажки,  волнуясь,  пожимая
плечами и  посапывая.  Он  даже вспотел.  Рейнсдорп доносил,  что  Пугачёв
овладел несколькими крепостями и  предал казни  через  повешение некоторых
комендантов.  В  толпу  злодея  продолжают  передаваться  большие  казачьи
отряды,  и  уже  третьи сутки злодей стоит под Оренбургом.  Состояние духа
оренбургского гарнизона,  особливо же офицеров,  нерешительное и требовало
беспрестанного с его, Рейнсдорпа, стороны бодрения.
     - Фу ты,  чёрт,  -  выдохнул Чернышёв и, отбросив донесения, принялся
читать адресованное ему лично письмо губернатора.
     "Регулярная армия в десять тысяч человек,  -  писал Рейнсдорп,  -  не
испугала бы меня, но один изменник с тремя тысячами бунтовщиков заставляет
дрожать  весь   Оренбург.   Священное  имя   монарха,   коим  этот  злодей
злоупотребляет,  и его неслыханная жестокость отняли у моих офицеров почти
всё  мужество,  и,  к  несчастью,  среди них  нет  и  двух,  испытанных на
практике.  По милости всевышнего, мы поймали 12 шпионов, подосланных этими
злодеями. Двое назначены были умертвить меня..."
     - И жаль,  что не умертвили, - процедил с крайней досадой Чернышёв. -
Старый колпак! Да он куда хуже покойного фельдмаршала Апраксина.
     Граф  быстро оделся,  швырнул томик  Вольтера в  угол  между тумбой и
софою, набожно перекрестился и, преисполненный тревоги, помчался, несмотря
на поздний час, во дворец.
     Выслушав Чернышёва, Екатерина сказала:
     - Как видишь,  Захар Григорьич,  ты недооценивал события. Высокомерие
своё оставь и принимайся без промедления за дело по-сериозному.
     "Это самое могла бы ты, матушка, сказать и себе", - с горечью подумал
граф, а вслух промычал что-то в своё оправдание и поспешно ретировался.
     Мрачные известия произвели среди  двора  изрядный переполох.  Столица
стала развивать лихорадочную деятельность.
     Прежде всего Екатерина, изменяя дружбе своей с безбожником Вольтером,
обратилась  за  помощью  к  церкви.  Она  просила  казанского архиепископа
Вениамина  о   том,   чтобы  священники  его  епархии  читали  по  церквам
увещевательные наставления,  кои  удерживали бы  паству  от  темномыслия и
присоединения к самозванцу.
     В Москву, Псков, Бахмут, Могилёв помчались курьеры с приказом Военной
коллегии  местным  военачальникам отправить скорым  поспешением на  ямских
подводах в Казань,  Царицын и Саратов отряды: три роты Томского полка, два
гусарских эскадрона,  четыре лёгких команды -  с  повелением командирам их
хранить в наивысшем секрете цель и назначение передвигаемых частей.
     Генерал-фельдцейхмейстеру  князю   Григорию  Орлову  предписано  было
отправить в  Казань на ямских две тысячи ружей,  а  в  Москву -  две пушки
крупного калибра с прислугой и зарядами.
     Приказ  губернатору  Рейнсдорпу  гласил:   "Изыскивая  все   способы,
постарайтесь вы,  губернатор,  накопившуюся мятежническую толпу  разлить и
рассеять,  а  заводчика всему злу,  самозванца Пугачёва,  схватить:  у вас
регулярных войск состоит в  таком количестве,  что всякая шатающаяся шайка
отнюдь противостоять им не может,  когда только споспешествует руководству
войскам её величества храбрость и мужество".
     Был   также   послан   приказ   и   командующему  сибирским  корпусом
генерал-поручику  Деколонгу -  елико  возможно,  отвращать воинской  силой
"помянутого бездельника" от  государевых в  Сибири рудокопных заводов.  Но
столичный приказ не  застал Деколонга на месте,  он уже успел выступить из
Челябы к Оренбургу.
     Сибирский  губернатор Чичерин,  жительствующий в  Тобольске,  проявил
кипучую деятельность.  Он  направил на  подставных лошадях к  Оренбургской
линии три  роты  с  двумя пушками и  стал  мобилизовать приписных казаков,
отставных солдат и даже татар.  Зашевелился и комендант Троицкой крепости,
бригадир Фейервар,  - он тоже начал передвигать воинские части сообразно с
обстановкой.
     Деколонг между тем  уже достиг Троицкой крепости и  просил разрешения
Рейнсдорпа двинуть  свои  сильные  полевые  команды на  помощь  Оренбургу.
Однако вскоре Деколонгом был  получен от  Рейнсдорпа оскорбительный ответ:
Рейнсдорп с обычной,  присущей ему, тупостью писал, что в полевых командах
Деколонга он вовсе не нуждается и  что в  самом непродолжительном времени,
уповая на  милость божию,  он,  губернатор,  собственными силами изменника
Пугачёва прикончит.  А  бригадиру Фейервару губернатор дал строгий выговор
за  то,  что тот посмел запросить воинскую помощь из  Сибири:  "Требования
ваши я почитаю за излишние".
     Получив  такой  афронт,   и  Деколонг,  и  Фейервар  только  головами
покачали.
     Казанский  губернатор,   старик  фон  Брант,  точно  так  же  проявил
воинственную деловитость.  Регулярного войска в  его  губернии было крайне
мало,  всю надежду он возлагал на отставных солдат-поселенцев,  правда, не
имевших  оружия  и  забывших  воинскую  муштру.  Тем  не  менее  он  велел
генерал-майору Миллеру собрать эти силы и  расположить их по южной границе
Казанской губернии. Всего было собрано до 1500 поселённых солдат.
     Брант  выехал  на  ближайшую к  мятежу границу губернии,  чтоб  зорко
следить за поведением бунтовщиков. Он приказал ставропольскому коменданту,
бригадиру фон  Фегезаку,  собрать  сколько возможно войск  и  двинуться на
выручку Оренбурга. Помимо того, Брант отдал приказ симбирскому коменданту,
полковнику Чернышёву, идти со своим отрядом к самарской линии укреплений*,
забирая по пути калмыцкую конницу и регулярные части.  Одновременно с этим
было распоряжение премьер-майору фон  Варнстедту отправиться с  отрядом из
Кичуя к Бузулуку.
     _______________
          * По этой линии, между Самарой и Оренбургом, следующие крепости:
     Борская, Бузулукская, Сорочинская, Татищева и др.

     Таким   образом,   против   безвестного  дотоле   Емельяна   Пугачёва
ополчились,  как мы видим,  Рейнсдорп и фон Брант, Валленштерн и Деколонг,
Фейервар и фон Фегезак,  Миллер и Варнстедт, Кар и Фрейман, а впоследствии
- Михельсон, Меллин, Муфель и другие.
     Встревоженная Екатерина  пользовалась  теперь  всяким  случаем,  чтоб
выведать  настроение  народа,  особенно  крестьянства.  Интересовали её  и
настроения землевладельцев.
     Узнав,  что бывший гетман Малороссии Разумовский перебирается на зиму
в свой Глухов, поближе к Киеву, царица имела с ним беседу.
     - Послушай,  Кирилл Григорьич, - сказала она. - Как будешь переезжать
к себе,  узнавай состояние умов крестьян,  а заодно и помещиков,  и какова
там эха пугачёвской смуты. Ведь я, сам ведаешь, только из своего окна вижу
Россию, а что творится в глуши, где мне знать?
     - Да,  матушка,  - прикинувшись простачком, ответил ей бывший гетман,
точивший на Екатерину зуб,  -  ведь она,  по-царски наградив Разумовского,
вырвала из его рук власть.  -  Ты не Пётр Великий,  это он,  бывало, всюду
поспевал и в бричке, и верхом, а инде и пешим по болотам. Для него Россия,
как облупленное яичко, на ладошке была. А ты, матушка, женщина, тебе и бог
простит. Тебя хоть и прокатят по Волге до Казани, так нешто покажут явь-то
неречённую!
     Гетман знал,  что эти слова сильно заденут императрицу.  И  Екатерина
действительно смутилась.  Однако,  чтоб замаскировать это, она рассыпалась
перед  графом  в   благодарности  за  его  искренность  и  прямоту,   а  в
подтверждение слов  своих достала из  кармана робы драгоценную табакерку и
наградила ею бывшего гетмана, сказав:
     - Я очень уважаю и люблю тебя,  Кирилл Григорьич, маленечко люби и ты
меня...   Чуть-чуть,  чуть-чуть,  -  с  неуловимой  прелестью  врождённого
кокетства закончила Екатерина.


     Разумовский ехал пышно,  по-царски,  и в каждом уезде,  через которые
лежал его  путь,  был  с  триумфом встречаем местными дворянами.  В  очень
удобной, на качающихся рессорах, карете, запряжённой восьмёркой лошадей, и
в  сопровождении собственного полуэскадрона молодцов,  одетых в  гусарскую
форму, граф въехал однажды под вечер во двор богатого помещика.
     На подъезде гость был встречен хозяином и тридцатью,  со всего уезда,
помещиками  в  пышных  париках,  праздничных  кафтанах,  шёлковых  чулках.
Женщины отсутствовали - хозяйка дома была в отъезде.
     В  десятом часу  начался торжественный ужин  с  французско-украинским
обильным столом.  Сначала было скучно,  чинно,  как  в  мужском монастыре,
произносились обычные тосты -  за царствующий дом,  за высокого гостя,  за
хозяев.  Затем,  в  меру опорожненных бутылок,  застолица оживилась.  Один
перед  другим  помещики  старались рассказать графу  что-нибудь  занятное,
изощрялись  в  остроумии,  с  собачьей  преданностью заглядывали  великому
вельможе в глаза.
     Лишь один скромно одетый старичок со впалыми, будто стесанными щеками
(сидел по край стола,  на торчку),  насытившись яствами,  сосредоточенно и
мрачно глядел в  тарелку с  остатками недоеденного рябчика и  не  принимал
участия в  шумной беседе.  Он,  казалось,  был болен,  либо чем-то  сильно
удручён. Впрочем, на него никто не обращал внимания.
     - ...Да он сам,  сам расскажет! - восклицал, продолжая разговор, граф
Разумовский.  Он  отрезал серебряным ножичком и  клал в  рот  сочные куски
арбуза. - Иван Абрамыч, будь друг, расскажи!
     - Да  вы,  ваше  сиятельство,  лучше  меня  расскажете,  -  отозвался
черноволосый,  с  приятным  лицом,  адъютант графа,  молодой  подполковник
Бородин.
     - Ну,  ладно!  Тилько где  трохи-трохи брехать начну,  одёрни меня за
фалду...  -  Граф подбоченился и  начал:  -  Сей чоловик був по  то  время
парубком... Скильки тебе годков-то було?
     - Восемнадцать,  ваше сиятельство.  Но я  был хлопец крупный,  и  мне
давали все двадцать пять.
     - Ось!  -  поднял палец бывший гетман. - И вот слухайте, панове, який
этот хлопчик был засоня.  Едет он с  эстафетой к фельдмаршалу Салтыкову от
самой матушки Елизаветы - превечный покой душе её. - Граф перекрестился, а
глядя на него,  и все гости,  не угашая улыбок,  тоже перекрестились. Лишь
мрачный старичок сидел,  как изваяние,  смотрел в тарелку. - А дело було в
Прусскую войну.  Грязюка на дорогах - лошадям по колено, а дорога тряская,
таратайка дыр-дыр-дыр по каменьям...  Тут уже не до сна,  а того гляди, от
трясовицы очи  выпрыгнут.  Ровно  семь  суток  проскакал хлопец  по  такой
грязюке,  и день и ночь,  и день и ночь.  Да так за это время умаялся, так
уездился, что... В какой городок ты приехал?
     - В первый от границы прусский городишко.
     - Видит он:  двухэтажный домочек с вывеской: "Кофейня". И сейчас же -
туда.  Подымается наверх,  ему навстречу две немки хозяйки:  "Ах,  русский
офицер,  ах, пожалуйте!" - и тотчас побежали готовить кофе. А сей хлопчик,
как у него очи уже не взирали на божий свет,  повалился на кушетку и, пока
кофе готовили, заснул... Ха-ха!..
     - Ха-ха-ха! - отозвалась предупредительно застолица.
     - Ось добре.  Немочки принялись гостя будить.  Не тут-то было! Уж что
они над ним ни  вытворяли:  и  уши тёрли,  и  дубом ставили,  и  в  ноздре
щетинкой щекотали, а вьюнош, как зарезанный гусак, тильки головой мотае да
мычит...  Ось  добре...  А  немочки-то  в  помещении  одни  проживали,  ни
прислуги,  никого. Матильде годиков под сорок, Кларе годиков под тридцать,
родные сёстры.  И обе,  заметьте себе,  девушки,  а младшая -  Клара - ещё
прехорошенькая, пышка! А как были они зело набожны и девическую честь свою
блюли  пуще  глаза,  то,  дабы  избежать всяких среди соседей кривотолков,
рассудили вытащить вьюношу на холодок.  Вот они с  великим кряхтеньем,  за
руки да  за  ноги выволокли его со  второго этажа на  улицу и  положили на
лавку у  ворот.  А  вьюнош и ухом не ведёт,  вьюнош спит,  як освежёванная
свинячая туша. Ха-ха-ха!..
     - Ха-ха-ха!.. - всхохотнула застолица.
     - Ну,  продолжай, дружок, теперь ты сам, - обратился граф к адъютанту
и вынул из кармана табакерку.
     Осыпанная бриллиантами золотая табакерка,  отражая в  себе  огни двух
люстр,  засверкала волшебным сиянием.  Все взоры влипли в  чудодейственную
штучку,  глаза  загорались то  вожделением и  завистью,  то  очарованием и
любопытством.  Граф,  наблюдая вприщур восхищённые лица публики,  не спеша
пощёлкал по  крышке табакерки двумя перстами,  тщеславия ради  повертел её
перед огнями люстр,  открыл, понюхал табаку и только лишь хотел опустить в
карман,  как услышал почтительный,  задыхающийся от восторга голос соседа,
осанистого, с благородным лицом, помещика.
     - Осмелюсь, ваше сиятельство... Дозвольте полюбопытствовать.
     - Зараз, зараз... Прошу, - и граф передал табакерку соседу.
     Табакерка пошла по рукам от гостя к гостю.
     - Ну,   дружок,  мы  ждём,  -  вновь  обратился  граф  Разумовский  к
адъютанту.
     Тот,  сочтя,  что  второй раз отказываться неприлично,  вытянул руки,
посмотрел на красиво отточенные ногти и начал:
     - Дальше было  так,  господа.  Обе  девушки,  поскольку стояло ночное
время, легли в постельку спать. И вдруг слышат - по крыше дождь барабанит.
"Матильдочка,  -  сказала Клара,  -  как  же  быть?  Ведь офицера промочит
холодный дождик,  он может заболеть..." -  "Придётся внести его, Клара. Не
дай бог,  захворает да  ещё умрёт...  Всё-таки жаль!"  -  "Но как же нам с
мужчиной ночевать? Что скажут соседи? Это очень неприлично, это грешно". -
"Бог простит, давай внесём..."
     - От-то чертяка! - захохотал граф, прихлёбывая ароматный глинтвейн. -
Откуда же знаешь их разговор? Под кроватью у них, что ли, сидел?
     - Нет,  граф...  Я спал в это время не под кроватью, а под дождём, но
они  впоследствии сами рассказали мне.  Итак,  оные девушки снова вволокли
меня во  второй этаж и  положили на  ту же самую кушетку.  Проснулся я  на
другой день,  к обеду.  Вскочил,  как сумасшедший.  Боже мой!  Эстафета её
величества, фельдмаршал Салтыков!.. Хозяйки заторопились готовить завтрак,
а  я побежал за лошадьми.  Страшно болел затылок.  Я пощупал его,  он весь
вспух,  весь в шишках. Ну, значит, девушки, вопреки их уверению, что будто
бы бережно несли меня на руках,  волокли меня почём зря,  и дважды, дважды
пересчитал я затылком ступени их проклятой лестницы!
     Гости засмеялись. Лакеи налили вина.
     - Ха! Вот как спят русские люди! - воскликнул слегка захмелевший граф
и с укором посмотрел на присутствующих. - А особливо крепко спит, в смысле
иносказательном,  наш  дворянский  корпус.  И  до  таких пор дворяне будут
спать, покуда гром не грянет. О, господи, прости меня грешного, и я таков,
и я таков.  "И в лености все житие мое иждих",  как в церкви поётся,  - он
едва  лишь  покосился  на  бутылку  бургундского,  как   всё   подмечающий
красавец-лакей  с  ловкостью и манерной грацией наполнил хрустальный бокал
вином и подвинул графу.
     - Да,  ваше сиятельство,  -  вздохнул хозяин,  узкоплечий,  высокий и
большеголовый человек в  голубом атласном кафтане со звездой и  в огромном
старинном парике.  - К стыду нашего дворянского сословия, мы, во вред себе
и государству, малодеятельны, празднолюбивы и не любопытны.
     - Не то я видел,  господа,  обучаясь за границей, - сказал граф. - О,
поверьте...  Там  дворянин-помещик изощрён в  науке.  Культура злаков  там
разработана в  доскональности.  Помещик там  от  земли берет всё,  что она
может дать. А мы что? Мы только от мужика берём всё, под метёлку! От земли
же ничего не умеем брать.  -  Граф, оставив украинские словечки и шутливый
тон,  говорил теперь с серьёзностью.  -  И вот -  результаты...  Поди, вам
ведомо,  что где-то  там,  в  оренбургских степях,  появился самозванец во
образе покойного императора Петра Фёдоровича, воюет крепости, мутит народ,
обещает мужикам землю, ведёт их против помещиков... Словом, под Оренбургом
грянул гром. Ну, а у вас, в вашей Смоленщине, как мужики себя ведут?
     - Да будто бы спокойно, ваше сиятельство, - пожимая плечами, ответили
дружно  помещики.  -  Однако  среди  народа  заметно  некое  шатание умов,
небрежение господской работой и  прочие признаки свойства зело тревожного.
Мужики как бы чего-то ждут...
     - Вот, панове дворяне, откуда беда-то на вас идёт. Мужик восскорбел о
рабском своём состоянии и оное восхотел превозмочь...
     - Сие неистовое его хотенье,  ваше сиятельство, противно богу, закону
и традициям дворянским, из предвека существующим, - проговорил хозяин.
     - Ну,  бог-то тут ни при чём,  а дворянам,  верю, противно! - жмуря в
лукавой улыбке утомлённые глаза,  сказал бывший гетман.  - Ну, и как же вы
думаете, господа помещики?.. Представьте себе, что мужицкое смятение будет
всё  расти,  да  расти.  Как  надлежит в  сие  время помещику относиться к
мужику? Нут-ка, нут-ка...
     Гости переглядывались друг с другом,  молчали. Сосед графа, солидный,
осанистый человек, сказал басом:
     - В  ежовых  рукавицах в  сие  время  мужика  надлежит держать,  чтоб
пресечь в нём вздорные мечтанья в самом корне...
     - Вот именно!  -  раздались голоса. - Ныне о послаблении речи быть не
должно.
     - Нут-ка,  нут-ка,  -  с  поощрительной настойчивостью понукал дворян
вельможа.  Ему  необходимо было  наиточнейше знать,  чем  дышит  помещичья
Россия, - таков ведь строжайший наказ матушки. - Нут-ка, нут-ка, - ещё раз
повторил он  и,  вспомнив о  табакерке,  засунул пальцы  в  верхний карман
камзола.  Но табакерки там не оказалось.  Меж тем помещики, перебивая друг
друга,  продолжали  разговор.  Забыв  о  понюшке,  граф  стал  внимательно
вслушиваться в их речи.
     - Вот вы толкуете -  ежовы рукавицы,  -  с  жаром говорил краснолицый
помещик,  потряхивая  полными,  пожёванными щеками.  -  А  где  эти  ежовы
рукавицы? Дайте их нам! Вот недавно у меня мужики перепились да побушевать
вздумали,  мне из города прислали для усмирения четырёх инвалидов, при них
офицера с деревянной ногой.  Так не им меня, а мне их защищать пришлось от
подлого народа.
     - Да, ваше сиятельство! - загалдели со всех сторон. - С этой турецкой
войной государство внутри бессильно стало. А тут слухи о самозванце. Мужик
голову поднял,  того  гляди за  топоры возьмётся да  красного петуха учнёт
пускать...
     - К  тому есть примеры!  - поднявшись,  звонко выкрикивал подвыпивший
сутулый помещик в рыжем парике.  Он говорил быстро,  был суетлив,  успевал
хватать  со  стола  тёмно-синие  сливы,  бросать  их  в  рот  и  торопливо
прожёвывать.  - ...Взять князя Треухова, у него только что закончился бунт
мужиков.  Или взять помещика,  секунд-майора Красина,  у того мужики убили
приказчика,  удавили бурмистра, сам Красин бежал в Смоленск, а мужики весь
барский хлеб по домам разворовали. Или скажем...
     - А как же вы, любезные дворяне, толковали, что у вас в губернии тишь
да  гладь?   -  перебил  его  Разумовский,  насмешливо  прищурив  глаза  и
потряхивая головой.
     - Обеспокоить вашу особу, граф, не хотелось нам...
     - Я правду от вас хочу слышать, а вы меня баснями...
     - Просим прощенья,  граф,  -  как шмели,  загудели помещики, уставясь
преданными глазами в помрачневшее лицо Разумовского. А подвыпивший помещик
в  рыжем парике,  поддев на  вилку солёный груздок и  отправив его в  рот,
закричал:
     - Увы,  увы,  ваше сиятельство!  Мужики у  нас  непокорство проявлять
привычку взяли,  по овинам собираются,  разговоры ведут, а о чём говорят -
неведомо!  И  ни  плетей,  ни  тюрьмы не страшатся.  У  меня на той неделе
убежали двое  и  двух  коней свели.  А  среди моей дворни толки:  дескать,
ускакали на барских конях к объявленному царю под Оренбург.
     - Вот вам... Не угодно ли, - раздражённо молвил Разумовский и глубоко
вздохнул. - Да, панове, не умеем мы заботливыми хозяевами быть, не хотим о
мужике  пекчись.  Чрез  это  самое  добрую уготавливаем почву  для  всяких
Пугачёвых. Сами себе яму роем, панове!
     - Дозвольте, ваше сиятельство, доложить, - прокричал с дальнего конца
брюхатенький человек с  живыми чёрными глазами;  он сорвал с  лысой головы
парик,  помахал им  себе  в  лицо  и,  чуть приподнявшись,  сунул его  под
сиденье.  -  Быть  хорошим хозяином и  своим мужикам благодетелем в  нашем
отечестве возбраняется, ваше сиятельство.
     - Как так? - поднял брови граф.
     - А так!  В шестьдесят втором году, когда государь наш Пётр Фёдорович
тихую кончину воспринял ("Дал бы  бог тебе такой тихой кончиной помереть",
- ухмыльнулся  про  себя  Разумовский),  нашу  Смоленскую  губернию  голод
посетил.  А  как  у  меня  при  небольшом,  но  исправном  хозяйстве  были
порядочные-таки  запасы  хлеба,   то   я,   щадя  жизнь  своих  голодающих
крепостных, принял их на свой кошт. И мои крестьяне в благодарность за то,
что  я  их  кормлю,  стали работать даже усерднее,  чем раньше.  И  что же
случилось, ваше сиятельство? Нет, вы послушайте, вы только послушайте!
     - Бросьте-ка вы,  Афанасий Фёдорыч,  докучать его сиятельству. Знаем,
знаем... Чепуховый ваш рассказ, тоску наведёте только, - раздались два или
три протестующих голоса.
     - Нет,  не брошу!..  Нет,  соседушки дорогие,  не брошу!  - напористо
выкрикнул  толстобрюхенький  Афанасий  Фёдорыч  и  посверкал  на  крикунов
обозлёнными глазами.  - Вдруг, ваше сиятельство, наезжают ко мне скопом со
всего уезда помещики - кой-кто из них сидит за сим столом - и начинают мне
уграживать:  "Ах ты такой-сякой, да мы на тебя жаловаться будем, ты чёрный
народ  возбуждаешь к  бунту".  Я,  не  ведая никакой вины  за  собой перед
правительством,  прошу их объясниться.  А они мне: "У наших мужиков нет ни
куска хлеба,  и  мы  ни зерна не даём им,  а  ты своих кормишь.  Да как ты
смеешь?  Да знаешь ли,  что через это воспоследует?" -  "Знаю, - говорю. -
Мои крестьяне живы будут,  а ваши с голода помрут". - "Врёшь! А выйдет вот
что: наши мужики, проведав, что ты своих кормишь, а мы не кормим, перебьют
нас всех.  Ты  бунтовщик,  ты  дворянское сословие позоришь...  Мы  сейчас
подаём бумагу губернатору, чтоб он приказал арестовать тебя".
     - Ха-ха-ха!  - раскатисто и громко захохотал Разумовский. - Значит, -
ату, ату его! Не будь я своеволен...
     На  этот раз графского хохота никто не поддержал,  а  его сиятельству
приспело,  наконец,  желание нюхнуть табачку,  он  похлопал себя  вновь по
карманам, нахмурился и выкрикнул:
     - Господа!   Потрудитесь  возвратить  мою  табакерку.   У   кого  моя
табакерка?
     Все зашевелились,  заёрзали,  зазвучали отрывистые фразы, пререкания.
"Иван Иваныч, я ж вам передал, помните?" - "А я передал Фёдору Петровичу".
- "А я, а я... Я уж не помню кому... Тут через стол все тянулись".
     - Ну  что ж,  табакерки не находится?  -  выждав время,  спросил граф
голосом потвердевшим и поднялся.
     Наступило молчание. Все сидели, пожимая плечами, подозрительно косясь
друг  на  друга.  Всяк  почувствовал себя  необычайно гадко.  Гости,  а  в
особенности хозяин,  понимали,  что  произошёл  величайший скандал:  среди
дворян был вор.
     - В  таком разе уж  не погневайтесь на меня,  панове,  уж я  сам буду
разыскивать табакерку...  Я бы плюнул на это дело и ногой растёр, ежели бы
сам её купил,  а  то табакерка-то суть презент самой матушки.  Потрудитесь
уж,  господа,  вывернуть карманы...  - проговорил граф Разумовский не то в
шутку, не то всерьёз.
     Все,  хмуря  брови  и  сопя,  принялись  с  поспешностью выворачивать
карманы.
     Первым  был  обыскан  хозяин,   вторым  адъютант  графа  подполковник
Бородин. Граф осмотрел карманы, прощупал горячими ладонями его спину, бока
и грудь, даже пошарил за широкими голенищами ботфорт. Все поняли, что граф
не  шутит.   Граф  внимательно  осмотрел  третьего,   четвертого,  пятого,
осмотрел, наконец, двенадцатого и приблизился к тихому старичку, всё в той
же мрачной позе сидевшему последним, с правой стороны стола.
     Старичок весь дрожал, его бросало то в жар, то в холод, горящее ярким
румянцем  сухощёкое лицо  его  покрылось испариной,  седой  паричок  жалко
съехал на ухо.
     - Встань,  любезный!  -  приказал подошедший к нему граф.  - Ты что ж
карманы не вывернул, любезный, а?
     Вскочив на  ноги,  старичок взглянул в  глаза графа тихим,  умоляющим
взором,  прижал  к  груди  стиснутые в  замок  кисти  рук  и  чуть  слышно
прошептал:
     - Ваше  сиятельство,  будьте великодушны,  не  губите!..  -  он  едва
передохнул и  полузакрыл глаза.  -  Пощадите  меня,  пойдёмте  в  соседнюю
комнату,  я  вам всё открою,  -  нашёптывал он и,  не в  силах от волнения
стоять, схватился руками за спинку кресла.
     - Пойдём,  душенька,  пойдём,  -  громко произнёс граф. - Иди вперёд,
указывай дорогу!
     И  граф двинулся вслед за сухоньким старичком,  расхлябанно шаркающим
больными ногами по  натёртым паркетам.  На старичке помятый,  серого цвета
кафтан  с  протёртыми  возле  локтей  рукавами  и  стоптанные,   порыжелые
сапожонки.
     Осанистый, пухлый граф напоминал собой откормленного сибирского кота,
а серенький старичок был похож на приговорённого к лютой смерти неопытного
мышонка.
     Великолепный вельможа,  сияя  драгоценными каменьями,  нанизанными на
его  богатый рытого бархата кафтан и  щегольские туфли,  на  ходу повернул
голову к  гостям и многозначительно потряс вытянутым указательным пальцем,
как бы говоря: "Ну и распатроню я этого мазурика".
     Когда  они  оба  -  граф  и  старик -  скрылись,  за  столом начались
бранчливые пересуды:
     - Вот мошенник... Ну можно ли было...
     - Нет, это сверх всяких вероятий...
     - Ну,  укради он у  меня или у кого другого,  а то у вельможи,  всему
свету известно...
     - Да кто его, господа, притащил сюда, этого прощелыгу?
     - Сам притащился...
     - Царь небесный,  со  мной чуть не  приключился удар...  Уж я  лакеев
своих заподозрил... Господи, боже мой!
     А  там за дверью маленький старичок,  то и  дело прикладывая к глазам
засморканный платочек,  срывающимся задышливым голосом  пытался разъяснить
графу плачевное своё положение:
     - Видит бог, видит бог, ваше сиятельство, я табакерки вашей не брал и
к  ней не прикасался...  -  через всхлипы и вздохи говорил он,  выстукивая
зубами дробь. - А как я беден и малую имею толику землицы, а детей содержу
шестеро,  да жену,  да женину мать,  в  параличе лежащую,  то почасту мы и
голодом сидим.  Вот  жена иным часом и  наущает меня:  поезжай,  Васенька,
туда-то,  я-де слышала, званый обед там, хоть и соприглашён ты, а как нито
проскочи,  упроси  лакеев,  укланяй,  они-де,  авось,  смилосердствуются -
пустят.  А  за  столом-то  наедайся  с  усердием,  да  и  нам-де  кой-чего
прихватишь...  Так,  ваше сиятельство,  я  на  своей кобылке да  в  бричке
рогожной и  разъезжаю по  богатым людям,  снискивая себе пропитание.  Вот,
ваше сиятельство, и сюда я таким же манером попал, крадучись.
     - Но  почему ж  ты  не  показал карманы,  раз заявляешь,  что у  тебя
табакерки моей  нет?  -  видя  явное  запирательство старика,  раздражённо
спросил граф.
     - Ваше сиятельство, грех вам столь обидно думать на меня, на старого.
Ежели повелите, я здесь не токмо что карманы, сам до наготы разденусь... А
при  всех  гостях  не  вывернул  я  карманы  потому,   что  вот,  извольте
посмотреть:  в этом кармане две доли пирога у меня с мясом, в этом - кусок
пирога с  вареньем,  а  в этом -  парочка рябчиков,  а в этом белый хлеб с
ветчиной да с белорыбицей. Это суть и есть пропитание для нищего семейства
моего!  - Измождённое лицо старика взрябилось в горестной гримасе, он упал
графу в  ноги и залепетал:  -  Не губите,  ваше высокое сиятельство...  И,
умоляю вас, никому не сказывать о моём... невольном... прегрешении!
     - Это не грех,  не грех, голубчик, - с чувством соболезнования молвил
граф  и,   поспешно,   насколько  ему   позволяла  дородность,   подхватил
расслабленного старика под  мышки,  поставил его  на  ноги.  -  Верю тебе,
старче!  На-ка,  брат, возьми на бедность, - граф запустил руку в глубокий
карман штанов,  чтоб достать несколько золотых монет,  и  вдруг ущупал там
драгоценную пропажу...  На мгновение он пришёл в столбняк, красногубый рот
его передёрнулся.  Затем,  сунув старику горсть червонцев, он, потеряв всю
свою респектабельность, с облегчающим хохотом вошёл в столовую:
     - Эврика!  Эврика!..  Господа!  Пропажа нашлась,  -  он поднял руку и
посверкал табакеркой перед огнями. - И знаете, кто вор?
     - Знаем!.. - хором, с ожесточением ответили гости.
     - Я -  вор! - ткнул граф Разумовский табакеркой себя в грудь. - Прошу
прощенья за треволнения!
     Все уставились на графа выпученными глазами.  И  не успели ещё вокруг
опомниться,  как вбежал лакей и, подскочив к хозяину, что-то сказал ему на
ухо.
     Хозяин с шумом поднялся, задышливо проговорил:
     - Господа! Несчастье. Кажется, старичок-то у нас... того!
     Все быстро,  толкаясь в дверях, вошли в соседнюю комнату. Щупленький,
сухощёкий старичок, в парике с косичкой, разметался на полу в жалкой позе,
вверх лицом. Левая рука его откинута, в скрюченных пальцах - червонцы, дар
Разумовского.  Из  кармана торчит кусок пирога.  На лице тихая,  виноватая
улыбка,  будто старичок хотел сказать: "Уж вы не прогневайтесь, господа...
Ненароком я... Уж так приключилось со мною".
     Граф Разумовский сказал:
     - Ну, этакому дворянину отныне никакая мужичья смута не страшна.
     - Ему,  ваше сиятельство,  и  при  жизни  мужичья-то  смута  не  была
страшна!  -  подхватил кто-то из гостей резким до неприятности голосом.  -
Покойник - сосед мой по имению... У него и крепостных-то душ всего-навсего
семеро, да и те, извините меня, древнего возраста, а то калеки-с...
     Все угрюмо поглядывали то на покойника,  то на знатного гостя, а тот,
опустив голову, растерянно вертел в пальцах драгоценную табакерку.


     В  ту  самую  пору,   когда  граф  Разумовский  "усиливался  изучать"
настроения смоленского дворянства,  в городе Казани,  в грозовой атмосфере
надвигавшихся событий, разыграна была некая церковная интермедия.
     5   октября  поутру  архиепископ  Вениамин  выехал  из   монастыря  в
кафедральный кремлёвский собор  в  парадном,  отделанном  яркой  позолотой
"берлине",  на шестёрке лошадей;  кучер -  в голубом кафтане,  с плюмажем.
Впереди рысцою  подвигались двое  верховых архиерейских служек  в  зелёных
епанчах; передний держал на руке святительскую мантию, задний - серебряный
посох.  Встречные,  не  исключая татар,  срывали шапки,  отвешивали низкие
поклоны проезжавшему владыке.
     После торжественного облачения в мантию,  при пении хора, престарелый
седобородый Вениамин с паперти проследовал в собор, где и совершил краткое
молебствие.  Затем,  в окружении духовенства и клира,  под сенью хоругвей,
весь в сиянии золотой парчи,  он появился на высоком воскрылии собора. Всё
здесь преисполнено было пышности.
     У подножия кремля лежал в блеске осеннего солнца большой полурусский,
полутатарский город со многими мечетями и церквами.  Вдали,  сквозь тёмное
кружево голых деревьев,  отсвечивала,  туманилась Волга.  Кремль был набит
народом.  Возле  собора люди  стояли густо,  плечо  в  плечо.  Впереди,  в
длиннополых   синих    кафтанах,    именитые   казанские   купцы-бородачи:
Крупенниковы,  Носов,  Мухин,  Корнилов,  Кобелевы,  Пчелины,  Иноземцев и
многие  другие.  Некоторые с  медалями,  а  иные,  занимавшие в  городском
магистрате  выборные  должности,  в  мундирах  и  при  шпагах.  Отдельной,
довольно  многочисленной группой  стояли  пленные  польские  конфедераты с
Пулавским во главе.
     Внизу,  справа,  чётким строем замерли два батальона одетых в бушлаты
солдат  с  развёрнутым,   потрёпанным  в  боях  полковым  знаменем.  Слева
выстроились  воспитанники  первой  казанской  гимназии  с  её  директором,
подполковником фон Каницем, и тринадцатью учителями.
     А  непосредственно перед  воскрылием собора  и  на  широких  каменных
ступенях его -  начальствующие лица,  вся знать, а также немало помещиков,
бежавших в Казань со своими семьями из бунтовавших деревень и селений.
     Впереди  всех,  на  бархатном  коврике  -  старый  губернатор  Брант.
Несмотря  на  довольно  тёплый  день,   он  в  меховой  шубейке.   Бритый,
быстроглазый,  с румяными отвисшими щёчками, он бросал вокруг воинственные
взоры, спесиво пожёвывал губами.
     Начался торжественный чин  проклятия.  Полковник скомандовал войскам:
"На  караул!"  Ружья  дружно звякнули к  ноге,  барабаны ударили тревожную
дробь.
     Высокий  и  тучный  протодьякон,   получив  благословение  Вениамина,
выступил на  лобное место и  осанисто перекрестился.  Бой барабанов смолк.
Наступила тишина.  В  толпах  люди  раскрыли  рты,  уставились взорами  на
протодьякона.  Он недавно был переведён в  Казань из Вологды с повышением.
Народ имел случай слушать его впервые: ужо-ка грянет!
     Протодьякон шевельнул  могучими  плечами,  открыл  широкую  пасть  и,
вместо  громоносного  басистого  возгласа,  неожиданно  воскричал  тонким,
резким,  пронзающим  душу  тенорком.  Изумлённые  богомольцы  засипели  от
неудержимого смеха, благопристойно утыкаясь лицом в пригоршни.
     - Богоотступник и злодей,  -  раздельно вопил фистулою протодьякон, -
злодей,  поправший законы божеские и человеческие и дерзновенно похитивший
велелепое  имя  в  бозе  почившего  императора Петра  Фёдоровича Третьего,
беглый донской казак Емелька Пугачёв да бу-у-удет...
     - ...анафема! - возгласил Вениамин.
     - Да будет а-на-фе-ма, проклят! - неистово закончил протодьякон.
     Мощный хор,  при  медленном погребальном перезвоне колоколов,  мрачно
трижды пропел:
     - А-на-фе-ма! Ана-фема! Ана-фема!
     В народе завздыхали,  затрясли головами.  Трудно было разгадать,  что
думал  народ.  Расходились  люди  молча,  потупившись в  землю.  На  лицах
пасмурно и  хмуро.  Старушки плакали:  близится,  мол,  светопреставленье,
грядет антихрист с  окаянным своим воинством во  образе нечестивца Пугача,
выродка от блудницы-девки.
     А в этот самый час Емельян Пугачёв,  только что преданный анафеме,  в
бодром  расположении духа  "чинил порядок" среди  своего придвинувшегося к
Оренбургу  воинства.  И  то  же,  что  в  Казани,  солнце  щедро  заливало
благостным своим золотом дикие степные поля - плацдарм предстоящих грозных
битв.


                              Гяляаявяая XII

                  СТЫЧКИ. ЗОЛОТАЯ ГОРЕНКА. ДЕВИЧЬЯ ССОРА


                                    1

     Армия  Пугачёва,   возросшая  до  2400  человек,  стояла  на  горе  в
бездействии.   Несколько  смелых  яицких  казаков  и  татар  спустились  в
форштадт* и пробовали затащить на колокольню Егорьевской церкви пушку,  но
Рейнсдорп  распорядился пугнуть  их  артиллерийскими выстрелами  и  зажечь
предместье. Смельчаки бежали. Предместье запылало.
     _______________
          * Фяояряшятяаядят (нем.) - предместье города.

     Казак Иван Солодовников подскакал к самому крепостному валу,  воткнул
в землю колышек с привязанной к нему бумагой, гаркнул: "Государев указ!" -
и под свист пуль умчался.
     Указ  Пугачёва до  солдатской массы  не  дошёл,  его  прочли немногие
офицеры и тотчас же отправили Рейнсдорпу. Бумага гласила:
     "Сим  моим  именным  указом  регулярной команде,  рядовым  солдатам и
офицерам  повелеваю:   послужите  мне,  своему  законному  государю  Петру
Фёдоровичу,  до последней капли крови и,  оставя принуждённое послушание к
неверным командирам вашим,  которые вас развращают и лишают вместе с собой
великой милости моей,  придите ко мне с послушанием и,  положа оружие своё
пред  знамёнами  моими,   явите  свою  верноподданническую  мне,  великому
государю,  верность,  за что награждены и пожалованы мною будете.  Как вы,
так и потомки ваши первые выгоды в государстве моём иметь будете и славную
службу при лице моём служить определитесь..." и т. д.
     Рейнсдорп, сердито хмурясь,  прочитал  бумагу  дважды,  подивился  её
складному   слогу,  подчеркнул  иные  фразы  и  велел  подшить  к  недавно
заведённому "Дяеяляуя ьяя41я оя гяоясяуядяаярясятявяеяняняоямя зяляоядяеяе,
бяеягяляоямя кяаязяаякяея Еямяеяляьякяея Пяуягяаячяёявяе".
     Два  дня  продолжалось спокойствие.  На  третий  -  часть  пугачёвцев
двинулась к  Меновому  двору,  чтоб  поживиться там  купеческими товарами.
Меновый двор,  где производилась главная торговля со степью,  стоял в двух
верстах  от  города,   за  рекой  Яиком.   Обнесённый  каменной  стеной  с
несколькими рядами лавок,  складами и  службами,  Меновый двор представлял
собою обычный тип восточных базаров.
     Рейнсдорп выслал отряд драгун и казаков,  которые прогнали мятежников
и около сотни человек захватили в плен. Ободрённый сим успехом, губернатор
так обрадовался,  что за  фриштыком,  кушая пирог с  солёными груздочками,
велел даже кликнуть своего немца-повара:
     - Вот  што,  голюбчик Шульц...  Я  тебя  поздравляю с  очень  вкусным
пирожком, а ты мне поздравляйт с победа. Выпьем!
     Перед обедом, на военном совещании, он настоял издать приказ.
     - Завтра,  девятого,  -  сказал он,  - дружно атаковать неприятеля. Я
ему, сукин кот... Я ему, я ему... Капут!
     Однако  на  утро  явился в  расстроенных чувствах комендант крепости,
генерал-майор Валленштерн, человек деятельный, храбрый, умно насмешливый.
     - Наши дела, Иван Андреич, весьма печальны, - сообщил он Рейнсдорпу.
     - Шо, шо, шо? - вскричал тот, выпучив глаза. - Я вас не понимайт...
     - Командиры  частей,  назначенных  вами  в  наступление,  только  что
заявили мне,  что  их  офицеры да  и  многие нижние чины изъявляют великую
робость, ежели не страх...
     - Пасфольте, пасфольте... Но мы же победили!
     - Победителями были вчера, а сегодня в войсках роптание.
     - Что ж делать? Какоф ваше мнение?
     Валленштерн, относившийся к Рейнсдорпу иронически, ответил:
     - Я  здесь  человек новый,  две  недели  тому  назад  переведённый из
Сибири, а посему затрудняюсь дать вам должный ответ.
     - Тогда  ответ дам  я...  Вылазку отменить!  -  закричал Рейнсдорп и,
размахивая руками, принялся вышагивать по кабинету. - Нас мало войск и нет
кароших офицеров. Не могу же я, не могу же я... сам вести зольдат в атака.
Шорт знает што такое...  Пфе!.. А этот Клопуш, помните? Он ещё не вернулся
из командировка?
     - Надо полагать, что не вернётся.
     - Шо?
     Чтоб доконать губернатора, Валленштерн сказал:
     - В городе пойманы два шпиона. Под пыткой оба показали, что подосланы
Пугачёвым убить... гм... гм... господина губернатора.
     - То есть меня?
     - Судя   по   тому,   что   в   оной  должности  состоите  вы,   ваше
высокопревосходительство, Пугачёв имел в прешпекте именно вас.
     Губернатор опустился в  кресло.  Лицо  его  приняло багрово-синеватый
тон. Был немедля позван полковой лекарь - бросить Рейнсдорпу кровь.
     Оправившись, он стал писать уже известное нам всполошное письмо графу
Чернышёву.


     Прошло  три  дня.  Приняв оборонительную тактику,  Рейнсдорп поневоле
предоставил Пугачёву свободу  действия.  Пугачёв становился таким  образом
полным хозяином края.  Вскоре,  однако, Рейнсдорп сообразил, что далее так
продолжаться не может.  Он был ответствен за судьбу края,  а  наипаче того
дрожал  за  собственную карьеру,  благодаря чему  проявил  неожиданно даже
личную храбрость.  Так, он, например, по три раза в день появлялся в самых
опасных местах,  стал  обходить позиции,  шутил с  солдатами,  подбадривал
офицеров.
     Тем   временем  Пугачёв  всё   шире   и   настойчивее  развивал  свою
деятельность.   Он   всюду   рассылал  гонцов   с   пылкими   воззваниями,
приглашающими в  его  армию  калмыков,  ногайцев,  киргизов,  заводских  и
крепостных  помещичьих крестьян.  Он  повелевал  выпускать  на  волю  всех
содержавшихся в  тюрьмах  "и  у  протчих  хозяев  имеющихся в  невольности
людей".
     Не в пример казённым, написанным невразумительным канцелярским языком
приказам,  реляциям  и  рапортам,  грамоты  Пугачёва большей  частью  были
кратки,  общепонятны и  толковы.  Они  писались либо  его  секретарями при
личном участии вождя,  либо  скопом,  когда любой атаман,  а  иным часом и
случайный казак или  мудрый старик-крестьянин нет-нет  да  и  подадут свой
голос;  нет-нет  да  и  ввернут крепкое словцо.  А  когда  черновая бумага
зачитывалась Пугачёву, он сам делал поправки.
     - Больно кудревато,  -  говорил он.  -  Ты прямо пиши:  "голова будет
рублена".
     Вот  яркий,  замечательный по  стилю  образец  письменного  народного
творчества - одно из октябрьских воззваний Пугачёва к русскому населению:
     "Приказание от меня такое:  буде окажутся противники,  таковым головы
рубить,  кровь проливать,  чтобы детям их было в  предосторожность.  И как
ваши предки, отцы и деды служили деду моему, блаженному богатырю, государю
Петру Алексеевичу,  и  как вы от него жалованье получали,  так и  я ныне и
впредь вас жаловать буду,  за что вы должны служить до последней погибели,
и буду вам за то отец и жалователь. И не будет от меня лжи, а многая будет
милость,  в чём я дал мою пред богом заповедь. Если кто против меня станет
противник и  невероятен,  таковым не будет от меня милости -  голова будет
рублена, а пажити* граблены".
     _______________
          * Пяаяжяиятяь - имущество.

     У  Пугачёва во всяких людях недостатка теперь не было,  и манифесты к
мусульманскому населению писались по-татарски, по-арабски, даже по-турецки
и  на  иранском  наречии.  Эти  манифесты  распространялись на  местах  во
множестве по наслегам, кочевьям, улусам.
     Манифесты эти сочинялись в восточном вкусе -  выспренне,  витиевато и
образно, а самый титул императора преподносился с большой пышностью:
     "Тысячью великий и  высокий и государственный владетель над цветущими
селеньями, всем от бога сотворённым людям самодержавец, тайным и публичным
даже до твари наградитель, усердственный и в святости искусный, милостив и
милосерд,  сожалительное  сердце  имеющий,  явившийся  из  тайного  места,
делатель  благодеяний,  прощающий  народ  и  животных  в  винах,  государь
император Пётр Фёдорович,  царь российский,  во всём свете славный,  ещё и
прочих, и прочих, и прочих".
     Однажды,  когда заслушивался указ башкирским старшинам, Максим Шигаев
сказал Пугачёву:
     - Как бы,  ваше величество, по первости-то не отпугнуть башкирских-то
стариков,  верхушку-то  башкирскую.  Может,  они по  первости и  не  столь
склонны против государыни выступать.  Как бы они в сумнительство не пришли
да и народ свой не помутили. Кто их ведает, что у них на уме-то.
     Пугачёв,  заложив  руки  назад  и  опустив голову,  прошёлся,  затем,
пристально заглянув в лицо Шигаева, сказал:
     - Дело,  Максим Григорьич,  говоришь.  Пожалуй,  доведётся и Катерину
уважить. А как настанет пора-время, народ сам разберёт, что к чему.
     Очередной указ  был  переделан,  вставили в  текст  весьма хитроумное
добавление:
     "И  ныне  душевно-усердствующей  и   сердечно-вернейшей,   дрожайшей,
светлое лицо имеющей,  сладчайший и честнейший разговор имеющей государыне
вашей служите безызменно... Повелениям же моим будьте послушными, не вложа
ваши сердца укривления.  Верьте точно:  вначале бог, а потом на земли - я,
сам властительный ваш государь. И мне служить будете".
     - Ну вот,  теперь,  пожалуй, в самый аккурат, - выслушав исправленный
указ,  сказал Пугачёв;  живые глаза его  улыбались.  -  Хоша  Катя  моя  и
дрожайшая, и сладчайшая, а государь-то властительный всё же не она, а я!
     Башкирский мулла Кинзя Арсланов,  получив один из пугачёвских указов,
отправил собственноручное письмо башкирскому старшине Аблаю  Мурзагулову и
прочим старшинам:  "Желаемое нам от бога дал бог нам. От земли потерянный,
царь Пётр Фёдорович подлинный сам, клянусь тебе богом".
     И  таких  собственноручных,  от  своего разумения писанных посланий к
башкирцам и кочевникам среди известных народу лиц было немало.
     Когда  же,  случалось,  подслушивал Емельян Иваныч бранчливый говорок
промеж не  забывших старину казаков о  том,  что-де  не  больно ли усердно
царь-батюшка "нехристей" к  сердцу принимает,  не  чрез  край ли  мирволит
всяким там калмычишкам и прочей орде,  Пугачёв подзывал к себе недовольных
и со строгою вразумительностью говорил:
     - Как есть мы единая,  всея державная Россия,  то и  предлежит быть в
ней всякому сущему племени единый увет и порядок.  Я допряма вам, детушки,
толкую:  тако  и  в  писании  сказано:  "Славят  всевышнего все  племена и
народы".  А всевышний,  как и царь земной,  един на всех,  вроде пастыря в
стаде.  Мотри же,  -  добавляет он строго,  -  у нас в стане никаких чтобы
межусобиц,  никаких раздоров не  было промеж себя.  Нам окаянствовать не к
лицу,  детушки, а надобно жить купно со всеми. По какому хошь пальцу вдарь
обушком,  всей руке больно...  Для руки все пальцы одинаковы,  такожде для
государя вашего - все народы... Верно ли сказываю, детушки?
     Люди  многодумно  переглядывались  между  собой,   и   кто-нибудь  из
степенных казаков, один за всех, давал батюшке ответ:
     - Истина твоя, царь-государь... Ты - отец народам.
     По-иному держал себя Емельян Иваныч с провинившимися атаманами, слыша
от них злое слово в  сторону "нехристей".  Однажды,  поймав на такой брани
полковника Лысова,  сгрёб его за ворот, будто в шутку, да так тряхнул, что
у Митьки счакали зубы и шапка покатилась на землю.
     - Ты  чего  это,  полковничек,  лаешься?  Сам  ты  в  таком  разе  из
басурманов басурман... Мотри, брат, чтобы этой погудки я от тебя впредь не
слышал!
     И затем, видя растерянность Лысова, продолжал более мирно:
     - Эх ты,  телёнок несмыслёный...  А ещё в полковники выбран... Мне не
то обидно, что татар да башкирцев с калмыками костишь ты, а то обидно, что
людишки-то эти в  моём воинстве и  ничего от них,  окромя верности,  мы не
видим. Уразумел?
     А Зарубину-Чике он по этому поводу, с глазу на глаз, сказал:
     - Вот что,  друг... Последи-ка ты за Лысовым. Дюже задирист он насчёт
инородья-то.   Межусобицы  да  раздоры  середь  нашей  армии  не  нам,   а
катерининым  приспешникам  нужны.   Верно  балакают:  семеро  промеж  себя
дерутся, осьмой радуется.
     Чика согласно кивнул головой, но в оправданье стариков заметил:
     - Искони у нас,  казаков,  этак-то повелось, сам знаешь, батюшка. Мы,
эвон,  и  мужика ниже  себя ставим...  Ну,  да  ништо,  ваше величество...
Обомнётся - обтерпится! А последить за Митькой - послежу, будь в надёже.


                                    2

     Ещё не прошло и месяца, как Пугачёв поднял восстание, а уже не только
смежные две губернии - Оренбургская и Казанская, но и обе столицы, потеряв
покой, пришли в смятение.
     Местные   власти,   не   имея   общего   руководства,   маневрировали
находившимися в их распоряжении малочисленными отрядами вслепую. Петербург
слал генерала Кара.
     В то же время со всех сторон,  большими толпами,  к Пугачёву подходил
народ.
     В Башкирии был получен государев указ,  произведший на тамошний народ
неотразимое  впечатление.  И  Башкирия  зашевелилась.  Прибывший  туда  от
бригадира Корфа сержант Белов обратился к  собравшимся с  приказом идти на
помощь Верхне-Озёрной крепости. Башкирцы, осердясь, кричали в ответ:
     - Довольно  русским  начальникам  обижать  нас!   Мы   все   идём   к
заступнику-государю.
     Первая  партия  в  четыреста  конных,  вооружённых луками  и  копьями
башкирцев и впрямь вскоре прибыла к Пугачёву. Затем старшина, он же мулла,
Кинзя  Арсланов и  Еман  Серай  привели ещё  тысячу  своих  соплеменников.
Довольный Пугачёв произвёл муллу Кинзю Арсланова в полковники.
     По  мере того как регулярные войска распоряжением Рейнсдорпа покидали
маленькие крепостцы,  форпосты и собирались в центральных пунктах обороны,
оставшееся население  с  особой  охотой  принимало  сторону  новоявленного
государя,  брошенные же укрепления тотчас занимались пугачёвцами. Так были
заняты  крепости  Пречистенская,   Красногорская  и  другие  более  мелкие
укрепления.
     Пугачёв о  многих занятых пунктах,  за  их отдалённостью,  даже и  не
знал.  Новые самозваные начальники захваченных укреплённых мест,  действуя
без его ведома, но его именем, всюду встречали привет и сочувствие народа.
     Помещики, видя надвигавшуюся на них грозу, оставляли своё добро и кто
куда бежали.  Все имения,  вёрст на двести вокруг Оренбурга,  были брошены
владельцами.  Первыми  удрали  из  своих  гнёзд  отставные офицеры  Ляхов,
Кудрявцев, Куроедов, ещё Михайло Карамзин*.
     _______________
          * Отец знаменитого историка Н. М. Карамзина.

     Едва успел старый Карамзин выбыть с места,  как в его село Михайловку
нагрянула дюжина яицких казаков.  Работавшие у  церкви крестьяне бросились
было бежать.
     - Стойте!  - закричали казаки. - Ведите сюда вашего барина на суд, на
расправу.
     - Ох, кормильцы... Выбыл, выбыл барин.
     - Тогда собирайте поголовно всех на господский двор.
     Сбежавшимся крестьянам седоусый казак Назарьев объявил:
     - Мы  посланы от армии государя Петра Фёдорыча зорить помещичьи дома,
а всем вам, крепостным крестьянам, давать волю. Отныне вы, мужики, вольны!
На помещика не работайте,  податей ему не платите, скот и земли барские, а
такожде хлеб забирайте себе.
     Вскоре в  Михайловку пришли три крестьянина из соседней деревни.  Был
праздник,  церковь и  церковная ограда полны народа.  Один  из  прибывших,
старик Травкин, собрав вокруг себя крестьян, сказал им:
     - Вот мы втроём были под Оренбургом,  у самого батюшки. Он принял нас
милостиво,   спросил:   "Служить  ко  мне,   что  ли,   прибыли?"   Мы  же
ответствовали:  "Нет, не служить, а к тебе, отец, на посмотренье. И насчёт
воли спросить у тебя,  свет наш". Батюшка сказал: "У меня нет невольников,
у меня все вольны, и вы такожде. Всем объявляйте, что податей помещикам не
платить,  на помещиков не работать, некрутов в царицыну армию не давать. А
чтобы верные крестьяне ко мне шли".  И выдал нам,  свет наш, великий указ.
Вот он!  -  старик Травкин вынул из-за пазухи бумагу с  печатью и  наказал
народу: - Зовите попов, пущай чтут вгул царскую бумагу.
     Из  церкви вышли на  паперть два  священника.  Один  из  них  спросил
собравшихся:
     - Что надо, православные?
     Старик Травкин подал бумагу, сказал:
     - Читай,  батя,  в народ.  От государя Петра Фёдорыча грамота... А не
станешь, тогды на себя пеняй!
     Священник,   побледнев,   принялся  дрожащим  голосом  читать.  Народ
опустился на колени.  Только барский бурмистр остался стоять столбом.  Ему
дали по затылку,  и  он тоже пал на колени.  Когда чтение закончилось,  из
толпы приказали:
     - Читай вдругорядь, да появственней!
     Священник прочёл указ  трижды.  Затем всей  толпой пропели многолетие
государю.
     Угостив в награду за послушание попов,  крестьяне велели им сделать с
указа несколько списков.  И на другой день пять человек доброхотов, вместе
со  стариком  Травкиным,   заложив  в  тарантасы  барских  лошадей,  стали
разъезжать с теми списками по дальним деревням. Встречным людям они махали
шапками, кричали:
     - Радуйтесь и веселитесь! Волю везём. Вот он - указ царёв.
     А когда попадались им на дороге экипажи с помещиками или начальством,
они сдёргивали шапки и, на всякий случай, низко кланялись господам.
     И  в  иных  местах  объявлялись грамотеи-доброхоты,  которые строчили
новые  списки,  а  порою составляли и  новые указы.  Усердные царю-батюшке
гонцы развозили эти грамоты по  многим жительствам.  Так повсюду двинулся,
зашумел народ, словно полая вода весной.
     Меж тем старик Травкин успел перебраться из Оренбургской в  Казанскую
губернию, где впоследствии и был, по неосторожности, схвачен стражею.
     Как уже было сказано,  многие и многие помещики покинули свои гнёзда.
А  вот барыня Пополутова никак бежать не пожелала.  Проводив мужа в Пензу,
она схоронилась в лесу, в сторожке. Однако, когда наехало человек двадцать
казаков,  крестьяне барыню выдали и приволокли в барский двор.  Выпытывая,
где у неё схоронены богатства, казаки били её плетьми.
     - Хороша ли она была с вами? - спрашивали пугачёвцы крестьян.
     - Барин хорош,  а  она несусветная стерва,  -  в  один голос отвечали
мужики.
     Помещицу Пополутову снова принялись драть.  С особым усердием стегали
свою госпожу крестьяне.
     Тем  временем казаки  занялись хозяйственными делами:  грузили  муку,
крупу и прочее добро на подводы,  забирали с собой барский скот и лошадей.
Крестьянам,  справедливости ради,  они  выдали  на  каждое тягло  по  пяти
барских овец, малоимущим же ещё по лошади и тёлке.
     Поговорив о печальнике народном -  о государе, о новой жизни, которую
он обещает всем страждущим, и пригласив крестьян вооружаться, скопляться в
отряды  и  следовать к  "батюшке" на  подмогу,  казаки  собрались в  путь.
Крестьяне, в особенности же те, что секли барыню, взмолились к ним:
     - Ой, казаченьки, уж вы её, злодейку-то нашу, взяли бы на свой ответ,
а то она оправится, тварюга, всем нам тогда несдобровать.
     Казаки барыню пристрелили.
     - А как же с девчонками ейными,  господа казаки?  У неё три маленькие
дочери осталось.
     Рыжебородый хорунжий, посоветовавшись с людьми из отряда, сказал:
     - Девочки ни в  чём не повинны.  Вы их разберите по домам и содержите
детские души по совести.  А  как войдут оные в возраст,  выдайте мужикам в
замужество.
     Во многих селениях, оставленных барами на произвол судьбы, крепостные
крестьяне ударились попервости в разгул и в пьянство.  Однако более смелые
и  предприимчивые стали  сбиваться в  артели  и,  нагрузив подводы барским
хлебом,  держали путь к Оренбургу, к самому пресветлому государю. Туда же,
рискуя быть перехваченными начальством,  следовали, в одиночку и группами,
ходоки от работных людей с заводских предприятий,  нередко - отдалённых: с
Камы и Вятки, из-под Мамадыша и других мест.


                                    3

     Время подходило холодное.  Ночами держались морозцы. Степные мочажины
и  речонки  подзамерзали,  закрайки  Яика  подёрнулись зеленоватым молодым
ледком.
     Пугачёвцам становилось туговато.  Ютились они в  шалашах из веток,  в
случайных ямах и пещерах, коротали ночи у костров, Пугачёв с Харловой жили
в киргизской юрте.
     Вскоре вся армия перешла на зимние квартиры в Бердскую слободу,  или,
как её называли, в Берды, что в шести верстах от Оренбурга.
     Пугачёву заранее  был  приготовлен просторный дом  зажиточного казака
Ситникова,  и назван был тот дом "Государевым дворцом".  Полы здесь заново
выскоблили, потолки выбелили, стены трёх горниц оклеили шпалерами, а стены
четвёртой горницы,  что  поболе,  вместо  шпалер обили  шумихой,  то  есть
листками  сусального золота,  широкую  же  купеческую печь  местный  маляр
покрыл  живописным орнаментом из  птиц  и  цветочков,  посадив в  середину
государственный герб  -  двуглавого орла.  На  полу  -  ковры,  у  стен  -
добротная мебель,  вывезенная из разграбленных дач Рейнсдорпа и Рычкова. В
простенках - два зеркала и портрет великого князя Павла Петровича, добытый
атаманом  Овчинниковым в  имении  Тимашёва.  В  переднем углу,  в  богатых
окладах, старозаветные иконы, возле печки - государево знамя.
     Емельян  Иваныч  немало  пышному  убранству дивился.  Золотая горница
доставила ему  особое  удовольствие.  Он  зачмокал  губами,  заприщёлкивал
языком: "Ах, добро, добро".
     - Кто же здеся постарался-то?
     - Мы с сержантом Николаевым, ваше величество, да атаман Овчинников, -
ответил Падуров. - А Чика у нас вроде подрядчика - краски добывал, за всем
досматривал.
     - Благодарствую,  -  сказал Пугачёв и поощрительно похлопал Николаева
по плечу:  - Старайси, старайси... Вот ишо маленечко поприсмотрюсь к тебе,
молодец,  да в подполковники и произведу.  - Взглянув на портрет Павла, он
покивал портрету головой, вздохнул и, прослезившись, молвил:
     - Поди,  забыл ты меня, Павлуша, родителя-то своего. Ох, болит, болит
по тебе моё сердце родительское. Эх ты, дитятко рожоное...
     В  спальне он потрогал кровать под шёлковым одеялом,  ткнул кулаком в
серёдку взбитых пуховиков - рука увязла по локоть, сказал:
     - Бабе спать.  А солдату-казаку негоже,  да и не свычно. В походах на
локотке спать надо,  кулак под голову,  а высоко - два пальца сбрось - но,
спохватившись,  добавил:  -  Почивали и  мы на этаких перинках в молодости
лет,  а вот поотвыкли.  - Подмигнув Падурову, громко распорядился: - Пущай
Харлова,  сирота наша,  довольствуется,  ей пуховик этот,  а  я где нито в
боковушке.
     Проходя по горенкам, он пристально что-то искал взором и, не найдя, с
деланным равнодушием молвил в сторону Падурова:
     - Завладела  Катерина  прародительским  престолом  моим...   Эх,  вот
сиденьице так сиденьице!  Бывало, взойдёшь по ступенькам... - и он осекся,
вдруг  подумав,  что,  быть  может,  у  престола  никаких  и  ступенек  не
полагается. Слыхал он не раз, что цари "восходят на престол", а дальше его
представление о  престоле тонуло в  сумерках полного незнания.  "Леший его
ведает,  этот самый престол,  -  может, к нему лестница приставляется". И,
странно,  не найдя в  бердском "дворце" своём положенного царям трона,  он
почувствовал скорбное волнение, что чаще и чаще, с течением времени, стало
посещать его. Точно и впрямь он когда-то владел несметным царским счастьем
и  всяческим добром,  да  впоследствии всего лишился.  Видимо,  исполнение
роли,  навязанной ему судьбою, не прошло для Емельяна Ивановича бесследно,
как не проходит даром лицедейство и любому актёру,  человеческим сознанием
которого неприметно овладевает чужая, выдуманная роль.
     Помимо  того,  приняв  лик  царский,  Емельян  Иванович на  всё,  что
окружало его,  не мог не взирать очами своих "подданных",  ищущих должного
благолепия не только в  делах царя,  но и  в  самой обстановке житья-бытья
его.
     Они  стояли  в  горнице,   изукрашенной  сусальным  золотом.   Чья-то
услужливая рука  зажгла в  канделябрах свечи,  тихие  огоньки отразились в
зеркалах, поползли колеблющимся отблеском по золочёным стенам.
     - Глянется ли,  ваше  величество?  -  спросил Максим  Шигаев,  ожидая
высокой похвалы Пугачёва.
     Тот,  прищурив правый глаз,  скользнул взглядом по  праздничным лицам
казаков и не спеша ответил:
     - Хошь  и  не  больно  гарно,  Максим Григорьич,  великому государю в
избушке жить,  да  не в  избушке дело,  а  в  вашем,  моих верноподданных,
усердии.  И то сказать:  я,  господа казаки, в берлоге жить рад-радёхонек,
лишь бы сирому людству облегченье с того шло.  - Промолчав, заметил ещё: -
Постарайтесь,  детушки,  чтобы штандарт на  крыше был,  да красное крыльцо
украсьте. А на новоселье такой пир ахнем, чертям будет тошно!..
     Казаки оживились, бодали друг друга локтями, широко улыбались.
     - А  не  позвать  ли  нам,   господа  атаманы,  на  наш  честной  пир
губернатора Рейнсдорпа?  -  вновь  прищурив правый  глаз,  с  серьёзностью
спросил Пугачёв.
     Казаки фыркнули в бороды. Зарубин-Чика, почесав за ухом, сказал:
     - Навряд пойдёт.  Нешто он благородное обхожденье понимает? Вот разве
что Хлопушу за ним пошлём? У Хлопуши с губернатором союз-дружба.
     Взрыв дружного хохота покрыл эти слова Чики.
     Приближённые Пугачёва  и  те  из  казаков,  что  были  потолковей  да
постарше, разместились в Бердах по избам. Рядовые пугачёвцы принялись рыть
себе землянки, устраивать тёплые шалаши, приспосабливать под жильё амбары,
сараи да бани, готовить на зиму кизяки, солому да хворост для сугрева.
     Коренные   жители   нашествию   пугачёвцев  попервости  обрадовались:
настанет время пьяное, богатое, гульливое. В особенности были рады девки с
молодыми бабами: уж вот-то попируют...


                                    4

     Вскоре по  всему Яику,  по  всем  оренбургским просторам выпал первый
снег.
     Даша, приёмная дочь Симонова, коменданта, сидела под оконцем в тёплой
своей горенке и, проворно работая иголкой, подрубала носовые платки.
     Скука...  То  есть такая скука -  плакать хочется.  Хоть бы  за Устей
Кузнецовой спосылать!  Даша  отложила шитьё,  сняла напёрсток,  уставилась
взором за  окно.  Снег  валит.  И  ничего не  видно там,  за  двором,  всё
помутнело,  скрылось в  падучем снеге.  По двору боров бродит,  на него от
скуки потявкивает старый барбос, две засёдланные лошади хрупают у коновязи
свежее сено,  кучка молодых казаков забилась от  снега под  навес,  что-то
врут  друг  другу,  скалят  зубы.  Стряпуха  Маланья  пронесла из  погреба
оловянную миску с  квашеной капустой.  Над забором пробелела усатая голова
всадника в облепленной снегом, словно сахарной, шапке.
     Даша ничего этого не замечает: она вся в неотвязных думах. И глаза её
полны слез...  Больше месяца прошло,  о Митеньке ни слуху,  ни духу.  Да и
старик Пустобаев,  с которым она  отправила  Митеньке  записку,  тоже  как
сгинул.  Что  за  напасть  такая?  Неужели этот проклятый Пугач ловит всех
честных людей и держит под страхом расправы в своём таборе?
     А  отчаянная  Устя  настойчиво подбивает ехать  к  этому  разбойнику:
поедем да поедем!  Ежели, говорит, твой Митрий ещё не повешен, я, говорит,
всенепременно вымолю  его  у  государя.  Безумная!  Она  всё  ещё  подлого
супостата государем почитает.
     Скрипнула дверь.  Даша вздрогнула,  оглянулась.  На  пороге улыбчивая
девушка в короткой шубейке, в накинутой на голову шали козьего пуха.
     - Устя! - и Даша бросилась на шею своей подруге.
     От юной казачки пахло степными ветрами, первым свежим снегом.
     - Вот что,  девонька,  -  сказала Устя, встряхивая шаль и пристукивая
подкованными чоботами,  как копытцами. Она подошла к окну и села очи в очи
с Дашей.  -  Надумала я в Илецкий городок к тётке пробраться.  А оттудова,
ежели всё тихо-смирно будет,  в царское становище метнусь: у меня от Ивана
Александровича Творогова пропуск за печатью имеется.
     - Ах,  Устя!  -  всплеснула руками  Даша.  -  Неужли ж  ты  к  самому
ироду-Пугачу?
     - А что такое?  - подбоченившись, ответила Устинья. - Я отчаянная, на
то и казачка.  Да и видеть мне его,  царя-то, крайность пришла: Пустобаева
старика жалко, ведь он мне двоюродный дед.
     - Слыхала я от папеньки, что Пустобаев твой к Пугачу в лапы угодил.
     - Об чём и речь. Вот и упаду в ноги надёжи-государя да и завою, завою
на-голос.  Разжалобится,  отпустит старика, ещё, может, гостинцев даст. Он
хошь и  царь,  а  слышно,  до  пригожих баб да девок падок.  Эвот толкуют,
Стешка  Творогова отпустила мужа  с  царём-то,  а  сама  день  и  ночь  по
батюшке-то  воет:  вот  как  он  приголубил бабу да  околдовал,  даром что
простая казачка. Едем, Даша. Вот установится дорожка, и дуй, не стой.
     - Да  что ты,  что ты,  Устя,  опомнись!..  На этакую погибель зовёшь
меня!
     - Ах, Дарья, Дарья! Своей погибели не бойся, чужую жизнь береги. Да и
чего нам,  девкам,  подеется?  Подумай-ка покрепче о судьбишке горемычного
Митрия Павлыча своего.  Ежели жив ещё,  царь вольным молодца сделает... уж
мы умолим государя, укланяем!
     - Ох,  нет,  Устя. Да разве папенька отпустит меня? Да и маменька ещё
не вернувшись из Казани.  А  без родительского благословения нешто можно в
столь опасную экспедицию пускаться?
     - Какие они  тебе родители!  Чужие они тебе.  И  у  меня матушки нет,
сиротинки мы с тобой,  Даша.  Да и то сказать: всякий человек сам о судьбе
своей должен пекчись... Ты же Митю любишь.
     Даша молча уткнулась разгоревшимся лицом в косынку и завсхлипывала.
     Казачка нахмурила брови, сказала с надменностью:
     - Из разного теста мы с тобой!  Не хочешь -  как хочешь. Только знай,
девка: ежели я твоего Митрия Павлыча сама вызволю, мой он будет!
     - Что ты,  что ты!  -  вскричала Даша.  -  Да мы же с Митенькой тайно
обручены,  вот  и  кольцо у  меня в  шкатулочке,  -  она торопливо встала,
звякнула ключом  комода,  вынула  червонного золота  кольцо,  показала его
Усте.  -  Никто об  этом не знает,  только я  с  Митенькой,  да вот ещё ты
теперь, третья.
     - А я и знать не хочу...  Обручены вы, да не венчаны. Эка штука! Да я
от него,  может, тоже этакое же кольцо имею да супир вдобавок. Клятву тебе
даю: не поедешь - мой будет, мой! А ты - рыбица вяленая, вот ты кто!
     Лицо Даши исказилось от боли,  она заглянула в тёмные, без проблеска,
глаза Устиньи, сердце её замерло.
     - Ты жестокая,  жестокая,  -  заговорила она порывисто.  - Я Митеньку
люблю,  а ты врёшь,  всё врёшь на него! Ты нарочно это... Он меня любит, а
тебя вовсе и не знает... Ну как, ну как я поеду? - заламывала Даша руки.
     - Ладно,  не езди,  - отрубила казачка. - Пускай, пускай твой Митька,
сержант  у   царя-батюшки,   свадьбу  с   тобой   заочно   справит...   на
перекладинке!..
     Даша вскрикнула:
     - Ой, что ты, что ты!.. - и ничком упала на кровать.


                             Гяляаявяая XIII

               ЗВЕРЬ-ТРОЙКА. "ЗАТРЯССЯ, БАРИН?!" ПРОСЬБИЦА


                                    1

     Степь широкая,  белая,  неоглядная.  Бугры,  песчаные сопки,  кой-где
перелесок протемнеет,  и снова она,  белоснежная.  Да вверху, над головою,
холодное иссиня-бледное небо. Степь и небо.
     По  наезженной,   утыканной  блёклыми  вешками  дороге  лёгкие  санки
скользят.
     Безлюдно вокруг.  Редко-редко казачий разъезд на  горизонте промаячит
да попадутся встречу оборванцы -  нищеброды с кошелями,  либо какой-нибудь
скуластый беглый мужичок с  пугливыми глазами снимает шапку,  спросит:  "А
где,  мол,  к Ренбурху дорога пролегает?" -  "А по какому же случаю тебе в
Оренбург занадобилось,  дядя?" -  "Да так,  -  ответит он,  ковыряя палкой
снег, - слых у нас прошёл, быдто... это самое... как его..." - и замнётся,
и глазами влипнет в землю.
     Глухо в  степи.  Хоть бы  ветер поднялся,  хоть бы  вьюга завыла свою
песню...  Нет,  тишь и глушь в степи.  Лишь с заячьими петлями, с волчьими
следами убродные снега белеют,  отливая синью,  да  из простора в  простор
лёгкие саночки скользят.
     Однако пара  лошадёнок притомилась,  путь  они  пробежали длинный;  у
коренника обвисла нижняя губа, пристяжка хитрит, держит постромки вслабую.
     Сзади кто-то  настигает,  седаки-девушки оглядываются:  скачут четыре
казака и, помахивая плётками, дико орут:
     - Дорогу, дорогу государю!
     И  санки  только  лишь  успели  своротить  с  дороги,  как  невдалеке
показалась тройка борзых коней.  На  задке  расписных саней -  ковёр,  под
ногами седоков -  ковёр, на облучке - Ермилка, кудреватый чуб его стелется
по ветру.
     - Стой,  Ермил!  - крикнул Пугачёв, и, как вкопанная, тройка стала. -
Эге!  -  сказал  Емельян Иванович,  всматриваясь в  девушек.  -  Да  никак
знакомая? Ну, так и есть... Устинья, ты?
     - Я,  царь-батюшка!  -  звонко и радостно прокричала из санок Устя и,
как бы готовясь к поцелую, отёрла рукой губы.
     Рядом с  Пугачёвым,  форсисто выставив на волю ногу в валенке,  сидел
черномазый, горбоносый Чика-Зарубин.
     - Беги-ка проворней, Чика, сядь с тою, с другой, а Устю - ко мне.
     - Разом, батюшка, - крикнул Чика и поспешил к девичьим саням.
     - Здорово,  Устинья Петровна,  - приподнял он  шапку  с  черноволосой
головы. - А это ж кто такая? Ой, да никак Дарья Кузьминишна.
     - Молчи,  Зарубин, - сказала Устя и моргнула Чике бровью. - Это дочка
нашего нового дьячка. Так я и надёже-государю буду сказывать. И ты этак же
говори.
     - Да как же насмелюсь я батюшку обманывать?  - возмутился Чика. - Как
мне врать, ежели она дочерь нашего коменданта?
     - А  ты ври,  да знай:  вреда с  того батюшке не будет,  а  безвинной
девушке - польза!
     Тройке не стоялось.  Рослые гнедые трясли головами,  норовили укусить
друг друга за  морды,  всхрапывали,  бешеным глазом косились по  сторонам,
по-озорному били копытом в снег.
     - Ну,  здравствуй,  Устинья, - приветливо сказал Пугачёв, ожидая, что
казачка встанет на колени и земно поклонится ему.
     - Будь  здоров,  надёжа-государь,  -  ответила девушка.  Едва  кивнув
головой,  она без приглашенья залезла в  ковровые сани и,  как ни в чём не
бывало, уселась рядом с государем.
     "Гордячка", - снова, как и там, в Илецком городке, на плясах, подумал
Пугачёв про Устинью и крикнул ямщику:
     - Пошёл, пошёл, молодец!
     Бесшабашный Ермилка привстал, причмокнул, тряхнул вожжами:
     - Эх, кони чужие, хомут не свой, погоняй, не стой!
     И, закусив удила, ринулась, понесла зверь-тройка.
     У казачки захватило дух.  Поймав ухом весёлую присказку Ермилки,  она
спросила Пугачёва:
     - Чьи же это кони-то, батюшка?
     - Государственные, - с ухмылкою ответил Емельян Иванович. - Повёлся я
взять их из конюшни моего губернатора Рейнсдорпа...  Царским своим именем!
Чуешь? А вот ужо приспеет пора-времечко - на самом Рейнсдорпе воду прикажу
возить...  Ха-ха!..  - и он громко рассмеялся.  На нём надет был старый из
овчин тулуп и замызганная,  как у пропойцы, шапчонка. Заметив, что казачка
с откровенной насмешливостью смотрит на его плохой наряд,  он сказал:  - А
это  я,  девушка,  нарошно в чужую шкурку-то обрядился,  чтоб не узнавали,
чтоб лиха какого в дороге не стряслось,  ведь Рейнсдорп-то тоже,  поди, не
дремлет.  А  я  в  этом  обмундировании  под самые городские ворота к нему
подъезжал.  - Пугачёв сбросил с левого плеча тулуп, обнял девушку за талию
и, сказав: "Эх, личико твоё румяно!" - чмокнул её в холодную розовую щёку.
     Устя не  сопротивлялась:  у  неё  на  уме  такое дело,  что хочешь не
хочешь,  а угождать батюшке надо.  Ой,  ой, какая у него тёплая да сильная
ручища, аж рёбрушки взныли...
     - А по какому же делу, красавица, едешь ты и к кому?
     - Да к кому же боле-то?.. К тебе, свет наш, к вашей царской милости.
     - Ах,  вот как!  Гарно,  гарно, - и, скосив чёрные, на выкате, глаза,
Пугачёв ещё крепче прижал её к себе.
     Кругом  глубокие  заструги снега  -  степной  ветер  в  прошлую  ночь
похозяйничал на  славу.  Снег,  снег да синее небо над головою!  Не забыть
Усте  никогда этой  гонки  во  весь  дух,  плечо  в  плечо с  чернобородым
царём-батюшкой.
     В Бердах снегу тоже немалые сугробы. Пугачёвские крестьяне да казаки,
покряхтывая,  переговариваясь, разгребали снежные заносы перед государевым
двором.   На   крутой,   одетой  железом  крыше  полощется  под   ветерком
императорский штандарт -  большой жёлтый флаг  с  чёрным орлом в  средине.
Орла намалевал, как умел, сержант Дмитрий Николаев.
     Он и сейчас сидит под окнами в нижнем этаже, в отведённой ему горенке
государевых палат,  и  трудолюбиво срисовывает с  медной  монеты  большого
орла.  Надо сделать на  картоне три  таких рисунка,  выстричь,  раскрасить
суриком и приклеить к золочёным стенам в верхнем этаже. Государю будет это
приятно.
     Молодой  сержант  постепенно  входил  в  новый,  непривычный  быт  и,
главное,  в  житейские интересы пугачёвцев.  Душевный разлад день ото  дня
ослабевал.  Перед  глазами  поистине  совершалась сказка:  армия  Пугачёва
росла,  на  клич  самозванца устремлялся со  всех  сторон народ,  а  среди
простого люда были и такие,  как Падуров.  Один за другим передаются они в
лагерь  Пугачёва  и  во  всеуслышание  провозглашают чернобородого бродягу
своим истинным царём. Это ли не диво!
     Из разговора с  Падуровым,  из манифестов и указов,  что сочиняли они
вместе,  наконец,  из  поведенья самого "батюшки" сержант Николаев начинал
угадывать,  что  над  всей  этой дерзкой заварухой веет вещий дух  вольной
вольности,  что  народ  сбегается к  самозванцу не  зря  и  не  только для
разгула,  грабежа да пьянства, как раньше думал Николаев. Нет, люди искали
в лагере мятежника правды и возмездия врагам своим.
     Понимать-то Николаев это понимал,  однако... он хоть и бедный, да всё
же  дворянин.  Нет,  стыдно,  стыдно ему  идти  против присяги государыне,
против издревле существующих на Руси порядков. Раб есть раб, господин есть
господин -  так уж самой природой установлено: уши человека не растут выше
головы, и негоже рабу быть выше господина.
     И  вот снова качаются его мысли,  вправо-влево,  как маятник,  и  так
нехорошо, и этак плохо. И уж он сам себе не мил - слюнтяй какой-то!..
     А  всё  же  таки Пугачёв по  сердцу Николаеву.  Люб  ему простой этот
человек. Не царский сан, человека любит в нём сержант. Так думал Николаев,
подмалёвывая  картонного  орла.  Потом  его  мысли,  как  фонарь  в  ночи,
повернули к родному Яицкому городку. "Даша, Дашенька..."
     Густым наплывом охватили его милые,  неповторимые воспоминания. Тихие
вечера над Яиком,  соловьиные трели-посвисты в кустах прибрежных,  бледные
звёзды  в небе.  Плывёт,  плывёт счастливая лодочка,  а в ней - счастливых
двое.  "Митенька,  - едва слышно говорит она,  - ну до чего же,  Митенька,
сладко  соловьи поют".  А у самой в глазах такой восторг,  и вся она полна
такою нежной и чистой страстью,  что  Митенька,  забыв  себя,  и  ночь,  и
звёзды,  вдруг  оказался,  как  орех  в скорлупе,  в некоем ограниченном и
тесном мире: всё кругом исчезло, весь мир замкнулся в Дашеньке. Вот она, в
белом  с  пышными  оборками платье,  с васильковым венком на голове...  Он
бросил на дно закачавшейся  лодки  мокрое  весло,  встал  перед  Дашей  на
колени, а она, с удивившей молодца смелостью, стала целовать его в губы, в
лоб,  в глаза.  Целует,  а сама вздыхает да нашёптывает:  "Ой, грех... ой,
грех, Митенька..."
     Вспоминая  всё  это,   такое  недавнее  и  далекое,   такое  милое  и
несбыточное,   сержант   Николаев  судорожно  передёрнул  плечами,   будто
собирался всхлипнуть. Но он удержался от слёз.
     - Митрий Павлыч, - услышал он над собой знакомый голос.
     Это  яицкий  казак  Кузьма  Фофанов.   Жил  казак  здесь,   вместе  с
Николаевым,  в подизбице,  исполняя обязанности дворецкого, был хранителем
"военной добычи"  государя,  а  когда  стряпуха Ненила  напивалась,  то  и
царским поваром.
     - Митрий Павлыч, тебя полковник Лысов кличет.
     - Митька Лысов? - переспросил сержант. - Чего ему нужно от меня? - Он
надел шапку, татарский азям из армячины и вышел на воздух.
     Он не любил и побаивался этого нахального и злого Лысова. Особенно же
после случая с письмом Дашеньки. Он знал, что полковник злобствует на него
и каждому внушает,  что вот,  мол,  он жидконогий сержант-дворянчик, сумел
подлизаться к  государю и  оттирает от  "батюшки" верных  слуг  -  простых
казаков... И уже иные, ради наветов Лысова, стали коситься на сержанта.
     На открытом крыльце с точёными перилами и дальше, в сенцах, толпились
отборные яицкие  казаки  -  государев конвой.  Кое-кто  из  них  сметал  с
лестницы лузгу подсолнечных семечек, другие смазывали ворванью сапоги или,
сняв шапку,  расчёсывали кудри медным гребнем;  четверо,  примостившись на
приступках, дулись в карты.
     Позвякивая   заливчатым  колокольчиком  и   бубенцами,   зверь-тройка
врезалась в дремотную слободу Берды.  Караульный забрякал в колотушку, его
пёсик о трёх лапах сипло залаял.
     - Государь, государь! - взголосили подскакавшие ко дворцу казаки.
     И  все  вдруг  засуетились.  Забил  барабан,  почётный караул  рослых
молодцов -  сабли наголо - выстроился снизу вверх по обе стороны лестницы,
на  крыльцо  выбежал  в  новом  чекмене дежурный Давилин,  выскочили,  как
угорелые, две девки - Ненила и татарка, подхватили батюшку под локотки.
     Пугачёв на ходу приказал:
     - Покличьте-ка начальника артиллерии Чумакова.  Пущай внизу подождёт,
в приёмной!
     Он велел Нениле провести Устю в  заднюю горницу,  а  когда подъедет с
Чикой другая девушка, так и её туда же.
     - Я не замедлю,  -  сказал он Устинье Кузнецовой.  -  В тую минутку и
доложишь мне о делишках своих.
     Вскоре прибыла Даша в сопровождении Зарубина-Чики. Он сказал:
     - Ты,  Устинья,  говори государю всю правду, не любит он, когда врут.
Ждите. А я Митрия Павлыча поищу, он, сказывали, ушёл кудай-то.
     Возвратился Пугачёв. Он в новом недлинном кафтане из тонкого сукна, в
голубой шёлковой рубахе с  высоким воротом,  в широких шароварах и жёлтого
цвета козловых сапогах.  В  его  руке белый узелок с  пряниками,  орехами,
сахарными леденцами. Он положил узелок на ломберный стол, накрытый вязаной
скатертью, сказал:
     - Отведайте-ка сладенького.
     Девушки взяли  по  мятному прянику в  виде  рыбки,  сели  на  стулья.
Пугачёв уселся на  сундук,  покрытый мохнатым ковром.  Он не сразу оторвал
свой  ожигающий взор  от  красивого лица Устиньи.  Статная,  не  по  летам
дородная казачка сидела прямо,  грудь вперёд,  не  сутулясь,  как Даша,  и
перебирала концами пальцев,  будто играя,  тугую,  перекинутую через плечо
золотистого цвета  косу.  С  задорным бесстрашием и  любопытством смотрела
она, не мигая, в лицо государя.


                                    2

     - Здорово,   Митрий   Павлыч,   сощурив   хитрые   глаза,   вкрадчиво
поприветствовал  подходившего  сержанта  сухощёкий,  с  козьей  бородёнкой
Митька Лысов.
     - Желаю  здравствовать,   господин  полковник,  -  вежливо,  чтоб  не
раздражать злого человека, ответил сержант.
     - А ты чего это всё дома да дома торчишь?  Батюшку-то и без тебя есть
кому сторожить.  Ха-ха.  Батюшка-т,  поди,  не сахарный, не растает. А я к
девкам гулять иду, составь компанство...
     Сержант Николаев не  охоч был до  гулянок,  он вёл жизнь чистую,  как
подобает жениху,  но  ничего не  поделаешь,  надо же  господину полковнику
уважить. И сержант, смалодушничав, ответил:
     - Хоть и недосуг мне, да и нездоровится, но раз вы желаете - извольте
- и,  длинный,  сугорбленный,  он  пошагал  рядом  с  низкорослым  Митькой
Лысовым.
     - Вот  гарно!   -  сказал  Лысов.  -  Слободские  девки  на  мельнице
собираются,  у мельника свои две девки,  наливные да пригожие,  как спелые
дыни. Ну, плясы там у них, винишко.
     Уже спустился вечер. В жилищах огоньки зажгли. Прошёл старик-сторож с
колотушкой, к его кушаку привязан трёхлапый пёс, он култыхал за стариком и
покряхтывал.  Митька Лысов вложил два пальца в  широкий рот и пронзительно
свистнул.  Пёс хамкнул на  него,  караульный отпрянул прочь и  с  перепугу
забрякал в колотушку.
     Из  сутемени  выдвинулись на  свет  четыре  молодых  казака,  двое  с
балалайками,   двое  с  длинными  дудками.  Сняв  шапки,  они  поклонились
полковнику и  как-то  бессмысленно захохотали.  Сержант заметил,  что  они
пьяны.  У  одного,  долгоносого,  из кармана свитки торчит зелёного стекла
штоф, на ходу слышно, как в нём булькает жидкость.
     Тронулись вперёд.  Казаки во  всю мощь горланили песни,  наяривали на
балалайках,  насвистывали в дудки.  Слобода кончилась, дорога пошла чистым
полем.  Вдали  едва-едва  виднелись два  мутных  огонька,  как  два  глаза
степного волка.
     - Вот и мельница маячит...  Видишь,  сержант?  Там и девки,  - сказал
Лысов.
     Сержант молчал.  У  него затосковало сердце.  Ему  хотелось повернуть
обратно,  однако сзади  него  шли  два  казака и  загадочно похихикивающий
Лысов.
     Сумерки  сгущались всё  больше,  облачное низкое  небо  было  мрачно,
справа темнел кустарник у речки, степь казалась нелюдимой, как заброшенное
кладбище. Но вот конный разъезд казаков-пугачёвцев.
     - Стой!  -  и три всадника наехали на весёлую компанию.  - Кто? Куда?
Пропуск!
     - Я -  полковник,  -  поднял бородёнку Лысов.  -  С приятелями гулять
идём.
     - Добро,  - сказал голоусик с чубом из-под шапки. - На мельницу, чего
ли?
     - Туда, туда, - ответили дружки Лысова и захохотали.
     - Казаки,  -  сказал  разъезду  сержант  Николаев,  -  возьмите  меня
кто-либо к себе на-конь, мне занедужилось чего-то.
     - Нук-чо...  Садись  ко  мне,  господин  сержант,  -  предложил один,
чубастый.
     - Куда?!  -  И  Митька Лысов с долгоносым казаком сгребли сержанта за
азям. - Какой же ты, к чёртовой бабушке, товарищ, раз компанство рушишь?..
Разъезд!   Айда  своим  путём-дорогой!   В  слободе-то  государя  ждут,  -
скомандовал полковник.
     Всадники двинулись вперёд.
     Почуяв неладное,  Николаев молча бросился за всадниками вдогонку.  Но
его снова крепко схватила пара злобных рук:
     - Ку-у-да?!
     С великой тоской посмотрел сержант в спины удалявшемуся разъезду, еще
раз  рванулся и,  поняв,  что  у  него нет  сил разомкнуть вражеские руки,
бросил Митьке Лысову в упор:
     - Что тебе надо, Лысов?.. Смотри, государь узнает... Пусти меня!
     - Ага,  затрясся, барин?! Нет, не пустим, - задышал сквозь вздёрнутые
ноздри Лысов.  - А то ты нас Пугачу... То бишь... Тьфу ты!.. Ха-ха-ха... А
знаешь ли,  сволочь,  что таких вот дворянчиков батюшка-то в  речке топить
нам указал?
     - Врёшь,  негодяй! - не помня себя, с отчаяньем завопил сержант и что
есть силы ударил Лысова сверху вниз по голове. Тот, чавкнув зубами, слетел
с  ног,  а  Николаев опять бросился в сторону Берды.  Но длинноносый успел
подставить ему ногу и стукнуть чем-то тяжёлым по затылку. Сержант Николаев
во весь рост,  с маху,  упал лицом в снег и,  теряя сознание, видел, как к
нему подбегал с арканом Митька Лысов.


     Тем  временем Пугачёв,  заглядывая в  порозовевшее круглое лицо тихой
Даши, говорил:
     - Так сказывай, красавица, кто такая и откуда прибыла?
     - Я  приёмная дочь  полковника Симонова,  -  ответила Даша дрогнувшим
голосом. - Зовут меня Дарьей.
     - Симонова? Коменданта Симонова?!
     Даша  тихо  ответила:   "Да"  и   поникла  головой.   Брови  Пугачёва
сдвинулись, и не то обиженно, не то сердито оттопырилась усатая губа.
     Дверь в соседнее золотое зальце была закрыта неплотно. Глазастая Устя
досмотрела,  как в просвете раза два мелькнула в зальце женская фигура,  и
слышно было,  как  там  прошуршало шёлковое платье.  Летучие женские шаги.
"Кто же это там?  Да уж не Харлова ли барынька?" -  подумала Устинья.  Она
взглянула  в   строгие  пугачёвские  глаза   и,   сделав   выражение  лица
просительным и кротким, сказала:
     - Даша-то, надёжа-государь, сиротинка! Приёмная она у Симонова. Ты не
гневайся на неё, ваше величество, она ничем не виновата пред тобой.
     - Знаю,  что не виновата,  - ответил Пугачёв и почесал под бородой. -
Мы супротив баб войну не ведём...  А  иным часом приключится и баб вешаем.
Эвот комендантша Елагина в  Татищевой из ружья в моих пуляла,  ей-ей.  Ну,
знамо дело, повелел я вздёрнуть!
     В  золотом  зальце  тихий  стон  послышался.   Пугачёв  покосился  на
полуоткрытую дверь,  по его подвижному лицу прошла судорога.  Помедля,  он
спросил Дашу:
     - Твой Симонов за  государя меня не признаёт,  а  считает за Пугачёва
какого-то.  Ну,  да он у  меня ещё спознается с  верёвкой.  А ты,  как ты?
Говори, не таясь, по правде...
     - Ой,  не спрашивайте,  ради бога,  об этом,  -  заломила Даша руки и
умоляюще поглядела в хмурое чернобородое лицо его. - Я признаю вас добрым,
милосердным человеком.  Вот и Устя об этом говорила, и ваш казак Чика, что
ехал  сейчас со  мной.  Он  очень расхваливал вас.  Ведь вы  защитник всех
несчастных.  А я,  сирота, действительно несчастна. Родных отца и матери у
меня нет...  И единственно,  кто дорог мне,  это... - Голос Даши дрожал, и
устремлённые на Пугачёва глаза её были полны слёз.  Вдруг,  всхлипнув, она
бросилась перед ним на колени:
     - Батюшка,  ради  всего  святого,  помилуйте  его,  отпустите его  со
мной... Он мой жених...
     - Да кто таков? О ком ты? Ась?
     - О Митеньке. О Дмитрии Павлыче Николаеве прошу, - проговорила Даша.
     - Эге-ге...  Вот оно дело-то какое! - Пугачёв во всё лицо заулыбался,
свесил ноги с сундука,  встал и ловко поднял обливающуюся слезами девушку.
- Не плачь,  сирота,  -  сказал он,  -  всё будет по-твоему. Хоть завтра и
свадьбу сыграем.  Только знай:  ни тебя,  ни сержанта Николаева я  от себя
никуда не  пущу.  Суженый твой мне тоже по  сердцу пришёлся.  Согласна ли?
Брось изменника Симонова. Замест него я, царь, твоим отцом буду...
     Было просиявшее лицо Даши снова омрачилось. Она низко склонила голову
и, молча вздыхая, роняла слёзы.
     Пугачёв тоже вздохнул,  коснулся рукою плеча Даши и  тронул за локоть
Устинью:
     - Эх,  доченьки вы мои,  милые,  пригожие. Коротко счастье-то девичье
ваше на свете живёт,  и доведётся,  видно,  мне,  государю, просьбицу вашу
обдумать, да и вам раздуматься треба...
     - Батюшка,  -  проговорила  Устинья.  -  Я ведь тоже к тебе с великой
просьбицей: отпусти ты домой Пустобаева-старика, - сказала Устя, отвешивая
Пугачёву поясной поклон.  - Дюже шибко по нём старуха его убивается,  а он
мне родных кровей человек.
     - Пустобаева?  Что ты, что ты! - замахал Пугачёв руками, но глаза его
улыбались.  - Ведь Пустобаев мне присягу принимал. Ну, девки, этак вы всех
верных слуг моих расхитите...  Ой,  да  сколь же вредны вы,  -  покачал он
головой.
     Дверь скрипнула, просунулась чья-то бородатая голова.
     - Войди, полковник, - сказал Пугачёв.
     В  горенку вошёл вперевалку,  на  кривых ногах,  начальник артиллерии
Фёдор Чумаков.  Потряхивая широкой бурой, как медвежья шерсть, бородою, он
низко поклонился Пугачёву, затем, прищурившись, оглядел девушек.
     - Батюшки мои! - вдруг воскликнул он. - Да никак землячки?
     - Землячки,  землячки,  Фёдор Федотыч,  -  улыбаясь, ответила Устя, а
Даша  беспокойно отвернулась.  Я  вот  твоего  двоюродного братца выручать
приехала, государю челом бить.
     - Это кого же? Не Пустобаева ли? - спросил Чумаков.
     - Вот что,  Фёдор Федотыч, - перебил Чумакова Пугачёв. - Дельце у нас
знатное на очереди.
     - Слушаю,  ваше величество,  -  опустил руки по швам пожилой Чумаков;
его круглое, толстоносое лицо стало серьёзным и внимательным.
     За  окнами стемнело.  Чубастый Ермилка внёс  горящие свечи  в  медных
подсвечниках и,  пока ставил их на стол,  спроворил сунуть себе со стола в
рукав кусок леденца и  пряник.  Подморгнув Усте,  он  крадущейся походкой,
вывёртывая пятки, вышел.
     - Люди у тебя в порядке, полковник?
     - В порядке, ваше величество.
     - Нам,  мой друг,  - сказал Пугачёв, - треба дурака Рейнсдорпа за нос
провести.  Ты  вели-ка  людям сей ночи как можно ближе к  валу крепостному
прокрасться.  И пускай они там костров шесть,  а то и поболе разложат.  Да
чтобы ярко костры горели,  да  чтобы костёр от  костра шагов на полтораста
каждый.  Чуешь,  полковник? А коль скоро запалят костры, пускай на сторону
втикают.  Я  чаю,  Рейнсдорп перепугается да  сослепу по  кострам из пушек
палить учнёт.  А  ты,  друг,  тем временем на другом участке,  темнотой-то
укрываясь,  пушки выкати.  Да сколь можно ближе к крепости-то.  Да чтоб не
скрипнуло, не брякнуло... Чуешь?
     - Чую, батюшка, как не чуять. Сколь пущёнок-то?
     - Как  это -  сколь?..  Все!  Мы  на  зорьке трах-тара-рах Рейнсдорпу
учиним... Штурм!
     Пугачёв довольно долго говорил с Чумаковым.  Наконец Чумаков ушёл.  В
горенку из золотого зальца заглянул Давилин и  кивком головы вызвал к себе
Пугачёва.  Там, кроме Давилина, был ещё и Чика. Вдвоём они подхватили царя
под руки, отвели в дальний угол, к печке, зашептали наперебой:
     - Батюшка,  сей вечер Митька Лысов с  четырьмя казачишками прикончили
сержанта Николаева,  в  речке утопили.  Нами всё  дело разобрано.  Лысов с
краю-то в отпор шёл,  а тут сознался,  -  и они вкратце рассказали, как им
удалось быстро распутать дело.
     - Ай-яй-яй... - закрутил головою Пугачёв и с шумом выдыхнул воздух. -
Как... моих людей убивать?!
     - Я его,  ваше величество,  -  с горячностью сказал Чика-Зарубин, - я
его, подлюгу, самоуправца, Митьку этого на дыбки поднял бы!..
     - А  ты  не учи меня.  Созовите-ка через часок-другой атаманов об это
место.  Всех!  И чтобы Лысов всенепременно тут же.  Ах ты,  боже мой!  Как
теперь с девками-то мне быть?  Вот что,  Чика.  Распорядись, пожалуй, чтоб
немедля тройку заложили, да девок обратно, в Илецкий городок, с охраною. А
оттудова они дорогу сами найдут. Ну их к чумару! По мне, лучше самую лютую
сечу с врагом выдержать,  чем бабью голосьбу слухать. - Он помолчал. - Да,
вот  ещё  что,  голубь  мой,  - снова обратился он к Чике,  - поди-ка ты к
девушкам да перекинься  с  ними  словечком...  А  о  сержанте-то,  смотри,
молчок.  Чуешь?  Верней  же  того  ты  наскажи-ка девкам-то быль-небылицу,
Пропал-де сержант Николаев без вести.  Намеднись послал-де царь сержанта в
Оренбург  к  губернатору  с  приказом  крепость сдать,  а он,  видимо,  по
малодушию изменил нам и Рейнсдорпу передался.  Стало, по всей видимости, в
Оренбурге он теперь,  жених-то,  мол,  твой,  сержант этот. Чуешь? Значит,
иди.  А здеся-ка вам,  кундюбочки,  мол, оставаться не можно, штурм будет.
Так и толкуй девушкам.
     Выслушав Чику,  Устинья задумалась, а Дашенька вся вдруг просветлела.
"Слава богу,  слава богу!"  -  радостно твердила она  про  себя.  Ей  было
очевидно,  что  бог сжалился над её  возлюбленным и  спас его от  великого
бесчестья,  и  только часом позже,  сидя в  санках и  вслушиваясь в  лихое
гиканье  ямщика,  она  почувствовала такую  нестерпимую тоску,  что  вслух
разревелась.
     Над  степью шумела тёмная,  непогожая ночь.  Колючий ветер,  озоруя в
просторных степях,  крутил летевший с  неба  снег,  переметал обставленную
вешками дорогу.


                                    3

     Время перевалило за полночь, а Пугачёв с утра ещё не пил, не ел.
     Стряпуха Ненила с  сонными глазами накрыла ему в золотом зальце стол,
подала в оловянном блюде щей из кислой капусты со свининой. Он покрошил во
щи чесноку, с жадностью, обжигаясь, съел и велел ещё подать.
     Вошли Овчинников,  Творогов,  Давилин,  Чика и  с  ними Митька Лысов.
Атаманы сказали:
     - Хлеб да соль твоей милости!
     - Благодарствую,  - ответил Пугачёв. Он пригласил всех, кроме Лысова,
присесть к столу. - А ты, Лысов, подь к печке.
     Лысову это  не  понравилось.  Он  отошёл  к  печке,  но  по-сердитому
прищурился на Пугачёва.
     - Вот, други мои, - обсасывая свиной хрящ, начал Пугачёв. - У меня, к
великому горю моему,  секретарь загиб,  сержант Николаев. А я без книжного
человека,  как без рук.  Да,  спасибо, заместитель в наличности, есть кому
сержанта заменить.  - Тут он поднял голос до строгости и круто обернулся к
печке:   -   Повелеваем  тебе,   Лысов,   отныне  быть  нашим  секретарём.
Отправляйся-ка  эвот в  тую  горницу,  подадут тебе там  всякий письменный
припас,  и  немедля  сготовь  ты  губернатору Рейнсдорпу  указ  мой,  чтоб
крепость сдавал, а то горазд худо ему доспеется. Всякие умственные резонты
подпусти, чтоб посолонее вышло, чтоб читал Рейнсдорп да носом крутил.
     Вдруг  побагровевшее лицо  Лысова вытянулось,  рот  раскрылся,  козья
бородёнка обвисла,  но  прищуренные глаза по-прежнему смотрели на Пугачёва
нагло, по-ехидному. Переступив с ноги на ногу, он сказал:
     - И чего ты,  батюшка, вздумал издевку чинить надо мной? Сам ведаешь,
что в грамоте я навовсе тёмный.
     Пугачёв ударил кулаком в столешницу (подпрыгнула-затарахтела миска) и
на полный голос закричал:
     - Так как же ты смел, наглец, моего Николаева пагубе предать?!
     - А ты,  батюшка,  того...  не гайкай...  Захлопни роток-то свой.  Я,
слава те Христу, не оглох ещё, - дерзко прогавкал Лысов и, поправив кушак,
откашлялся.  - Ежели мы и прикончили дворянчика, так уж, верь, не зря. Он,
гнида,  твою милость материть почал,  а я вступился за тебя, а он на меня,
как волк бешеный, едва не убил.
     - Врёшь!   -   снова  закричал  Пугачёв,   вновь  грохнув  кулаком  в
столешницу.  -  Ты бабьих-то сказок не толкуй мне! Я Николаева почище тебя
знаю.  Он  на  меня чёрным словом не  замахнётся.  Да  и  вас  пятеро было
супротив одного. Врёшь, смрад ты этакий!
     Наступило молчание.  Лысов  расстегнул ворот  рубахи и,  сипло  дыша,
раскашлялся. Затем едва слышно забормотал:
     - Он,  батюшка,  хошь и  грамотей хороший,  а  всё же барин,  барская
душонка...
     - Молчи!  Барин ли,  татарин ли -  не твоего ума дело! Иной барин, да
поверней тебя, смрада! Скользкий ты человечишка, Лысов, что твой налим.
     - Я-то налим,  -  озлобленно проверещал Лысов,  -  а ты вот в осетрах
ходишь.  Дак ты уж против нас-то,  против атаманов, сдержись, в щеть-то не
иди... А то... не ровен час...
     - Молчать,  паскуда!  -  Пугачёв вскочил и,  сжав  кулаки,  шагнул  к
Лысову.  Тот,  выкинув руку вперёд, в страхе пятился от грозного Пугачёва,
бормотал:
     - Да  ты  не  больно-то...  Не ты меня в  подполковники выбрал,  твоё
величество, казачий круг выбрал.
     Пугачёв, заглушая его голос, приказал:
     - Давилин!  Взять полковника Лысова под арест.  На  хлеб да  на воду.
Снять с него саблю...  -  и,  обратясь к Лысову,  погрозил ему пальцем:  -
Последнюю предосторогу я тебе делаю!
     Когда Лысова обезоруживали,  он  шумно пыхтел,  скрежетал зубами,  из
глаз у него катились слёзы.
     - Погодь,  погодь, батюшка! - придушенно выкрикивал он. - Сочтёмся...
Чистоганчиком отблагодарю...
     - Не уграживай! - и Пугачёв вышел, резко хлопнув дверью.
     Огни во "дворце" один за другим стали погасать.  Сонная тишина в доме
и  на  улице.  Разве что всадник промчится или спросонок взбрехнёт озябший
пёс.  Ещё слышно было, как тикают стенные английские часы в золотом зальце
да за печкой однообразно и размеренно чирикает сверчок.
     Прошло два часа.  Вдруг тьма вздрогнула:  в  царской спальне внезапно
возникли истошные крики, ругань, пронзительный визг, вопль, хлёсткие удары
нагайкой.
     С  заднего крыльца выскочила во  двор  полураздетая Лидия  Харлова и,
захлёбываясь неутешными рыданиями,  побежала  мимо  всполошившейся стражи.
Она бежала через тьму, через огороды - вдаль.
     А в четвертом часу ночи в Бердах забил барабан.  Во "дворце" зажглись
огни.  Атаманы-пугачёвцы съезжались на конях к царскому крыльцу. Вскоре на
крыльцо вышел в сером суконном полушубке Пугачёв.  Он был мрачен. На левой
щеке его,  от виска к бороде,  темнели царапины, и в свете, что шёл снопом
от окна, было видно, как слегка подёргивалось припухшее, тоже левое, веко.
     Ермилка подвёл царю рослого коня.  Пугачёв проворно вскочил в  седло,
взмахнул рукою.  Всадники гурьбой двинулись за  ним.  Нет  уж,  хватит,  -
бормотал он про себя,  сплёвывая по ветру.  - Правильно сказывают: с бабой
свяжешься, сам бабой обернёшься. Нет уж, будет!.. Нам и своих, придворных,
отбавляй - не надо...
     - Ты что-то молвил,  батюшка,  ваше величество?  -  подъехав к  нему,
подал голос Чика.
     - Так это я,  -  не сразу откликнулся Пугачёв.  -  Вот к примеру, эта
Харлова у нас...  Как волчицу ни корми, а она всё в лес да в лес глядит. А
ведь  женщина-то  какая...  Загляденье!  -  воскликнул Пугачёв  и  глубоко
вздохнул.
     - Эх,  батюшка,  -  возразил Чика.  - На мой мужичий характер, всякая
баба  хуже  козы.  Да  у  семи  баб  и  половины козьей души  не  будет...
Ха-ха-ха!..
     - Захлопни рот, Чика! - осадил его Пугачёв. - На дело едем.
     - Винюсь, батюшка, прошибся.
     Ночь  была  ещё  в  полной силе.  Расшалившийся с  вечера ветер почти
угомонился.  Он лишь ползал по лысым взгорьям да, бросаясь в крутые балки,
исподтишка шевелил там чёрные оголённые кусты.  И ни единого звука вокруг,
кроме этого ползучего ветреного шороха да  бодрящего слух  снежного скрипа
под конскими копытами.


                              Гяляаявяая XIV

              ХЛОПУШЕ ОКАЗАНО ДОВЕРИЕ. ЗЛОДЕЙСКАЯ РАСПРАВА.
                "ОЖЕНИТЬ НАДО БАТЮШКУ". ВОИНСТВЕННЫЙ КАЗАК


                                    1

     Выехав  за  слободу,  всадники увидели справа  от  себя  шесть  бурно
пылавших в темноте больших костров. Хитрость Пугачёва удалась: с ближайших
форпостов крепости по пожарищу открыли орудийную пальбу.
     Тем  временем,  пользуясь попутными к  городу  местными  прикрытиями,
Пугачёв  с  Чумаковым довольно искусно  расставили подвезённые среди  ночи
пушки, выслали вперёд цепи стрелков и чуть свет открыли канонаду. Крепость
отвечала.  Перестрелка с  перерывами продолжалась почти весь день,  но без
всякого успеха для обеих сторон: только попусту тратили порох и ядра.
     К   крепостному  валу  во   время  перестрелки  подъезжали  одиночные
пугачёвцы и, не страшась пуль, кричали:
     - Эй,   господа  казаки!  Защитнички!  Одумайтесь-ка,  поклонитесь-ка
государю Петру Фёдорычу! Он, батюшка, с нами.
     - Никаких батюшков ваших не признаём,  мы матушку Екатерину признаём!
- орали в ответ с вала.
     - Вашей Катерине наша Марина двоюродная Прасковья!  - в ответ бросали
озорники пугачёвцы.
     К вечеру, собрав совет, Пугачёв держал такое слово:
     - У  Рейнсдорпа на  каждую нашу пушку по  пяти своих.  Нет,  детушки,
нужды  нам  почём  зря  людей расходовать.  Мы  их,  изменников,  ежели не
сдадутся, голодом выморим!
     Втайне он не терял надежды как-нибудь захватить крепость врасплох.  В
течение двух  недель,  почти  ежедневно,  он  подвозил пушки к  крепостным
фортам и  размещал их  всякий раз ближе да ближе к  цели.  Снова орудийная
перепалка,  снова  приступ,  снова  ответная вылазка защитников,  короткая
схватка - и беспорядочное отступление осаждающих. Преобладающее количество
крепостной артиллерии явно  брало верх над  пугачёвцами,  и  тогда Емельян
Иваныч решил,  что  "в  крепость влезть не  можно,  с  малым  числом пушек
крепости не одолеть".
     Но   вот   стали   приходить  известия,   что   небольшими  самочинно
возникавшими  отрядами  пугачёвцев  заняты  на  Урале  купеческие  заводы:
Воскресенский,  Преображенский и Верхотурский. Вскоре в стан Пугачёва были
доставлены и трофеи: несколько пушек, снаряды, порох и деньги.
     Емельян Иваныч всему этому был много рад и начал изыскивать способы к
дальнейшему развитию  своей  артиллерии.  Он  направлял в  разные  стороны
указы,  или,  как  их  называли  в  Петербурге,  "прельстительные письма".
Засылал на места и своих людей. Как-то он приказал разыскать и доставить к
нему Хлопушу-Соколова.
     Огромный,  слегка подвыпивший Хлопуша,  в  новых валенках,  чернённом
нагольном  полушубке,   перехваченном  красным  кушаком,  подойдя  к  дому
Пугачёва, полез было на крыльцо, но его остановил караул:
     - Куда прёшь! Ослеп, что ли?..
     - К самому требуют. Шигаев прибегал за мной с час тому назад.
     - Эй, Маслюк! Давай во дворец к дежурному! Безносый-де просится.
     Заскрипели ступеньки,  запела  скрипучую песню  дверь,  через  минуту
Маслюк крикнул сверху:
     - Пущай идёт!
     Хлопуша только головой крутнул на новые порядки,  выругался про себя,
сказал: "Оказия" - и грузно пошагал наверх.
     Его провели в  боковую горницу.  На  окошках цветы,  посреди пола,  в
кадке,  большое  заморское деревцо с  разлапистыми листьями,  над  ним,  у
потолка, русский чиж в клетке.
     Царь  играл у  окна с  Шигаевым в  шашки.  На  крутом плече Пугачёва,
перебирая лапками и  задрав хвост,  ужимался,  мурлыкал,  тёрся  головой о
волосатую царскую щёку белый котёнок.
     - А-а,  Хлопуша!  - произнёс Пугачёв и "съел" у зазевавшегося Шигаева
"дамку". - Сыт ли, здоров ли?
     - Благодарим покорно,  покудов сыт и в добром здравии... чего и вашей
милости желаем.
     - О  моей милости не  пекись,  за  моё здоровье попы во всех церквах,
снизу доверху, бога просят.
     Хлопуша умолк. Волосы у каторжника гладко причёсаны, борода аккуратно
подстрижена,  взгляд диковатых белёсых глаз вдумчивый,  через искалеченный
нос - чистая, поперёк лица, повязка.
     - А  я  ведь думал,  Хлопуша,  что ты всё у  меня повысмотришь да и к
Рейнсдорпу обратно, - продолжал Пугачёв, прищуривая правый глаз на шашки.
     - Пошто мне  бегать,  -  прогнусил Хлопуша.  -  Ходил однова тайком к
своей бабе с робенчишком, да вот, сам видишь, опять с тобой...
     - Ну,  и на том спасибо.  Коль ты со мной, стало - и я с тобой... Три
шашечки зеваешь,  Максим Григорьич.  Все три,  брат!  -  Пугачёв с  резким
стуком перекрыл у Шигаева шашки,  затем искоса, сбоку, взглянул на Хлопушу
и спросил:  -  Ну как там,  у Рейнсдорпа,  порядки-то каковы, народ-то что
гуторит?
     - А что народ?  Народу положено губернаторишку костить. Да и поделом.
Ни тебе фуража для скотины, ни тебе пропитанья для жителей на запас. А как
ты его нынче кругом запер, ему теперича ни вздохнуть, ни охнуть!
     Пугачёв скосил в улыбке рот, но вслед за тем ойкнул и сбросил с плеча
котёнка:  в  припадке нежности зверюшка запустил когти ему в шею.  Котёнок
встряхнулся,  подбежал к  Хлопуше и принялся тереться мордой о его валеный
сапог. Верзила нагнулся и огромной горстью взял котёнка к себе на грудь.
     - В шашках зевака ты отменный,  Максим Григорьич,  -  снова обратился
Пугачёв к Шигаеву, - смотри, не прозевай, друг, сена в стену.
     - Да  уж  прозевали,  батюшка Пётр Фёдорыч,  прозевали,  -  потупился
Шигаев и виновато замигал.
     - Как так, прозевали? - воскликнул Пугачёв. - Шутишь ты?
     За Шигаева откликнулся Хлопуша:
     - Сей ночи сотни четыре городских подвод на степу были,  большую уйму
сена  в  город  ухитили,  да,  поди,  не  менее  подвод  в  лес  по  дрова
губернатором отряжено.
     - Прозевали, ваше величество, прозевали, - подавленно твердил Шигаев,
встряхивая надвое расчёсанной бородою.
     Пугачёв  опрокинул на  пол  шашечницу,  круто  поднялся из-за  стола,
закинул руки за спину, принялся взад-вперёд вышагивать.
     - А  где  же  наши разъезды были,  где  секреты?  Спали,  что ли?  Ни
порядку, ни строгости у нас, Максим Григорьич!
     - Нету,  нету,  батюшка, - с горечью в голосе согласился Шигаев. - Ни
сего, ни оного.
     - Повесить!  -  гаркнул  Пугачёв,  остановившись возле  Хлопуши.  Тот
сбросил с рук котёнка и попятился.
     - Кого, батюшка? - покорно вопросил Шигаев.
     - А кто на карауле сей ночи в степу спал,  вот кого!.. Выбрать одного
да  для ради острастки и  вздёрнуть...  Под барабанный бой!  И  чтобы всех
собрать, чтобы принародно!
     Вошедший Падуров, поклонясь Пугачёву, с минуту наблюдал за ним, затем
на цыпочках подошёл к Шигаеву, остановился позади него, шепнул ему на ухо:
"Встань - видишь, государь на ногах". Шигаев торопливо поднялся.
     Падуров, взяв стул за спинку, произнёс:
     - Разрешите, ваше величество...
     Пугачёв сердито уставился на него глазами.
     - Чего разрешить-то? Уж не опять ли жениться задумал?
     - Разрешите сесть,  ваше величество,  -  и  молодцеватые усы Падурова
дрогнули от улыбки.
     - А! - воскликнул Пугачёв. - Садись, садись... И ты, Шигаев.
     У Хлопуши пот проступил на лбу.  Уж если этот Падуров,  заседавший от
казачества у самой царицы на большом всенародном совете, так держится тут,
даже величеством Пугача величает,  то... чем чёрт не шутит: вдруг и впрямь
он не Пугач, а царь взаправдашний!
     - Я полагал бы,  государь, - говорил между тем Падуров, - когда нашей
силы скопится поболе, учредить у нас Военную коллегию.
     - На манер той, где Захар Чернышёв сидит? - живо откликнулся Пугачёв.
     - Вот!   И  чтоб  всякий  из  начальников  ваших  был  к  чему-нибудь
определён.
     - Ништо,  ништо...  Гарно!  -  сказал Пугачёв.  - Поставим и мы графа
Чернышёва.
     - Ваше величество,  -  робко ввязался Шигаев.  - Хлопушу-то отпустили
бы, чего ему тут тереться? Ведь он любопытник наторелый.
     С обидой взглянув на Шигаева, Хлопуша обратился к Пугачёву:
     - Я могу и уйтить, ежели меня на подозрении держите...
     - Ан вон и нет, мой друг, - возразил Пугачёв, подсобляя Шигаеву ногой
сгребать на полу рассыпанные шашки.  -  Ежели б я подозрение имел, так уж,
верь  мне,   Соколов,  давно  бы  тебя  черви  грызли...  У  меня  к  тебе
государственное поручение примыслено.  Ну,  таперь подь к печке и сядь. Да
хорошень прислушайся, что скажу.
     Услыхав слова "государственное поручение",  Хлопуша разинул волосатый
рот и попятился к печке.  "А ей-богу,  царь!  Либо ловко прикидывается", -
сказал он себе.
     - Бывал  ли  ты  когда  нито  в  Авзяно-Петровском дворянина Демидова
заводе? - спросил его Пугачёв.
     - Не доводилось, - молвил Хлопуша, усаживаясь на указанном ему месте.
     - Так  вот  что,  Хлопуша-Соколов...  Приказываю  тебе  моим  царским
именем:  возьми-ка  ты в  провожатые себе крестьянина Иванова Митрия,  что
явился перед наши царёвы очи с  того завода,  да  ещё прихвати доброконных
казаков пяток и поезжай немедля со господом в оный завод.  Путь не близкий
- не мене как триста вёрст,  а  то и  с гаком...  И толкуй там моим вышним
именем...  Слышишь?  Царским моим именем!  - поднял голос Пугачёв и сурово
покосился на Хлопушу.
     Того словно ветром вскинуло.
     - Слышу, надёжа-государь, - откликнулся он стоя.
     - Так вот,  объяви работным людям мой писанный указ.  Да разузнай, не
можно ли промежду них сыскать мастера -  мортиры лить?  А ежели это дело у
них налажено ране было,  пущай того дела не прекращают. Нам мортиры во как
надобны! - и Пугачёв провёл ребром руки у себя по горлу. - Понял, Соколов?
     - Понял, - начал Хлопуша, - понял...
     - ...ваше величество, - подсказал ему Падуров.
     Хлопуша  тихонько взглянул на  Падурова и  гнусаво промычал что-то  в
тряпицу, но Пугачёв махнул рукой:
     - Иди, Соколов, сготовляй себя в поход.
     Проводив Хлопушу, а вслед за ним и Шигаева, Пугачёв сказал Падурову:
     - Вот что,  Тимофей Иванович,  уж  ты  не больно-то церемонии у  меня
заводи.  Я  твоё усердие понимаю и благодарствую,  конечно.  Только ведай:
порядки нам положены не барские,  не дворцовые,  а какие есть -  казацкие.
Давай-ка, брат, как нито попроще.
     - О дисциплине пекусь, государь.
     - Гарно,  гарно, о дисциплине пекись - без неё ни страху, ни порядку.
Только уж когда мы со своими ближними - можно, пожалуй, и не столь истово.
Эх,  Тимофей Иваныч, жалко мне сержанта Николаева, - неожиданно перевёл он
разговор. - Шибко, признаться, к людям я привыкаю. Похоже, и ты из таких?
     - Из таких, ваше величество.
     - А из таких,  так слухай.  Замотался я,  веришь ли, с этой барынькой
Харловой!  Намеднись я ей слово,  она мне десять,  да как завопит,  да как
затопочет об пол пятками...  Ну да ведь и  я  горяч.  В  горячке я себя не
помню... В горячке я и за нагайку могу!
     - Харлову?  Нагайкой?  -  отступил на  шаг Падуров и  так взглянул на
Пугачёва,  будто  увидал за  его  плечами нечто жуткое,  затем,  брезгливо
дёргая усами, пробубнил потупясь:
     - Не дело, не дело, государь...
     - То-то и есть,  что не дело,  -  проговорил Пугачёв раздумчиво: - Об
этом  самом  и  я  помышляю...   Одно,   выходит,  беспокойство!  Истинно,
говорится: как волчицу ни корми, она всё в лес норовит.
     - Да ведь и другой сказ есть, ваше величество, сами, небось, слышали:
насильно мил не будешь,  - угрюмо сказал Падуров. - Как же теперь быть-то,
государь?  Негоже ведь нам не токмо что человека,  а  и тварь бессловесную
зря терзать...
     Пугачёв помолчал.
     - А знаешь что,  Падуров?  -  внезапно оживился он. - Бери-ка ты цацу
эту себе! Ась?
     - Нет,  ваше величество,  благодарствую,  мне и одной довольно,  -  с
улыбкой откликнулся Падуров.  -  Будь мы в  Санкт-Петербурге с  вами,  при
дворце,  -  ну,  куда  бы  ни  шло!  А  ведь сами же  только что  изволили
сказывать: порядков дворцовых нам не заводить.
     Пугачёв понял его и тоже ухмыльнулся, потирая рукою бороду.
     - Вижу, Тимофей Иваныч, урок мой зазря не прошёл тебе. Мозговат ты...
Ну, ин довольно об этом!..


     Вслед за  Хлопушей был отправлен на сторону и  полковник Шигаев.  Ему
поручалось объехать все верхние яицкие форпосты и собрать верных казаков в
стан государя. Царский указ, вручённый Шигаеву, начинался так:
     "Всем  армиям  государь,  российскою  землёй  владетель,  государь  и
великая светлость,  император российский,  царь  Пётр Фёдорович,  от  всех
государей и  государыни отменный".  Далее следовало повеление:  "Никогда и
никого не бойтесь,  и моего неприятеля, яко сущего врага, не слушайте. Кто
меня не послушает, тому за то учинена будет казнь".


                                    2

     Вскоре после  отъезда Хлопуши и  Шигаева в  Бердах произошло кровавое
событие.
     С  субботы на  воскресенье,  после церковной всенощной,  после жаркой
предпраздничной бани  и  сытного  ужина  с  довольным  возлиянием,  жители
слободы крепко уснули.  Спал и весь пугачёвский дом,  лишь чуткие старухи,
жившие по  соседству с  царскими покоями,  слышали сквозь сон,  как где-то
близко прозвучали выстрелы,  затем почуялись отчаянные женские вопли,  ещё
выстрел - и всё умолкло.
     Бабка  Фёкла  вскочила с  печки,  перекрестилась,  поскребла пятернёй
седую голову,  прошамкала:  "Наваждение!"  -  и снова повалилась на печку.
Бабка  Анна  тоже  закрестилась,  зашептала:  "Чу-чу  пуляют!..  Алибо сон
студный пригрезился".
     - Эй, мужики! - крикнула она. - Слыхали?
     Но  вся  изба сытно храпела и  во  сне  постанывала.  "Пригрезилось и
есть", - подумала бабка, но всё же подошла к оконцу, заглянула.
     Ночь  стояла  лунная.  Голубели  сыпучие  снега,  туманились  далёкие
просторы,  поблёскивали мёртвым  пламенем  остеклённые окна  избёнок.  Два
запорошённых снегом  вороньих пугала на  огороде были,  как  два  безликих
привидения с распростёртыми руками.  И этот огромный огород, примыкавший к
дому  Пугачёва,   походил  на  заброшенное  кладбище:   взрытые,   местами
обнажённые от  снега  гряды  темнели,  как  могилы.  В  глубине  виднелась
покосившаяся баня,  будто  старая часовня на  погосте,  а  молодые вишни с
голыми ветвями напоминали надмогильные кресты.
     Проезжавший на  рассвете  задворками крестьянин взглянул из  саней  в
сторону бани и с великого перепугу обмер.  Затем он прытко повернул лошадь
и, работая кнутом, помчался обратно вскачь.
     Вскоре сбежались к бане любопытные.
     Раскинув руки, на снегу лежала, в одной сорочке, босая Лидия Харлова.
Возле неё,  припав правой щекой к её груди, лежал малолетний брат Харловой
- Николай.  Оба  они залиты были кровью,  поражённые пулями,  -  Харлова в
грудь, брат её - в голову.
     Люди ахали, озирались по сторонам, переговаривались шёпотом:
     - Царь-то   батюшка  выгнал  барыньку-т.   Он  дворянок-то  не  шибко
привечает. Ох, ох, ох! Мальчишку-то жалко, несмышлёныш ещё.
     Когда доложили о  происшедшем Пугачёву,  он  сбледнел с  лица  и  так
выкатил глаза, что окружающие попятились.
     Кто же  посмел посягнуть на его,  государя,  священные права живота и
смерти? Уж не Лысов ли опять?!.
     Весь этот день Пугачёв был замкнут и  мрачен,  он не выходил из дому,
не принимал никого и к себе.
     - Ах,  барынька,  барынька!  Горе-горькая твоя участь, - бормотал он,
вышагивая из угла в угол по золотому зальцу.
     Следствие по делу о разбое вёл атаман Овчинников,  а при нём состояли
Чумаков и Творогов. Было опрошено немало казаков и жителей слободы. Многим
известно было,  что Харлова,  после того как Пугачёв однажды ночью прогнал
её от себя,  оказалась в руках возвращавшейся с пьяного пиршества компании
во  главе с  Митькою Лысовым.  На  другую ночь три  загулявших татарина да
хорунжий Усачёв  выкрали Харлову у  Митьки.  Произошла свалка,  в  которой
молодой татарин был убит,  казак же из лысовской шайки сильно ранен, а сам
Лысов отделался ссадинами.  После скандала он бегал с  завязанной рукой по
улице, грозил, что перевешает всех татар, а барынька всё равно будет его.
     На  допросе Лысов вёл себя вызывающе,  орал на следователей,  угрожал
расправиться с  каждым  по-свойски,  а  в  деле  запирался.  При  этом  он
рассуждал так:
     - Убили паскудницу -  туда ей и дорога!  Эка,  подумаешь, беда какая!
Одной дворянкой на свете меньше стало,  ну и слава богу!.. Ха! Да ежели бы
её не убить,  из-за неё полвойска перегрызлось бы. Она кручёная, она и мне
чуть нос не оторвала,  - и он слегка подёргал пальцами свой вспухнувший, в
сизых кровоподтёках, нос.
     - Не ври-ка,  не ври, Митя! Это татарин тебя долбанул в нюхалку-то, -
сказал Творогов хмуро.
     Так ни с чем и отпустили Лысова,  хотя все были уверены, что убийство
- его рук дело.  На совещании порешили:  "батюшку" в подробности следствия
не посвящать,  а доложить только,  что виновные не сысканы. О Митьке также
ни слова,  а то "батюшка",  пожалуй, самолично с плеч голову ему смахнёт -
не шибко он уважает Митьку.  А ведь Лысов как-никак выборный полковник,  и
ежели его казнить, войско-то, чего доброго, всю дисциплину порушит.
     Под конец совещания подоспел Чика,  да  Горшков,  да Мясников Тимоха.
Чужих в избе не стало, за кружкой пива рассуждали про то, про сё.
     - Хорош-то он хорош,  слов нет!  -  сказал Иван Творогов,  когда речь
зашла о государе,  и криво улыбнулся. - А только вот насчёт бабьего подола
знатно охочь величество! Надо бы его нам сообща боронить от женских-то...
     - Либо его  от  баб боронить,  либо баб от  него хоронить,  -  громко
всхохотал Чика,  покручивая пятернёй курчавую,  чернущую,  как  у  цыгана,
бороду. - К тебе, Иван Александрыч, кажись, Стеша твоя прибыла?
     - Прибыла намеднись, - с неохотой ответил Творогов.
     - Вот и держи её под замком, а то батюшка дозрит, заахаешь, мотри.
     Творогов был ревнив, а свою Стешу он считал писаной кралей.
     - Мы,  поди,  воевать сюда  пришли,  а  не  с  бабами  возюкаться,  -
проговорил он с досадой.
     - Вот это правда твоя, - подал голос пожилой, степенный Чумаков.
     - Ха-ха-ха!  -  ещё громче залился большеротый Чика.  - А пошто ж ты,
Фёдор Федотыч, вдовую-то дьячиху к себе из Нижне-Озёрской уманил?
     - Ври,  ври больше,  ботало коровье!  -  буркнул в бороду Чумаков, но
глаза его по-молодому вспыхнули.
     Тогда все разом загалдели:
     - Не таись,  не таись,  Фёдор Федотыч!  Видали твою духовную, вчерась
она курей на базаре скупала.  Всем бабочка взяла:  и личиком,  и станом, и
выходка форсистая... Ну, а ежели и култыхает по леву ногу да косовата чуть
- изъяну в том большого нету.
     Чумаков отмахивался, бормотал:
     - Для  хозяйства она  у  меня,  при домашности.  Куда мне -  старый я
человек, - и потягивал из кружки хмельное пиво.
     Стали  перемывать друг  другу  косточки.  Оказалось,  у  многих крали
заведены  были.   У  Падурова  -  татарочка,  у  Творогова  -  собственная
красоточка,  законная супруга,  у Чики -  шестипудовая купеческая дочка, у
Тимохи Мясникова -  тоже какая-то  скрытница живёт...  "Вот только батюшка
наш на вдовьем положении".
     - Оженить бы,  что ли,  его?  А то не приличествует осударю со всякой
канителиться, - сказал захмелевший Чумаков.
     - Царям  на  простых  жениться не  положено,  из  предвека так,  -  с
серьёзностью возразил атаман Овчинников,  - а какую нито присуху подсунуть
ему - это можно.
     - А  ведь,  братцы,  пригож наш  батюшка-то!  -  выкрикнул похожий на
скопца Горшков.  -  До  него каждая пойдёт.  Эвот как  ехал он  намеднись,
избоченясь,  Карагалинской  слободой,  молодки  все  глаза  проглядели  на
царя-то.  А  одна  бабёнушка до  та  пор  голову поворачивала,  глядючи на
батюшку, аж в позвонках у ней хряпнуло. Ей-ей!


                                    3

     Все  разбрелись по  своим  делам.  Атаман Овчинников -  с  докладом к
Пугачёву.  Караул у дворца отбил в его честь артикул ружьём, но Овчинников
передумал идти с парадного,  прошёл по чёрному ходу на кухню - была у него
надежда перекусить, очень проголодался он.
     Ермилка сидел на кухонной лавке под окнами и  в  зажатой меж коленями
кринке сбивал мутовкой масло из сметаны.  Толстые губы его в  уголках были
запачканы сметаной.  Завидя входившего атамана,  он вскочил, сунул на стол
кринку,    одёрнул   фартук    и,    шлёпая   губами,    крикнул   атаману
честь-приветствие.
     - Вот что,  братейник,  - сказал Овчинников, - выйди-ка ты да почисти
моего коня.
     Ермилка взял скребницу со  щёткой и  тотчас же удалился.  Овчинников,
улыбчиво прищурив на Ненилу серые глаза, погрозил ей пальцем, молвил:
     - А ты, слышь, толстая, не шибко батюшке-то досаждай великатностью-то
своей женской,  а то ты,  краснорожая, присосёшься, как пиявица, тебя и не
оттянешь. А ему силушки-то на иные подвиги потребны.
     Ненила бросила ухват,  подбоченилась и зашумела, надвигаясь грудью на
Овчинникова:
     - Да ты что это,  атаманская твоя душа, меня, девушку, позоришь? Да я
те, за такие твои речи, из живого полбороды выдеру!
     - Экая ты глупая!  -  засмеялся Овчинников и присел к столу.  - Лучше
дай-ка мне перекусить чего нито малость.
     - Знаю я твою малость,  - брюзжала Ненила. - Тебе бараний бок подай -
ты и его за присест умнёшь. Любите вы, атаманы, батюшку обжирать, в расход
казну вводить.
     Ворча,  она всё же кинула гостю рушник,  а на стол поставила миску со
снедью.
     Овчинников, уплетая жареные куски баранины с кашей, говорил:
     - Надобно  жизнь  батюшке  устроить попышней да  поприглядней.  Поди,
скучает он по этой... по Харловой-то?
     - И  не  думает,  -  азартно  заговорила Ненила.  -  Он  арапельником
кажинную ночь её учил.
     - Ну, уж и кажинную...
     - А  что  ж,   неправду  говорю?  Учил,  да  не  выучил,  зря  только
утруждался.
     - Вот  ужо  надо будет предоставить сюда штучки две  опрятных женщин,
смазливеньких,  -  заговорил,  отрыгивая,  атаман,  - чтоб обихаживали его
величество,  как полагается во дворце: и постель прибирать, и одёжу подать
да почистить. А то не по-царски он живёт. Страмота!
     - И не смей,  и не смей,  Андрей Афанасьич! - замахала на него руками
Ненила. - Сама управлюсь... И не смей!
     - Так ты же на кухне...
     - И на кухне,  и около батюшки.  Я и разуть-обуть могу,  я и в баньку
могу свести...  А  чего ж  такое?  Он царь,  я его раба.  Его ублажать бог
повелел.
     Ненила  вдруг  вскинула  голову,   прислушалась:   в   верхнем  этаже
заскрипела дверь на кухонную лестницу, вслед послышался голос Пугачёва.
     - Ненила, эй! Портянки-то просохли?
     - Просохли,  твоё величество,  просохли!  -  закричала снизу Ненила и
засуетилась. - Отвернись скореича, Афанасьич, переодеться мне.
     Горбоносый Овчинников, улыбаясь одними глазами, отвернулся к окну.
     - Хотя бы зановесочку какую повесить,  так не из чего.  И переодеться
негде, - говорила Ненила, торопливо меняя на себе платье.
     Озорник  Овчинников попытался было  повернуться к  ней,  но  дородная
курносая красавица сердито заорала:
     - Не пялься, пучеглазый! А нет, клюкой по харе съезжу... не посмотрю,
что ты атаманишка!  - Она быстро надела новую чёрную юбку, быстро накинула
шёлковый шушун с  пышными сборами назади,  повязала по чёрным волосам алую
ленту, ополоснула руки, освежила водой разгорячённое лицо, сорвала с шеста
портянки, подскочила к зеркальцу, заглянула.
     А сверху снова нетерпеливый, властный голос:
     - Да  ты  чего там,  телиться,  что ли,  собралась?!  С  кем это лясы
точишь?
     - Бегу, бегу! - и Ненила, сотрясая лестницу, потопала наверх.
     Вскоре направился туда и атаман Овчинников.  У него до царя серьёзный
был разговор.


                                    4

     Обедали втроём:  Пугачёв,  Падуров и Овчинников.  Говорили о делах, о
том,  что  завтра  же  надо  отправить небольшие отряды  в  помещичьи сёла
Ставропольско-Самарского края:  барские запасы пощупать да на зиму в Берды
провианту подвезти, а главное - мужиков на дыбки поднять.
     - А как с барами мужики управятся,  пускай к нам, в наше войско идут,
- сказал Овчинников.
     - Высочайших указов надобно поболе изготовить, да чтоб попы в церквах
народу оглашали,  -  проговорил Пугачёв.  -  Ты, Падуров, подмогни Ванюшке
Почиталину бумаги-то писать. Эх, Николаева нету!..
     И,  только начали "по  второй",  зазвенела за  окном  лихая  казацкая
песня, с гиком, с присвистом.
     Стоявший при дверях Давилин бросился на  улицу и,  тотчас вернувшись,
доложил:
     - Максим Григорьич Шигаев из похода вертанулся,  сто десять казаков с
верхнеяицкой линии привёл.
     - Добро, добро! Покличь сюда полковника, - оживился Пугачёв и подошёл
к окошку.  На улице уже сгустились сумерки,  валил хлопьями мокрый снег, и
ничего там нельзя было разглядеть.
     Вошёл Шигаев, а с ним молодой казак Тимофей Чернов.
     Шигаев  перекрестился на  старинную икону,  мазнул концами пальцев по
надвое расчёсанной бороде и, отдав поклон застолице, сказал:
     - Здорово,  батюшка,  ваше величество!  Здорово,  атаманы!..  Хлеб да
соль!
     - Милости просим,  будь гостем! - и Пугачёв дал знак рукой Ермилке. -
Подмогни полковнику!
     Чубастый Ермилка и вошедшая с киселём из облепихи рослая Ненила разом
насели на  покашливавшего Шигаева.  Он  был  в  дорожном,  поверх кечменя,
архалуке из верблюжины.  За дальнюю дорогу архалук насквозь промок, сильно
осел, не было возможности стащить его с вытянутых рук Шигаева.
     - Ну, прямо как припаялись рукава-то! - надсадливо пыхтела Ненила.
     - Потряхивай, потряхивай! - хрипел и кашлял полковник. - Ой, легче!
     Ненила с  Ермилкой работали,  как  два  грабителя при большой дороге:
архалук  трещал  по  швам,  полковник от  дюжей  встряски мотался  во  все
стороны.  Но, слава богу, всё обошлось не надо лучше: архалук уже висел на
гвозде,  а  двое помогавших,  и особливо сам Шигаев,  дышали во всю грудь,
будто приморившиеся кони.
     - Присядь покамест, полковник, отдохни.
     - Ну,  а ты, молодец, с чем пожаловал? - обратился Пугачёв к молодому
казаку  Чернову,  смирно  стоявшему,  каблук в  каблук,  подобно каменному
изваянию.
     Вид казака самый воинственный:  мужественное,  открытое лицо, большие
рыжие усы, начисто бритый подбородок.
     - Осмелюсь доложить,  мы Сорочинскую крепость взяли, - гаркнул казак,
при каждом слове вздёргивая головой и  крепко взмигивая,  как от  сильного
света.
     - Кто это - мы? - прикрыв правый глаз, уставился Пугачёв на молодца.
     - А мы - это вкупе с четырьмя яицкими казаками.
     - Не  может  тому  статься,  молодец,  чтобы впятером этакую крепость
взять!
     - Истинно, не вру, ваше величество!
     - Что же, один поп, что ли, крепость-то защищал? Чего-то не пойму я.
     - Нет,  поп не защищал,  -  ответил казак,  -  поп Кирилла сам первый
присягу учинил вашему величеству.
     - Ну, стало, один комендант защищал?
     - И  комендант не защищал.  Комендант с дюжего испугу вышел навстречь
нам с хлебом-солью... И вот, конешно, было дело так. Сорочинская, конешно,
в ста в семидесяти верстах отсюдов. Вот мы и подкатили к крепости-та - я с
четырьмя казаками яицкими да сто двадцать калмыков конных...
     - Ха! - ударил себя по коленкам Пугачёв и вместе с креслом повернулся
к  казаку.   -  Экой  ты  путаник,  казак...  Стало,  не  пятеро  было  на
приступе-то, а сто двадцать, да вас пятеро!
     - Во,  во!  -  потряхивая рыжим чубом и  всё так же крепко взмигивая,
охотно подтвердил казак Чернов. - Как есть - сто двадцать пять... А где же
тут пятерым!.. Нешто пятерым с этакой крепостищей совладать!
     Обескураженный допросом  государя,  казак  почёсывал затылок,  глядел
себе под ноги, покашливал.
     - Ну,  а  чего ж  ты  привёз оттудова,  какие трохвеи?  С  чем,  мол,
приехал-то?!
     - А привёз я с собой,  конешно,  две пушки, - сразу оживился казак, -
пушки важнецкие,  обе орлёные,  из меди литые,  да ещё тридцать пять бочек
пороху,  да  два  ящика ядер,  да  всю  денежную казну на  пяти  подводах,
конешно...
     Все  весело  засмеялись,  а  казака  от  душевной  натуги  бросило  в
испарину.
     - Экой ты,  экой ты!.. - покрикивал Пугачёв, наливая вина в стакан. -
С этого бы и начал,  с  военной  добычи-то.  А  то  заладил:  впятером  да
впятером...  Молодец ты,  видать,  ухватистый, а путём балакать не можешь.
На-ка, выпей! Ненила, поднеси молодцу на блюде. Пей, сотник Чернов!
     - Я рядовой, ваше величество.
     - Отныне будь сотником!  Жалую тебя за старание за твоё,  что честь и
славу воинства моего приумножил. Подойди к руке...
     Падуров  и  Овчинников показывали жестами новому  сотнику,  что  надо
делать,  но  он не понимал.  Тогда Ненила что-то шепнула ему,  он шагнул к
Пугачёву, повалился ему в землю и, стоя на коленях, поцеловал его руку.
     - Спасибочко,  царь-государь,  от всей,  конешно,  казацкой души,  от
крови-сердца. Уж не погневайся!
     - Встань,  сотник.  Ну,  пей во здравие.  Да погоди-ка...  -  Пугачёв
прошёл в спальню,  побрякал там ключами,  вышел,  подал сотнику золотой. -
На,  сотник.  Старайся,  -  и,  обратясь к Овчинникову:  -  А ты,  атаман,
распорядись  одеть-обуть  сотника  поприглядистей.  А  пятерым  казакам  и
калмыкам,  что Сорочинскую брали,  выдать по  четвертаку и  выкатить малый
бочонок водки, пущай погуляют. А теперь, сотник, сказывай, как было дело.
     - Было дело так,  -  начал Тимофей Чернов.  - Я, конешно дело, въехал
один в  толпу жителей,  стал объявлять им,  что  сам  царь-государь идёт в
крепость.  Прямо скажу - врать стал. Опосля того поехал я по городу, махая
копьём,  само-громко орал,  чтобы все людишки выбегали за город со святыми
иконами и чтобы во все колокола били. А кто, мол, встречать не пойдёт, тех
велено мне колоть даже до смерти.
     Слушая рыжеусого воинственного казака,  все приятно улыбались.  Казак
после стакана водки пришёл в себя и заговорил складно.  Пугачёв покручивал
бороду и поощрительно подмигивал ему; казак действительно докладывал сущую
правду. Он рассказал, как на другой день толпа калмыков и пятеро казаков с
белым знаменем стала подходить к  Сорочинску.  Народ высыпал из  городка с
хоругвями,  с иконами,  с попом Кириллом. А впереди всех - сам комендант с
хлебом-солью.
     - Тут я спрыгнул с коня,  приложился, конешно дело, ко кресту и велел
всем идти в  церковь.  Там приказал попу служить молебен за твоё здоровье,
батюшка,  и  всему  народу присягу учинить.  Опосля того  народ  войнишкою
ополчился на кабаки и разбил,  конешно дело,  всё вчистую.  И содеялось от
радости не приведи бог какое веселье.  Гулеванили двое суток.  Опосля того
забрали мы добычу и честь по чести вышли из крепости.  Оной крепостью мы и
кланяемся твоему царскому высокоблагородию.
     - Величеству, - поправил Падуров.
     - Тьфу... величеству! - спохватился казак.
     - Вот,  господа полковники,  -  приосанившись,  сказал Пугачёв, - как
видите,  крепости  сдаются  не  токмо  мне,  а  даже  императорскому имени
моему...  А ты,  сотник,  бери пару бараньих биточков в карман - и айда на
улицу, там пожуёшь. Мы же выйдем к вам - смотр чинить!
     Пугачёв сунул жареное мясо в угрёбистую горсть сотника.  Тот, приняв,
пошёл на цыпочках к выходу.
     Затем делал доклад Шигаев, но Пугачёв слушал плохо.
     - Таперь,  - восклицал он, прерывая Шигаева, - припасов у нас хватит,
господа полковники,  чтоб  Рейнсдорпа как  след  быть  пугнуть.  Молодчина
сотник Чернов! Всего привёз. Однако довольно талалакать, пошли!
     Домовитая  Ненила,   оставшись  одна,   стала  гасить  лишние  свечи,
брюзжала:
     - И кисель не дожрали. Сколько сахару истрясла.
     Любопытства ради  она  подошла  к  окну  и,  подняв  волоковую  раму,
высунула голову на  улицу.  Липкий снег  валил.  Три  ярких костра пылали.
Невдалеке чернела виселица.
     Овчинников подал  команду,  и  две  сотни  приведённых им  казаков  с
калмыками мигом вскочили в  сёдла.  У  крыльца -  на лафетах -  две новые,
доставленные Черновым,  пушки,  а слева, возле коновязей, весь облепленный
снежными хлопьями, большой обоз с трофеями.
     И  как только показался на крыльце Пугачёв,  казаки и  калмыки во всю
глотку заорали:
     - Ура!.. Алла!.. Ура!.. Бачке осударю!.. Якши, якши!.. Здоров будь!..
Ура, алла!..
     Полетели вверх  шапки,  малахаи,  заблестели в  сильных руках  сабли,
замаячили пики.  Даже  пламя  костров  как  бы  приподнялось на  цыпочки и
вытянулось, чтобы ярким светом своим озарить вождя.
     У  Ненилы от приятного волнения захватило дух.  Глядя сквозь умильные
слёзы на царя, на то, как народ приветствует его, она даже всхлипнула.
     - Детушки! - взмахнув рукой, начал Пугачёв громким голосом.


                              Гяляаявяая XV

                В ГУСТОМ ТУМАНЕ. СТАРЕЦ ПРАВЕДНЫЙ МАРТЫН.
               МУЧЕНИКИ. ХЛОПУША ВМИГ ОЗВЕРЕЛ. ВАНЬКА КАИН


                                    1

     По    грязнейшим   осенним,    вдрызг    разбитым   дорогам,    между
Санкт-Петербургом и  полосою мужичьего восстания,  один за другим,  взад и
вперёд спешили курьеры.
     Пересекая  поперёк  Европейскую Россию,  они  безостановочно везли  в
столицу  секретные  пакеты  от  губернаторов  казанского,   оренбургского,
астраханского,  сибирского  -  с  известиями о  разгоревшемся мятеже.  Эти
пакеты адресовались в Военную коллегию,  "в собственные руки" графу Захару
Чернышёву.  Ради  соблюдения  тайны  курьеры  держались  в  Петербурге под
строжайшим надзором вплоть  до  обратного их  выезда в  Казань,  Оренбург,
Тобольск, Астрахань с повелениями, указами и манифестами.
     Сведения,   кои  поступали  в  столицу  с  мест  восстания,   слишком
запаздывали против фактов, и правящий Петербург, не знавший всей правды об
успехах Пугачёва,  продолжал относиться к  знаменательным событиям на Яике
всё ещё пренебрежительно и высокомерно.
     Так  как  война  с   Турцией  всё  ещё  длилась,   то,   естественно,
правительство  опасалось  обнаружить  перед   Европой  свою   слабость  во
внутренней политике и намеревалось покончить с восстанием одним ударом. Но
для  этого  удобный момент был  уже  упущен:  ни  Симонов,  ни  губернатор
Рейнсдорп не сумели пресечь мятеж в самом его начале.
     И  как ни  старалось правительство все сведения о  Пугачёве держать в
глубокой тайне от  иностранных при  русской короне дипломатов,  это ему не
удавалось.  Так,  английский поверенный в  делах Оакс  Рихар сообщал лорду
Уильамсу Фрезеру,  что "хотя двор смуту на востоке России хранит в большом
секрете,  но  повсюду известно,  что  один ловкий казак,  воспользовавшись
казацким  неудовольствием  в  Оренбургском  крае,   выдал  себя  за  Петра
Третьего,  и  число преверженцев его  так  велико,  что  произвело опасное
восстание  в   этих  губерниях.   И   вести  оттуда  всё  более  и   более
неблагоприятные".
     Для  нанесения  пугачёвскому движению  сокрушительного удара  Военная
коллегия,  как уже было сказано,  послала на место действия генерал-майора
Кара и нетерпеливо ожидала от него добрых известий.
     Но  Кар двигался по плохим дорогам с  крайним промедлением и  лишь 20
октября достиг Москвы.
     А  вот посланный Пугачёвым в  Авзяно-Петровский завод простой человек
Хлопуша,  не  в  пример Кару,  торопясь с  честью исполнить данное ему его
государем поручение,  летел  к  месту  назначения стрелою и  вскоре достиг
цели.
     Весь душевный склад Хлопуши,  все его мысли  перестроились  на  новый
лад.  Ему  стало  безразлично,  кто  этот чернобородый детина:  бродяга ли
Пугачёв,  как  оповещает  всех  губернатор,  или   впрямь   Пётр   Третий,
давным-давно  ожидаемый народом.  Кто бы он ни был,  Хлопуша по-настоящему
проникся верою,  что назвавшийся государем человек стоит за правду,  воюет
противу  правительства  для ради народа,  и он,  Хлопуша,  положил в своём
сердце служить ему до последнего вздоха.
     Хлопуша  и  с  ним  пятеро  казаков и  работный человек,  пришедший к
Пугачёву   с   Авзяно-Петровского  завода,   Дмитрий   Иванов,   правились
заснеженною степью на восток.
     Пряча  от  людей обезображенное лицо  своё,  Хлопуша был  в  сетке из
конского  волоса.   Чёрная  сетка  эта,  обхватывая  борты  шапки-сибирки,
спускалась до подбородка. Такую снасть носят в таёжных местах, спасаясь от
укусов летучего гнуса.
     На первом же привале Хлопуше довелось сетку снять -  мешала принимать
пищу - и повязать повреждённый нос тряпицей. Он сказал у костра спутникам:
     - Ведь  я  сам  не  кто-нибудь,  а  работный человек,  по  паспорту -
Соколов,  а  прозвище  имею  Хлопуша* за  свой,  значит,  долгий  рост.  А
работывал я  в  разных местах и  по Сибири хаживал.  За многие побеги били
меня кнутьями, последний же раз приговорили к вырезанию ноздрей. Ноздри-то
режут  вострым ножом,  лишь  бы  знак  сделать на  человеке,  а  я  палачу
согрубил,  "катом" обозвал его да обсволочил, так он, подлая душа, клещами
полноса вырвал мне, всех хрящей решил.
     _______________
          * Хлопушей  зовётся  высокий  деревянный  пест,  которым  толкут
     рудную породу.

     Казаки  соболезнующе  причмокивали,   качали  головами,  а  заводской
крестьянин Дмитрий Иванов сказал:
     - Они,  дьяволы, что палачи, что начальство, - нашего брата не больно
жалеют!  Я  сам вот скрозь весь избит да  исстёган.  И  в  леву ногу пулей
стрелян.
     - Трудно  на  заводах-то,   дядя  Митяй?  -  спросил  молодой  казак,
развешивая у костра онучи.
     - У-у-у,  боже ж  ты мой!..  Да не в пример хуже каторги.  Недаром же
сотнями народишко в бега бежит.  И я три раза бегивал.  Где нито в избушке
лесной укрытие имеешь,  либо землянку откопаешь.  Летом-то  ещё ничего,  а
вот,  как  снег  ляжет,  нашего брата-беглеца ловить учнут -  по  снегу-то
ловить сподручней:  и  следы видать,  и  дымок явственней обозначается.  И
посылают тогда  противу  беглецов розыскные команды из  старых  казаков да
полицейских.
     Была  вечерняя  пора.  Накатывал  густой  туман.  Становилось сыро  и
холодно.  Все  семеро сидели на  дне глубокой,  поросшей кустами и  глухим
чапыжником балке.  Для сугреву то и  дело подживляли костёр.  В котелках у
огня прело баранье хлёбово с крупой.  Дядя Митяй,  щурясь от дыма,  снимал
пену с похлёбки деревянной ложкой.
     Митяй широк в  плечах,  но  невысок и  сухопар,  щёки  впалые,  глаза
большие,  строгие,  как на старинных иконах, а борода рыжеватая, с сильной
проседью.  Весь  какой-то  постный,  болезненный,  он  больше  походил  на
заправского бродягу, нежели на заводского рабочего. И лишь большие крепкие
кисти рук изобличали в нём добытую в труде силу.
     - А и староват же ты,  дядя Митяй,  -  сказал кривой казак Дылдин.  -
Поди, годков десятков с шесть наберётся.
     - То-то,  милый мой,  что нет.  И сорока нету, а обличьем вишь какой.
Заводская жизнь  меня  изжевала  этак-то,  исчавкала.  Да  мы,  заводские,
почитай все скрозь хворые.
     - Сколько же  люду  на  вашем заводе трудится?  -  спросил озабоченно
Хлопуша.  Он  сидел  на  войлочном потнике по-татарски,  посматривал то  в
хмурое лицо Митяя, то на хвостатые огоньки костра.
     Дмитрий Иванов,  он  же  дядя Митяй,  ответил,  что Авзян основан был
ровно  двадцать  лет  назад  графом  Шуваловым,  затем  укуплен  Евдокимом
Демидовым, а всего работных людей по заводу значится до пяти тысяч душ.
     - Многолюдство великое,  -  прогнусил Хлопуша. - А вдруг да не примут
нас, сомнут да в домницы, в огонь-полымя?!
     - Уж ты об этом, дружок, не пекись, - сказал Митяй. Он снял лаптишки,
стал  переобуваться в  сухие онучи.  -  Меня  заводские изрядно знают,  не
сумневайся.  Да  и  мужиков-то  на заводе таперича самая малость:  кто лес
валит да угли в  куренях жжёт,  кто в шахтах руду копает,  а на заводе-то,
дай бог, чтоб сот с пяток народу было.
     Туман час  от  часу становился гуще.  Вот скрылись лошади,  хрупавшие
вблизи  костра  овёс,  пропали  иглистые  очертания оголённого кустарника,
замутнел,  стал каким-то призрачным живой огонь в  костре,  а  три казака,
сидевших по  ту сторону огня,  потеряв облик человеческий,  превратились в
каких-то бурых чудовищ.  Белый туман поглотил всё пространство. Стало, как
в бане,  втугую насыщенной паром.  Одёжа у путников промокла,  к лицам,  к
обнажённым частям тела липла влажная паутина,  она  проникала под рубаху и
заставляла вздрагивать от пронизывающего озноба.  С сучков кустарника, что
поближе к костру, покапывала, как редкий дождик, прозрачная влага.
     Путники изрядно продрогли,  стали укладываться спать.  Хлопуша и дядя
Митяй улеглись бок о бок -  сёдла в головы - на двух потниках, прикрывшись
овчинным тулупом.  Оба позёвывали так,  что трещали скулы, но сон бежал от
них.  Дядя Митяй,  почёсываясь и поохивая,  неторопливо,  душевным певучим
голосом рассказывал:
     - Родители-то мои,  чуешь,  пришлые из-под Казани крестьяне, насильно
их пригнали на завод.  От горя да с  непривыку вскоре они и умерли.  А мой
братеник,  парень  по  девятнадцатому  году,  у  домницы  работал.  Как-то
выпустили из домницы жидкоогненный чугун,  он и потёк по канавкам,  жарища
сделалась,  как в  пекле.  А  братейник-то мой,  Пашка-то,  чуешь,  прочь,
наутёк,  да  возьми запнись и  брякнись со  всех ног  поперёк огненной той
канавки... Брюхом упал... Так, веришь ли, напополам его пережгло. Схватили
его люди за руки да за ноги - так надвое и раздёрнули...
     - Неужто пополам?
     - Как перерубило! Одним пыхом...
     - Страдалец...
     - Страдалец-то не он, а мы страдальцы, кои вживе остались, - сказал в
туман дядя  Митяй.  -  Заводская жизнь самая страшительная,  гаже её  нет.
Самый крепкий человек возле домницы боле шести лет не  выдюжит.  Вот через
это самое и  ударяются трудники в побег.  И я бегивал.  И вот слушай,  мил
человек...  Лет шесть тому натыкался я  в лесу на праведного человека,  на
дедушку  Мартына,  отшельника.  Он  тоже  давным-давно  с  завода  утёк  и
поселился в самой трущобе, в урёме... И долго сила господня спасала его от
розыскных команд.
     - Ишь ты!..
     - Он  себе  избушку берёзовую срубил да  опустил в  землю  её.  Крыша
вровень с землёй сделалась, а поверх крыши мох, чапыжник, деревьица растут
- в  двух шагах возле такого жительства пройдёшь -  не приметишь.  Во как,
миленькой... Избушка мерою до пяти аршин, лаз в её тайный, потайное оконце
на восток. А земля на полу укрыта хвоей насечённой: лежать мягко, и дух от
хвои добрый.  А в уголке чувал из дикого камня,  для сугрева. Под потолком
иконка старозаветная,  пред ней самодельная свечечка - старец свечи-то сам
делал,  он в урёме на деревьях четыре диких бортовых улья сыскал... Ну-к у
него и  медок,  и  воск!  И  была у  него святая рукописная книжица "Ефрем
Сирин",  он  мне её вгул читывал...  Бывало,  оба от умиления над книжицей
плакали... - Дядя Митяй вздохнул, почмокал губами и вдруг умолк.
     Хлопуша толкнул его в бок:
     - Уснул, чего ли? Сказывай! Я уважаю этакое.
     - Да  нет,  не  сплю  я.  Думки  разные одолевают про  правду да  про
кривду...  Вот я и толкую...  Добро жить в пустыне,  добро о душе пекчись.
Как  вспомнишь,  вспомнишь жизнь людскую,  пропащую,  так кровь в  жилах и
застынет,  -  голос дяди Митяя стал ещё душевней, ещё трогательней, своими
воспоминаниями  он  был  по-настоящему  взволнован.   -  Да,  да...  Такие
страданья людям, такие печали да болезни! Пошто мы, окаянные, на мир богом
посланы.  Пошто одни в  тепле да  в  радости,  а  другие весь век  маяться
обречены, в молодых годах стариками ходить?
     - А-у, - вздохнул Хлопуша. - А-у, брат... Мается весь народ, все люди
страждут,  а  в весёлости век живут только господишки да купчишки,  да ещё
разве алхиереи с  протопопами.  Я-то знаю,  я-то,  браток,  всё знаю.  Я и
алхиерейскую бывальщину знаю, всю до подоплёки, я сам у тверского алхиерея
в услуженьи жил.
     - Оо-о! Бывалый, значит, человек.
     - Ну,  а как же отшельник-то,  Мартын-то твой?  -  помолчав,  спросил
Хлопуша. - Как жили-то, чем питались-то вы?
     - А  питались мы  больше всухоядь:  то  грибками,  то  ягодками.  Ну,
правда,  приносил нам из деревни дед один хлебца,  молочка когда. Приносил
тайно. Помолится с нами, поплачет о грехах и - домой в радости. От молитвы
да от покаянных слёз всякая душа людская в радость приходит.  Да и сам я в
радости у  старца жил.  Душа играла,  как солнышко о  пасхе...  А  вот как
сграбастали меня,  да выдрали до полусмерти,  да на руки,  на ноги кандалы
наложили,  опять я  заскучал!  В  Сибирь на вечное поселение просился,  не
пустили.  Ой, многие, многие просятся в каторгу, чтоб от немилой заводской
жизни уйти, - не пущают.
     - А вот ужо мы на заводах старые-то распорядки переломим, - убеждённо
проговорил Хлопуша.
     - Дай-то бог! - вздохнул дядя Митяй.
     - Добро бы к  старцу-то твоему зайти да покалякать с  ним,  -  сказал
Хлопуша и  почему-то застыдился своих слов.  -  Хоша,  правду молвить,  не
шибко-то я люблю святых: бездельники, пустобрёхи... Ну только и промеж них
попадаются трудники, людскому миру наставники. Знавал и таких я.
     - Умер  старец праведный Мартын,  преставился!  -  уныло  молвил дядя
Митяй и перекрестился. - Как учинил я побег в последний раз недель с шесть
тому,  не боле,  опять к  старцу подался.  Вошёл я в келейку,  в коей пять
годков не  бывывал,  гляжу -  на  сухой хвое  кости человечьи лежат,  руки
сложены,  череп в  праву сторону откатился.  А  тела и следу нет,  истлело
скрозь. На ножных костях лапотки, на плечах да на руках армячишко тленный.
И  книжица "Ефрем Сирин",  открытая на груди...  Ой и тяжко ж мне стало...
Пал я наземь да и завыл в голос...  А вскорости после того и сыскан я был.
Вот  привели меня в  заводскую тюрьму,  приговорили к  двум тыщам шпирутов
этих - стало быть к самой смерти! За многократные побеги мои то есть.
     Дядя Митяй почвыкал носом,  повздыхал и вновь заговорил, но голос его
окреп и оживился.
     - А  тут,  гляжу,  явились ко  мне в  тюрьму середь ночи трое парней.
Думал я -  ангелы небесные.  Нет, наши ж парни - Ванька, Стёпка да Терёха,
что у кричных молотов робят.  Вот явились да и говорят мне: "Мы сей минут,
дядя Митяй,  с тебя кандалы сорвём,  мы караульных солдат водкой опоили. И
бери ты,  - говорят, - лошадь сготовленную, возле зимника в балчуге стоит,
и беги ты, - говорят, - не медля к Оренбургу-городу, там царь объявился, и
толкуй батюшке,  пущай он к нам силу шлёт. А мы ему, свету белому, служить
согласны по вся дни..." Ну, я и поскакал. А достальное, миленький мой, сам
знаешь...  И  я  так  полагаю своим умишком,  что  этакое дело благодатное
приключилось не инако, как по молитвам Мартына, старца праведного... Да ты
слушаешь, ай спишь?
     Хлопуша храпел и взмыкивал.


                                    2

     На другой день,  совершенно неожиданно,  пристали к  Хлопуше в  степи
четыре  десятка конных башкирцев,  готовых служить новоявленному государю.
Башкирский старшина сказал:
     - В нашу землю пресветлый царь указ прислал. Вот мы и поднялись.
     Спустя сутки  взбодрившийся отряд вступил в  дремучие уральские леса.
Митяй вёл людей по узкой лесной дороге, которою возницы в огромных коробах
доставляют  на  завод  древесный  уголь.  Стало  наносить  дымком.  Митяй,
принюхиваясь, сказал:
     - Скоро до куреня будем.
     Действительно,  в глубине леса,  справа от дороги,  показались сквозь
чащу густые клубы дыма. Отряд свернул туда.
     Просторная  поляна   сплошь  завалена  огромными  бурунами  бревен  и
саженных поленьев. Эти лесные богатства были заготовлены еще прошлой зимой
и  подвезены сюда для  переработки в  уголь.  А  без угля нет ни  выплавки
чугуна,  ни выделки железа и стали.  На поляне высился объёмистый,  в виде
усеченной пирамиды,  холм. От плоской маковки до основания склоны его были
засыпаны землёй,  перекрыты дёрном.  Из вершины холма,  как из печи, валил
густой  смолистый  дым.  Возле  дымящегося  холма  копошились  чернолицые,
чернорукие,  как  трубочисты,  люди,  среди них  бабы и  подростки.  Это -
углежоги.  Они насквозь прокоптели -  казалось,  им в жизнь не отмыться; у
них  воспалённые,  гноящиеся  глаза  и  жестокий  кашель,  они  сплёвывают
"чернядью". В руках их длинные обуглившиеся колья, железные шесты, лопаты.
     Углежоги, старые и молодые, поклонились подъехавшим незнакомым людям.
Больше всего  их  удивил вид  сидевшего на  рослом пегом жеребце огромного
детины в чёрной сетке, из-под которой торчала рыжая, с проседью, бородища.
     - Братцы! - прокричал с коня дядя Митяй, кивнул головой на Хлопушу. -
Этот  человек  послан  в  Авзян  пресветлым государем нашим  добрую  жизнь
трудникам устраивать.
     Углежоги,  окружив всадников,  сдёрнули шапки,  усердно закрестились,
заговорили гулко:
     - Рады служить надёже-государю!  Видно,  и на нас оглянулся господь -
царя послал...  О!  братцы,  глянь...  Да это, никак, наш Митрий Иванов...
Здоров, Митрий!
     - Здорово,  мужики! - ответил Митяй. - Вас сколько здесь? Отберите-ка
полста людей да айда с нами в Авзян. Топоры есть?
     - Как не быть. Оруженья хватит. Да мы все, до единого, двинем!
     - Всем нельзя,  мирянушки, - зычным, гнусавым голосом прервал Хлопуша
поднявшийся было галдёж.  -  Всем работу кидать не годится - царь-государь
приказал скореича пушки  да  ядра  лить,  а  без  вашей чёрной работы чего
отольёшь?!
     Тем временем дядя Митяй стал объяснять казакам, как уголь жгут.
     - Вот видите,  люди саженное поленье укладывают в кучи и кладут их то
встояк,  то влёжку,  то встояк,  то влёжку. Через это получается "костёр".
Его закрывают со  всех сторон хворостом,  обсыпают землёй,  а  сверх всего
дёрном  обкладывают.  На  маковке дыру  оставляют да  сбоку  дыру,  чтобы,
значит,  тяга завсегда жила.  Как сбоку подожгут,  огонь-то и  заберётся в
серёдку,  да шибко-то не горит там,  а мало-мало тлеет,  и по этому самому
поленья в костре не горят, а чахнут, через что уголь образуется... Ну, тут
уж мастер не зевай,  а доглядывай,  чтобы куча оседала ровно,  чтобы огонь
где нито ход не прогрыз себе...
     От  "костра" валил  дым,  копоть,  смрад,  щипало глаза,  захватывало
дыхание.  Казаки стали чихать и  кашлять,  из  глаз у  них катились слёзы;
казацкие лошади фыркали, мотали головами, пятились прочь.
     - Вот так работка! - с горестным оживлением прогнусавил Хлопуша. - Мы
тут  раз дыхнули -  и  расчихались,  а  энтим людям день-ночь тут бытовать
доводится.
     И  он  оглядел всех  их,  кому  на  протяжении долгой зимы неотступно
приходилось работать у  "кострища",  подкидывать землю  там,  где  начинал
пробиваться огонь, ходить по этому огненосному кургану, оправляя его.
     - А другой-то курень далеко? - спросил дядя Митяй собравшихся в поход
углежогов.
     - А эвот-эвот, не будет и версты, - загалдели углежоги.
     Вдруг как раз в той стороне,  где соседний курень, раздался неистовый
рёв и крики.
     - Ой,  беда стряслась!  -  прислушиваясь к нараставшему гулу голосов,
засуетились конные и пешие. И все бросились туда напрямки, через лес.
     Поляна.  Такой же огромный, перекрытый землёй и дёрном "кострище". Из
чёрного склона буйное пламя пышет,  с  другого бока и  с вершины густейший
валит  дым.  А  возле  "кострища" орут,  бестолково копошатся перепуганные
люди, суют в пламенную пасть обуглившиеся жерди, кричат: "Хватай! Хватай!"
Смельчаки  карабкаются  по   откосу,   пытаясь  подобраться  к   огненному
провалищу.  "Снегу, снегу давай! Воды!" Но снегу ещё мало, воды один ушат,
а до речки версты три.
     - Что  стряслось-то?   -  откинув  с  лица  сетку,  закричал  с  коня
подскакавший Хлопуша.
     Народ наперебой закричал:
     - Двое  провалились,   отец  да  сын...   Петриковы!   С-под  Тамбова
приписаны, дальние...
     - Братцы!  -  скомандовал своим Хлопуша.  - Рой к чёртовой матери всю
печку, спасай души!
     - Что  ты,  что  ты,  начальник?  -  прихлынув  к  Хлопуше,  завопили
углежоги.  -  Разроешь -  всё угодье спортишь,  да нам с  конторой-то и не
расчесться... Загинем в кабале, сожрут нас демидовские приказчики.
     - Завод ныне не Демидова,  а царский!  Царь всё простит!  -  бросал с
седла Хлопуша.
     - Чего мутишь?  -  крикливо возражали ему.  -  Давно ли завод царским
стал?  Окстись! Демидова это завод, вот чей. Не дадим рушить. Ребята, гони
орду! Дуй кольями!
     - Стой, дураки! - завопил Хлопуша. - Христианские души в огне гибнут!
     - Они гибнут - и нам погибать? Не дадим рушить!
     Пока  шла  словесная  перепалка,  расторопные  казаки  с  башкирцами,
руководимые  Митяем,   выхватили  из  полымя  крючьями  обуглившийся  труп
старика,  а  из другого дымящегося провалища извлекли задохшегося молодого
парня.
     - Марья,  очнись!  Очнись, Марья! - отхаживали неподвижно лежавшую на
земле женщину -  жену старика и мать парня.  - Зашлась, сердешная... Бабы,
пособляйте!.. Трите пуще снегом загривок-то ей! Ах ты, господи...
     И вдруг,  очнувшись,  женщина метнулась к "костру",  с нечеловеческой
силой взнесла себя на самый его верх,  вскинула руки,  как пловец, готовый
броситься в воду, и, страшно завопив, исчезла, поглощённая огненной бурей.
     Толпа  охнула,  окаменела.  Затем  поднялись бешеные  крики,  лютость
охватила всех:
     - Круши печь! Размётывай! Размётывай!..
     К "костру" бежали казаки,  башкирцы, углежоги - кто с чем. И не успел
Хлопуша прийти в  себя,  как от печи остались лишь вороха охваченных дымом
поленьев да огненных углей.
     В  сторонке лежала обгоревшая женщина,  её  выхватили из раздёрнутого
"костра", но уже бездыханной.
     А вокруг пылал новый, иной костёр: бушевала людская ярость.
     - Душегубы! Кровососы! - ревели голоса углежогов. - Хватит, братцы, с
нас! Бери топоры, гони коней!.. Идём к царю-батюшке.


                                    3

     Толпа  Хлопуши  выросла  до  полутораста человек.  Углежоги ехали  на
подводах,  устроившихся в угольных коробах. Был вечер. Проблеснули звёзды.
Дядя Митяй сказал:
     - Слышь,  Хлопуша?..  Ты,  может статься, с отрядом-то на ночёвку где
нито расположишься, ну а я на завод махну, упредить надобно.
     Он стегнул коня и пропал за поворотом извилистой дороги.
     Вскоре в лесной глуши замаячили костры. А на самой опушке, прячась за
старую сосну,  высматривал проходивших людей рослый,  одетый в полувоенную
форму человек.
     Хлопуша первый приметил солдата и крикнул ему:
     - Чего шары-то выкатил? Эй ты, вылазь!
     - А  вы  что за люди?  -  окрикнул солдат и,  взяв ружьё наизготовку,
вылез  из-за  дерева.  Но,  увидав  большую  толпу  вооружённых всадников,
скрылся в чащобе.
     - А-а-а!  - удивлённо протянул высокий углежог-старик, присмотревшись
с  коня  к  тускло светившимся кострам вдали.  -  Да  ведь это  беглые,  у
огнищ-т. Глянь, сколь их, сердешных, наловили-то...
     - Айда на выручку! - не долго думая, скомандовал Хлопуша; он взмахнул
плетью и двинулся к кострам. - Окружай, братцы!
     За ним бросились казаки,  башкирцы. От костров грохнули два выстрела.
Задетый пулей, упал с коня башкирец.
     У Хлопуши не было ни ружья, ни пики, он выхватил из-за пояса безмен с
чугунным гранёным шаром на  конце и,  скакнув через костёр к  стрелявшему,
разбил ему голову. Солдат рухнул тут же.
     - Сдаёмся,  сдаёмся!..  -  видя направленные на них пики,  взголосили
солдаты - заводские стражники и сыщики. Их было человек двадцать. Шершавые
стреноженные лошадёнки их топтались рядом.
     Хлопуша дрожал,  в  его груди хрипело.  Он сорвал густую хвою кедра и
вытер ею окровавленный безмен.
     Полсотни беглецов,  молодых и старых,  связанных по десятку арканами,
еще не вполне понимая происшедшее, кланялись набеглому отряду:
     - Ой,  кормильцы...  Хлебца,  хлебца!  Вторые сутки ни синь-пороха во
рту.  -  Испитые,  бессильные, посиневшие, одетые в рвань, они походили на
таёжных бродяг.
     - Государь Пётр Фёдорыч дал приказ быть вам вольными, - перехваченным
от волнения голосом сказал Хлопуша и,  потрясая безменом,  продолжал:  - А
супротивникам царским - смерть!
     Стало тихо.
     Старый капрал, с длинной седой косой, в рыжем нагольном полушубке и в
валенках, бросая на Хлопушу злобные взгляды, проговорил сипло:
     - Нам неведомо,  что вы  за  люди и  кто такой царь Пётр Фёдорыч.  Мы
состоим на иждивении дворянина Демидова, а присягали государыне Екатерине.
     - А ну, приготовь-ка петлю! - сказал Хлопуша, оборачиваясь к своим.
     - Вздёрни, вздёрни его, батюшка!.. Собака он! - зашумели голоса...
     - Собака ли я,  нет ли... - перебил их капрал и невозмутимо потянулся
за угольком к костру, чтобы закурить трубку, - собака ли, нет ли, а я свою
службу сполняю по приказу! Нашей сыскной команде велено утеклецов ловить -
ну,  значит,  не рыпайся, лови... А ты, вояка с безменом, ежели есть среди
прочих начальник,  разжуй нам,  что к чему. А то налетели с ветру, солдата
ухлопали ни за што ни про што.  Да вы,  может,  разбойники,  может,  завод
зорить едете! Откуль нам знать?
     Поборов в себе неприязненное чувство к суровому служаке, Хлопуша стал
рассказывать людям, по какому делу послал его государь на Авзянский завод,
и  что  самоглавная думка у  государя -  сделать свой народ вольным да  во
счастии.
     Толпа  приняла эту  весть азартно.  "Дай  то  бог,  дай  то  бог!"  -
взволнованно крестясь, кричали углежоги и беглецы.
     Капрал,  хмуря  седые брови и  всё  ещё  по-злому косясь на  Хлопушу,
сказал:
     - Ежели ты  правду молвил,  мы,  пожалуй,  новому государю служить не
отрекаемся, - и велел стражникам "ослобонить утеклецов".
     Хлопуша  поверил  словам  капрала и  свой  приказ  о  казни  отменил.
Разожгли ещё  ряд костров.  Башкирцы,  крикливо переговариваясь,  варили в
котлах  махан.   Ужин  поспел  скоро.  Все  плотно  подкрепились.  Беглецы
набросились на еду с жадностью.
     Стало  довольно  темно.  До  завода  оставалось около  тридцати вёрст
торной  дороги.  Хлопуша торопился,  он  отдал  приказ выступать в  поход.
Принялись суетливо  собираться.  Угрюмого капрала  не  оказалось в  толпе.
Никто не приметил, как он под шумок исчез.
     - Эх,  жаль,  дюже жаль, что не вздёрнул я его, - сердито замотался в
седле Хлопуша.  Он велел всех людей сыскной команды нанизать на один аркан
и отдал их под присмотр башкирцев.
     Двигались  ходко.   Немощные  беглецы  ехали  по  двое,  по  трое  на
полицейских конях или в коробах, вместе с углежогами и их семьями. Путники
надрали бересты,  сделали смолистые факелы,  зажгли их.  Тьма,  вспугнутая
возникшим светом,  закачалась,  заструилась,  как широкое полотнище тёмной
рыхлой кисеи.  Десятки факелов плевались во тьму ярким огнём и  клубящимся
красноватым дымом. Весь лес сразу преобразился, ожил, наполнился сказочной
нежитью.  Деревья,  казалось,  перебегали с места на место,  подпрыгивали,
замахивались на  путников  мохнатыми лапами.  Обгорелые пни  и  поваленные
бурей  вековые стволы с  вихлястыми сучьями напоминали таёжных чудовищ.  А
факелов зажигалось всё больше да больше. Ехать было нескучно.
     Свет играл,  колыхался,  свет вступил в единоборство с тьмой. Зрелище
было живописное. Верхоконная ватага башкирцев в своих цветистых халатах, в
остроконечных шапках,  с  луками,  колчанами,  кривыми ножами,  с длинными
пиками, украшенными конскими хвостами; впереди - рослый бородатый всадник,
лицо у  него в  свисавшей на глаза сетке,  дальше вереница связанных общим
арканом полицейских, а сзади - большая толпа черномазых углежогов. Вся эта
необычайная  картина,   вырванная  из   мрака   озорными  огнями  факелов,
напоминала орду древних воинственных печенегов, возвращавшихся из тяжёлого
похода в свой кочевья.
     Народ устал, двигался молча; башкирцы и казаки дремали, покачиваясь в
сёдлах. Кое-где слышались ребячьи голоса.
     Хлопуша въехал в толпу беглецов, завёл с ними беседу. Жалуясь на своё
житьё-бытьё, они говорили ему:
     От  великого мучения  на  заводских работах уже  затылок переломился,
исхудали мы, обнищали все вконец.
     - Ободрались мы все, обносились, из дырявых портков срам прёт.
     Хлопуша узнал,  что заводские люди больше всего терпят от  управителя
да приказчиков: обмеры, обсчёты, дороговизна продуктов в заводских лавках.
     - Ну, а хозяин? - спросил Хлопуша.
     - Хозяин наезжает редко. Да и он собака!
     - Раскачку надо, начальник, зачинать! - выкрикнул курносый, с испитым
лицом парень.
     - Да уж тряхнём!  -  сказал Хлопуша.  - Ну, всё ж таки из работных-то
есть, которые ладно живут?
     - Да  есть  малое  число.  Мастера в  добре живут,  вот  кто...  Они,
почитай, все раскольники. Им и начальство мирволит. У них по две да по три
коровки,  да лошадёнки,  овцы,  свиньи,  хозяйство...  Они,  брат, живут в
добре, это верно.
     - Может,  потому и в добре живут, что стараются да дело своё знают, -
проговорил Хлопуша.
     - Да уж это как есть,  - ответил, крутнув головой, старик с хохлатыми
бровями.  -  Они на работу горазды,  и смысел есть в башке,  это верно. Да
ведь  и  мы-то  стараемся со  всех  сил.  А  откровенно-то  тебе  сказать,
начальник,  ради кого стараться-то?  Для Демидова-то?  Да  будь он  трижды
через нитку проклят! Тьфу!
     - Дельно сказал,  - одобрил старика Хлопуша. - Ради Демидова, худ ли,
хорош ли он,  жилы свои надрывать не для ча. А вот уж ради царя, ради миру
слобождения - силушку свою в работе не жалейте...
     - Да уж...  Господи,  чего тут толковать!  -  раздались голоса. - Раз
дело мирское зачинается, на себя, дакось, наплевать... Мы в сознанье!
     Хлопьями стал падать тихий снег, и вся дорога вскоре побелела.


                                    4

     Пока дядя Митяй путешествовал из заводской тюрьмы в стан Пугачёва, на
Авзяно-Петровском заводе произошло жестокое событие.
     Все уральские  заводы строились по одному образцу:  многоводный пруд,
запертый  плотиною,  водоспуски,  корпуса  мастерских,  церковь,  контора,
казармы, склады и заводской посёлок. На старых, петровских времён, заводах
мастеровые трудились из поколения в поколение.  Их деды и прадеды,  бывшие
крепостные   мужики,  вывезены  были  из  разных  мест  России  и  навечно
закреплены за заводом.  Заводские работали под руководством  мастеров  при
домнах,  при водяных молотах,  в литейных, прокатных и, прочих мастерских.
Они являлись первостепенным ядром  завода.  Их  было  не  так  много,  они
составляли  всего  лишь  пятую часть рабочей силы.  Остальные четыре пятых
трудились на подсобных предприятиях:  рубили  лес,  жгли  из  него  уголь,
копали в разрезах и шахтах руду,  занимались в обозах. Эта главная рабочая
сила вербовалась из приписанных к заводу крепостных крестьян.  Приписанные
не  теряли  связь  со  своим  хозяйством  на  родине,  где  оставались  их
семейства,  и время  от  времени  получали  возможность  в  страдную  пору
отправиться домой для полевых работ,  с тем чтобы по истечении положенного
срока снова явиться на завод.  Были среди них счастливчики, которым шагать
до  дому недалеко - порядочно деревень,  острожков,  сёл находилось вблизи
завода.  А каково-то было тем, родные места которых отстояли на триста, на
четыреста  и более от завода вёрст,  каково-то им было ломать "два конца",
зачастую способом пешехождения?
     Горькая,  тоскливая,  бессолнечная жизнь. А хозяину какое дело - будь
то казна, или сиятельный вельможа, или оборотистый купец: мужики живут, не
подыхают -  значит,  не о  чем и  толковать.  А  на случай бунта сыщется и
управа:  парочка залпов, куча убитых, раненых, и - снова благоденственное,
мирное житье.
     Так  был  убит отец Павла Сидорова,  купленный ещё прежним владельцем
завода,  графом Шуваловым, и перепроданный затем со всем семейством новому
хозяину, Демидову.
     Осиротевший Павел  Сидоров остался пятилетним мальчонком на  руках  у
матери,  а  когда подрос,  его определили в слесарную мастерскую,  и через
несколько лет он  стал хорошим слесарем.  Они жили с  матерью в  небольшой
опрятной избе, имели огород, от которого и питались.
     Павлу исполнилось двадцать два года. Благонравный, искусный и горячий
в работе, он был на добром счету у начальства. Мать гордилась таким сыном,
берегла его пуще глаза,  подыскала ему невесту -  дочь мастера, у которого
Павел состоял в подручных.  Мастер был рад породниться с Павлом, он прочил
его на своё место.  Мастер чувствовал, что собственные силы его на исходе,
что  всё своё здоровье он  ухлопал на  умножение капитала графа Шувалова и
дворянина Демидова, а себе вот, кроме мучительной грыжи да чахотки, ничего
не нажил.
     Итак,  в ноябре ожидалась свадьба.  Павел уже зарабатывал до трёх,  а
иногда и  до  пяти рублей в  месяц,  что давало ему с  матерью возможность
безбедно существовать: пуд муки стоил пятнадцать копеек. Появилась корова,
завелись лишние деньжонки.
     Павел поехал в Екатеринбург, купил себе две пары штанов - суконные за
восемь гривен,  другие,  из чёртовой кожи,  за двадцать семь копеек, купил
овчинную шубу,  кушак,  шапку, сапоги, невесте - полотна, шаль и на платье
шёлку,  а матери - добрые валенки. На все покупки и поездку издержал около
семнадцати рублей и вернулся домой довольный и радостный.
     На  воскресенье было  назначено обручение.  Варили  пиво,  брагу.  На
заводе только и разговоров было,  что о предстоящей свадьбе.  Но в субботу
утром  произошли мрачнейшие события,  поставившие чёрный  крест  на  жизни
Павла.
     Управитель завода,  из  обруселых  немцев,  бергмейстер Иван  Абрамыч
Швабе,  прозванный мастеровыми за его жестокость Ванькой Каином, в субботу
утром  послал  в  слесарную мастерскую своего  казачка с  приказом,  чтобы
немедленно пришёл в  управительский дом Павел Сидоров для починки дверного
замка в кабинете.
     - Вот что,  Сидоров,  -  встретил его Каин,  рыжий,  высокий,  худой,
бритый, с прямоугольным лицом и сердитыми, всегда прищуренными глазами; он
был в высоких сапогах и дорожной тёплой кацавейке,  он только что вернулся
из поездки по сутяжному делу в Екатеринбург. - Постарайся-ка, брат!
     Павел поклонился  и  начал,  а Ванька Каин ушёл завтракать в соседнюю
комнату.  Павел знал о жестоком  характере  управителя.  Немец  за  всякую
безделицу  драл  правого и виноватого;  драл своих служащих и приказчиков,
даже как-то выдрал своего делопроизводителя из отставных офицеров,  за что
получил   выговор  от  берг-коллегии  и...  пятьдесят  рублей  награды  от
Демидова.
     Павел сделал работу старательно и быстро: через каких-нибудь двадцать
минут  он доложил управителю,  что работа готова,  тот буркнул:  "Ступай!"
Павел поклонился и вышел.
     Позавтракав и  выпив  ежевичной настойки,  управитель проверил работу
Павла: дверной замок действовал отлично, затем вошёл в кабинет и скользнул
глазами по зелёному сукну письменного стола.
     - Кошелёк!..  А где ж кошелёк?  - с испугом воскликнул он. - Я же вот
сюда его положил,  на стол.  Я же твёрдо это помню. - Он бросился к столу,
стал выдвигать ящик за ящиком, рыться в них, бормоча:
     - Да, да, это слесаришка! Это он к свадьбе. Больше некому, сюда никто
не входил.
     Управитель был страшный скряга,  он копил деньги,  воровал у хозяина,
обсчитывал рабочих,  за  гроши  или  спирт  скупал у  бродяг и  старателей
золото. Вот и на этот раз, возвращаясь из Екатеринбурга, он выменял в лесу
у  двух бродяг на  спирт,  на  хлеб,  на две пары яловых сапог больше двух
фунтов драгоценного металла.
     - Ох,  и задам же я ему свадебку! - Управитель схватил шапку, собачий
арапник и стрелой, вприпрыжку, пустился в слесарную мастерскую.
     - Сидоров! - закричал он.
     Все  слесаря  бросили  работу,  уставились на  потрясавшего арапником
бергмейстера. А Павел, опустив руки, со страхом отозвался:
     - Чего изволите?
     - Кошелёк!  -  заорал, затопал бургмейстер, грозя побледневшему Павлу
собачьим арапником.  -  Подай мой кошелёк,  подай не медля, а нет - я тебе
шкуру с плеч до пяток спущу!
     Павел от неслыханной обиды весь затрясся,  на глазах у него выступили
слёзы, прыгающим голосом, ловя ртом воздух, он взахлёб говорил:
     - Что вы, что вы?.. Господин управитель!.. Помилуйте, да мысленное ли
это дело...  Чтобы я...  да взял ваш кошелёк.  Я  и  в  горницы-то не смел
войти. Что вы?!
     - За парнем мы никакого худа не замечали. Парень честный, - раздались
в его защиту голоса.
     - Молчать!  -  с маху стегнув по верстаку арапником, взвизгнул Ванька
Каин.  -  Кто пикнет, тому плетей не миновать. Значит, отпираешься? Ах ты,
ворюга!..
     Павел с плачем повалился на колени и не своим голосом завыл:
     - Не порочьте, не губите... Грех вам!
     Истязание  происходило рядом  с  мастерской,  в  сарайчике для  угля.
Нагого Павла привязали к  столбу.  Свирепый палач из  каторжан был  пьян и
работал со  всем  усердием.  Павел  сначала терпел,  затем  стал  стонать.
Управитель,   приостановив  палача,   вновь  обратился  к   несчастному  с
требованием вернуть кошелёк. Павел в ответ только хрипел.
     И снова свист плётки.  Окровавленный человек перестал стонать, голова
его  упала  на  плечо,  он  потерял сознание.  А  как  пришёл  в  чувство,
управитель вновь принялся допрашивать его. Павел тряс головой и мычал, как
бы онемев.
     Тогда его бросили на скамейку, управитель сел на сутунок, скомандовал
палачу:
     - Валяй!
     Расстроенный неудачею пытки,  съедаемый мыслью о  пропавшем кошельке,
бергмейстер едва доплёлся до своего дома.  Сухое,  со вдавленными висками,
прямоугольное лицо его было жёлто от разлившейся жёлчи.
     - Ваня,  что с тобой?  Уж здоров ли ты?  - участливо встретила своего
супруга дородная Домна Карповна, одна из бывших любовниц хозяйского сына.
     Бергмейстер бросился в кресло и,  отдышавшись, сообщил Домне Карповне
о  пропавшем кошельке.  Та,  звякнув ключами,  достала из  посудного шкафа
набитый самородками кошелёк, подала мужу, сказала:
     - Как ты спосылывал за слесарем, я взяла да и схоронила кошелёк-то...
От греха подальше!
     - Тьфу ты!  - выругался обескураженный управитель и, схватив кошелёк,
упрятал его в карман.  -  Какая ты,  право,  Домнушка!.. Из-за тебя вот...
безвинного! - Он укорчиво взглянул в красивые глаза жены и зажевал губами.
- Ну, ладно! Это парню впрок пойдёт!..
     Весть  о  нашедшейся у  бергмейстера пропаже  облетела весь  посёлок.
Среди  заводских  поднялся  шум.  Вдоль  улочек  и  переулков разъезжали в
лохматых шапках вооружённые стражники.
     В  воскресенье гроб с телом забитого насмерть Павла стоял в той самой
горенке,  где  должно было состояться обрученье.  Горенка оклеена весёлыми
розовыми шпалерами - её отделывал к свадьбе сам Павел.
     В  воскресенье утром  управитель послал  за  матерью Павла.  Из  окна
управительского дома  видна дорога.  Управитель видит:  кой-как  бредёт по
дороге старая женщина,  рядом казачок -  мальчишка. Вот женщина всплеснула
руками,  покачнулась,  повалилась на  дорогу.  Казачок пособил ей  встать.
Опять кой-как пошла.
     "Пьяная... Нажралась!" - подумал управитель и послал кучера доставить
старуху в дом.
     Сидя  в  кабинете господина и  ничего не  видя  перед собой,  старуха
скулила,  крестилась. Управитель, сунув в карман старухи десять серебряных
рублёвиков, сказал ей:
     - Вот что,  бабка!  На свете всяко случается. Ошибка вышла. Кто ж его
знал,  что он,  этакий бык,  плетей не выдюжит. А деньги тебе за несчастье
немалые  жертвую.  Но  помни,  -  закричал  он  и  замотал  пальцем  перед
сморщенным лицом старухи,  -  ежели кому из начальства пикнешь хоть слово,
насчёт кошелька-то,  я  тебя,  бабка,  на каторгу упеку,  уж я ходы-выходы
найду!
     - Эх,  злодей  ты,  злодей!..  -  выкрикнула старуха и,  собравшись с
силами, плюнула управителю в лицо.
     - Эй,  выбросьте вон эту старую падаль!  -  заорал,  распахнув дверь,
взбешённый Ванька Каин.


                              Гяляаявяая XVI

               КАПРАЛ СИДОРЧУК, ДЯДЯ МИТЯЙ И МЕДВЕДЬ МИШКА.
                  ЗАВОД РАСПАХНУЛ ПЕРЕД ХЛОПУШЕЙ ВОРОТА


                                    1

     Старый  капрал  полицейской службы Сидорчук,  злой  по  природе,  был
вконец   развращён   заводской  администрацией  подачками,   поблажками  и
всяческими  поощрительными  награждениями  за   верность  хозяину   и   за
нескрываемую ненависть к работным людям.  Мужики и мастеровые боялись его,
как бешеной собаки.  Он  наушничал управителю,  оговаривал невинных,  умел
ловить беглых,  как борзая зайцев. Ему не раз грозила народная расправа. У
него пробита голова, поломаны рёбра, но счастливая случайность спасала его
от гибели.
     Он  гонит  коня  по  знакомой лесной дороге через тьму  и  начавшуюся
непогодь.  Ветер шёл накатом: подует, приостановится да опять ударит. Снег
валил.  Сердце капрала радо:  он счастливо сбежал от разбойников, от этого
гнусавого лешего в чёрной сетке,  от неминуемой петли.  Ах,  дьяволы,  ах,
каторжники!..  Вот  ужо,  дай  срок,  он  им  покажет нового  царя,  Петра
Фёдорыча!..
     Капрал остановил коня,  разинул рот, прислушался: слава тебе господи,
погони не чутко!  Да разве мыслимо в этакую непогодь человека  отыскать  в
лесу.  Поди,  разбойники-то там у костров и заночуют,  а он, Сидорчук, тем
временем на заводе к утру будет,  добрую встречу  этой  шайке  головорезов
устроить   постарается.   На   заводе,  слава  богу,  сила  есть  -  одних
полицейских,  солдатишек да стражников  полтораста  человек,  при  четырёх
унтерах.
     Раздумывая так,  капрал подстёгивал коня.  Холодновато чего-то стало.
Эх, окатить бы душеньку винцом!.. Эх, давно бы!..
     Погода действительно разбушевалась не  на шутку.  Густой лес задвигал
плечами,  зашумел.  Ветер  теперь швырялся в  лицо  липким снегом,  слепил
глаза,  затруднял дыхание.  Конь капральский спотыкался,  воротил морду от
ветра,  всхрапывал.  Лес  гудел сплошным,  беспрерывным,  всё  нарастающим
гулом.  Фу ты, напасть!.. Ужели ж доведётся свернуть куда-нибудь в трущобу
да огонёк разжечь?
     Ехал капрал,  ехал и вдруг приметил:  справа от дороги мутнеет сквозь
сумасшедшую летучую пургу какое-то расплывчатое белёсое пятно.  Не иначе -
костёр.  Кто же это там?  Куреня,  кажись, тут не предвидится. Стало быть,
беглец какой.
     Капрал минутку подумал,  соскочил с  коня и повёл его с дороги в лес.
Конь то  и  дело всхрапывал,  приплясывал,  осторожно косился по сторонам,
словно чуял недоброе.
     В  густом лесу было тише,  чем на дороге,  и костёр вдали обозначился
более явственно.  Да  уж  не  так далеко до него,  не будет и  полутораста
сажен.  Капрал осмотрелся, выбрал приметную кривую сосну, привязал к сосне
коня.
     - Стой-ка тут,  а то,  брат,  ты только трохи-трохи мешать будешь,  -
сказал человек и,  вынув  из  перемётной сумы  сложенный кольцами аркан  с
петлёй на конце,  направился в обход костра. Вот подкрадётся и набросит на
злыдня петлю.
     Он шёл осторожно,  чтоб не трещали под ногами сучья, и оборонял глаза
от колючих веток. Не успел пройти и сотню шагов, как раздался резкий хряст
чащобы.  Капрал вздрогнул и  метнулся прочь.  Но было уже поздно!  Медведь
рявкнул,  всплыл на  дыбы и,  пыхтя,  двинулся на  человека.  Всхрапывала,
взвизгивала,  била задом почуявшая зверя лошадь. Овладев собой, капрал что
есть силы взголосил:
     - Мишка, мишка!.. Я тебе!.. - И побежал к лошади: там у него осталось
ружьё со  штыком.  Однако медведь,  бросившись за  ним,  ударил его лапой,
свалил на землю и насел на него.
     Вступив в  единоборство с  мишкой,  капрал орал на него на всю тайгу.
Рявкал  и  медведь.  Капрал был  одет  плотно,  в  нагольном полушубке,  в
овчинных штанах,  в высоких валенках. Он был увёртлив, силён, он немало на
своём веку ухлопал зверя. А медведь, по счастью, попался не из матёрых, но
всё же сильно тискал человека и плевал ему в лицо, обдавая горячим, как из
печки,  дыханием.  Капрал,  как  можно  пряча  от  зверя голову,  старался
выхватить из-за пояса нож,  но ему это не удавалось:  медведь прижал его к
земле как раз левым боком,  где был нож... Стремясь выползти из-под мишки,
сбросить его  с  себя,  капрал всячески извивался,  сучил ногами,  взрывая
запорошенный снегом мох...  Но вот острый нож в  его руке.  Однако рука не
имела  размаха.  Резким толчком капрал ткнул медведя в  брюхо и  рванулся.
Медведь рявкнул, вскочил на все четыре лапы и, разъярённый, снова насел на
человека.  Раздирая  когтями  полушубок и  оскалив  пасть,  зверь  целился
перегрызть человеку горло.  Капралу пришёл последний час,  и  он  взмолил:
"Господи,  помоги!" Изловчившись, он забил в пасть зверя огромную мохнатую
рукавицу из собачины. Тут прозвенел чей-то осатанелый голос:
     - Бей его,  бей его,  чёрта! - и спасительный топор ударил медведя по
черепу.
     Зверь  бросил свою  жертву и,  яростно скакнув к  вновь  появившемуся
врагу,  смял  его  на  землю  и  навалился на  него.  Человек пронзительно
закричал.
     Вскочивший капрал кинулся на выручку и сильным взмахом всадил нож меж
лопатками зверя.  Медведь  охнул,  рявкнул,  бросил  человека  с  топором,
мгновенно подмял под  себя  капрала и,  кровожадно зарычав,  впился ему  в
плечо предсмертной хваткой.
     - Ой-ой-ой!  -  завопил капрал от  нестерпимой боли.  Но  подоспевший
человек с  размаху рубанул топором зверя по загривку.  Зверь клюнул носом,
захрипел,  рухнул набок,  вытянулся,  подёргал лапами, протяжно вздохнул и
стих.
     Измученные,  потрясённые,  два человека дышали надсадно, с хрипом. Им
казалось,  что вот-вот от напряжения сердца их разорвутся. Выпучив глаза и
широко  открыв  перекосившиеся  рты,   они  стояли  один  против  другого,
пошатываясь.  Липкий пот,  смешанный с растаявшим снегом, обильно стекал с
их лиц, от обнаженных голов дымилась испарина.
     Первым очнулся капрал.  Отдуваясь и  пыхтя,  он  поддел горсть снега,
стал обтирать им  окровавленные руки,  освежать пылавшее лицо.  Его коса в
схватке  растрепалась,  длинные,  как  у  женщины,  волосы  разметались по
плечам.
     И  вот они через побуревшую от  снега ночную темень вгляделись друг в
друга, и оба сразу вскричали:
     - Сидорчук!
     - Митрий!
     Два  давнишних врага,  более опасных и  яростных,  чем  лесные звери,
вдруг  испугались своих голосов и  опешили.  Непостижимая встреча поразила
их.
     - Спасибо,  Митрий.  От неминучей смерти спас ты меня!  -  задыхаясь,
через силу, сказал капрал.
     - Неизвестно ещё,  спас ли...  Не  больно-то благодари,  -  набираясь
силы,  буркнул дядя Митяй.  В  нём  поднялась давно копившаяся ненависть к
насильнику.
     Капрал попятился от своего врага,  который был ещё страшнее ему,  чем
убитый стервятник.
     - Сволочь!  - грубым басом выругался капрал. - Хоть ты и спас меня, а
сволочь!..
     - Кабы ведал я,  что ты это,  так не медведя,  а тебя бы стукнул, - и
Митрий, угрожающе надвигаясь на капрала, выхватил из-за кушака топор.
     Капрал  оробел.  Боясь  повернуться к  мужику спиной,  он  напряжённо
следил за всяким его движением и пятился.
     - Ты и так в прошлом годе мне голову,  варнак,  прошиб!  -  отступая,
кричал он  на  мужика.  -  Едва  я  тогда  ноги  уволок из  вашей  ватажки
разбойничьей... Варнак, язви тебя в душу!
     Допятясь до  истекавшего кровью  медведя,  капрал проворно нагнулся и
выхватил застрявший в звериной туше нож.
     Митрий замахнулся топором с правого плеча и заорал:
     - А ну, капральская твоя душа, стой на месте!
     "Убьёт,  леший!..  С  ножом  против  топора  не  устоять",  -  совсем
испугался капрал и пустился бежать.
     Ветер почти затих.  На  фоне снега и  побелевших,  облепленных пургой
деревьев чернели силуэты гнавшихся один за другим людей.
     Капрал прытко поспешил к кривой сосне - где конь, но коня на месте не
оказалось. И неизвестно, куда запропастилось ружьё со штыком!
     - Стой, нечистый дух, стой! - что есть силы голосил мужик.
     - Геть с дороги...  Убью! - гремел гулким басом озверевший капрал. Он
было  приостановился и  засверкал  ножом,  но,  струсив  поднятого топора,
спрятался за дерево.
     Это был спасительный,  в  два обхвата,  кедр.  Тяжело дыша и ругаясь,
враги кружились возле него. Только и слышались хруст валежника да безумные
выкрики: "Убью! Убью! Молись, нечистая сила!"
     Увёртливо кружась под защитой кедра то в ту, то в эту сторону, капрал
вспомнил о  висевшем у  него  за  поясом аркане и  стал  выискивать случай
перехитрить ретивого врага.  Вдруг петля жихнула и  опутала Митяя.  Капрал
рванул аркан,  мужик упал.  С победным гоготом всею тушей капрал навалился
на него.
     Завязалась   ожесточённая,    последняя   схватка.   Враги   хрипели,
перекатывались один  через другого.  Силы  мужика ослабевали,  капрал тоже
изнемогал. Но вот он сделал последнее усилие и оседлал врага.
     - Только и жить тебе,  проклятый! - с зубовным скрежетом торжествующе
выдохнул капрал и,  зажав в  горсть острый нож,  замахнулся им.  Но в  эту
минуту  он  получил  оглушительный удар  по  голове  калмыцким "волкобоем"
(ременная нагайка со свинцовой пулькой на конце).
     - Биря-биря!..  А-гык!.. - визгливо вопил верхоконный башкирец, крутя
нагайкой.
     А двое спешившихся казаков рванули оглушённого  капрала  за  шиворот.
Помятый  дядя  Митяй поднялся кое-как.  Из поцарапанной щеки его струилась
кровь.
     Капрал  быстро  пришёл в  себя.  Он  слышал вокруг злорадный хохот  и
выкрики:
     - С праздничком, Сидорчук! Ха-ха!..
     - А и не гораздо же далече утёк ты от нас!
     Капрал  сидел  на  снегу,  вытянув ноги,  опершись кулаками в  землю,
уронив на грудь голову. В правой его руке - кривой татарский нож.
     - Вздёрнуть! - приподняв сетку, подал с коня голос Хлопуша.
     Башкирцы подобрали капральский аркан и стали готовить петлю.
     Капрал встретил смерть молча.


                                    2

     На  рассвете в  заводский посёлок  прибежал капральский конь  и  стал
ржать возле своих ворот. Жирная старая капральша растопляла печку. Накинув
на плечи шаль,  она взяла чадящий каганец и  поспешила впустить хозяина во
двор.  Но хозяина не было.  Едва не стоптав капральшу,  вломился в калитку
конь с оборванной уздой и,  чмокая копытами по вязкому навозу, проскочил к
яслям.
     Старуха долгое время кричала мужу на все лады:  "Наумыч!  Наумыч! Где
же ты,  старый?" Пурхаясь по сугробам, она обошла кругом избы, заглянула в
переулок,  пробралась на  огороды -  нет нигде Наумыча.  На  старуху напал
страх. Запыхавшись, она бросилась в полицейскую казарму
     - Ребята! Вставайте! Капрал пропал!
     Вскоре шесть  верхоконных молодцов с  двумя цепными псами выбежали из
ворот Авзяно-Петровского завода и галопом направились по лесной дороге.
     В  лачугах и домочках уже зажигались утренние огоньки.  С востока шёл
рассвет. На чистом небе гасли звезды, морозные небесные просторы ширились.
     Большинство заводских ещё вчера решили на работу сей день не выходить
- сей  день  надлежало проводить убитого Павла  в  могилу.  Если  же  Каин
умыслит совершить над ними какое лиходейство, в обиду не даваться!
     Управитель ещё спал,  во сне скорготал зубами,  мычал. Лежавшая с ним
бок о бок Домна Карповна потрясла за плечо его:
     - Ваня! Ваня, проснись!.. Чего ты?
     Управитель  вскочил,  испуганно  осмотрелся,  нахмурил  брови,  снова
прилёг на изголовье, раздражительно сказал жене:
     - Не буди... Не спал всю ночь. Сны какие-то... Нездоровится.
     Но  вот  на  деревянной  колокольне  с  полной  внезапностью сполошно
зазвучал набат.
     - Пожар!  Ой,  батюшки,  пожар! - И управитель со своей супругой враз
вскочили.
     За окнами сумятица:  люди бегают, всадники снуют, слышатся отрывистые
выкрики.
     - Ворота,  ворота!  Запирай ворота!  -  голосили с  коней  стражники,
стремительно несясь к заводскому валу.
     - Эй!  Чего стряслось?  -  вопрошали выскочившие из  жилищ полуодетые
мастеровые.
     - Братцы! Кто в дружине, лезь живчиком на стены, к пушкам. Орда идёт!
- кричал проезжавший на рыжем бегунце урядник.
     По площади и  через плотину торопились люди с  ружьями,  с  железными
палками,  скакали стражники, урядники, строились в шеренги старые солдаты.
Вся  площадь  шумела,   суетилась.  Разных  мастей  псы  с  лаем  носились
взад-вперед;  у ворот хибарок,  у колодца собирались любопытствующие бабы,
ребята.
     Дозорные с башни над воротами оповещали:
     - Идут, идут!.. Орда идёт!
     И  по  всей площади,  по  всему посёлку,  из конца в  конец испуганно
передавалось:
     - Орда идёт!.. Орда!
     Заводские люди не  зря опасались подобных набегов.  Из мести хозяевам
заводов,  оттягавшим себе  почти  задаром башкирские вольные земли,  шайки
башкирцев то  здесь,  то  там делали порою набеги на русские жилища,  жгли
селенья, угоняли скот.
     Ванька Каин носился на коне от крепостных ворот к  цейхгаузу,  откуда
выкатывались пушки,  вытаскивали самопалы,  пищали,  тесаки,  от цейхгауза
скакал к "зелийному" (пороховому) погребу.  А толпа Хлопуши уже подступала
к самому валу. С башен и через щели тына раздалось несколько выстрелов.
     - Не стреляй,  не стреляй в своих!  -  заорали из толпы казаки,  а за
ними и освобождённые в тайге беглецы.
     Хлопуша, приподняв сетку и потрясая бумагой, гулким голосом вопил:
     - Отворяй ворота! По приказу батюшки-царя! Мы слуги царские.
     - Ребята,  слыхали?  От самого царя это,  от батюшки. А нам брякали -
орда!
     И  многие из  заводских людей уже  покарабкались на  тын,  чтоб лично
досмотреть царское посольство.
     А  вверху,  увидав с башен подкативших из лесу на подводах беглецов и
углежогов, кричали:
     - Глянь, глянь! Наши! Вот те Христос, наши!
     Шеренга набежавших солдат  и  стражников,  выставив ружья  в  бойницы
бревенчатого тына,  сыпала из  натрусок на  полку порох,  готовясь открыть
пальбу по "набеглой сволочи".
     Но  в  этот  миг  среди  многолюдства сбежавшихся работников,  словно
из-под земли,  вынырнул бородатый,  большеглазый, с поцарапанным сухощёким
лицом дядя Митяй.
     - Ха! - изумился народ. - Откуль ты, Митрий?
     - Чрез заплот,  миленькие,  перемахнул. А ну, братцы! Подыми-ка меня,
чтоб всем слыхать было.
     Дядю  Митяя подхватили на  руки,  приподняли.  Он  взмахнул шапкой и,
видимый всей толпе, закричал:
     - Ребятушки!  Страдальцы! Мы от государя Петра Фёдорыча. Я самовидцем
был.  Волю объявить вам прибыли.  Хватай стражников,  сукиных сынов!  Вяжи
солдат, отворяй ворота слуге царскому!..
     И  не  успел он  кончить,  как  радостный рёв:  "Ура!",  "Бей царских
супротивников!",   "Постоим  за  батюшку!",   -  захлестнул  всю  площадь.
Оповещённые набатом,  к  заводу  сбегались  углежоги  с  ближних  куреней,
работные люди с шахт, окрестные жители.
     Тотчас  ворота  были  распахнуты,  пушкари  уведены с  башен,  охрана
связана.
     Под  воинственный гул  тысячной толпы  Хлопуша чинно  въехал со  всем
своим отрядом на Авзяно-Петровский, дворянина Демидова, завод.


                                    3

     Церковный  колокол  снова  неумолчно бил  в  набат,  сзывая  народ  с
окрестных жительств,  шахт,  рудников, куреней, с лесных работ. Уже многим
известно было, что прибыл от самого государя главный "царёв приказчик". На
санях,  телегах,  верхом,  пешком,  вприпрыжку сбирались к заводу работные
люди с бабами, с малыми ребятами.
     Управитель сидел  под  надёжным  караулом в  своём  доме.  Хлопуша  в
сопровождении дяди  Митяя,  приказчика Максима Копылова и  старых мастеров
вот уже более двух часов осматривал заводские мастерские, домницы, склады.
А когда ему сказали, что народ собрался, он снял сетку, повязал нос чистой
тряпицей, сел на коня и, окружённый казаками, проехал на площадь к церкви.
     - Здорово, работный люд! - закричал он во весь голос.
     - Здорово,  батюшка!  -  ответила гулко вся площадь, как одна могучая
грудь.
     - Привёз вам,  детушки,  поклон да милость от великого государя Петра
Фёдорыча!..
     - Рады государю служить! - послышалось восторженное в передних рядах.
     - Рады  служить  и  работать  великому  государю!  -  подхватила  вся
площадь.
     Хлопуша подметил,  что  все  как-то  по-особому пялят на  него глаза,
бабы, перешёптываясь, указывают в его сторону пальцами.
     - Люди заводские, прислушайтесь! - опять прокричал Хлопуша и поправил
повязку на носу.  -  Ведь я тоже,  навроде вас, работным человеком был, да
вишь ты,  начальству согрубил шибко, ну за это нос-от мне и вырвали да ещё
и знаки клеймёные поставили на щеках, всего опаскудили!..
     - Ой,  батюшка!  -  раздались соболезнующие восклицания. - Стало и ты
протерпел?
     - А  вот ныне царь-государь призвал и пожалел меня,  вот как пожалел,
свет наш!..  И к вам направил,  -  едва сдерживая своё волнение, выкрикнул
Хлопуша и мотнул головой.  - Вот послушайте указ царёв... Приказчик, читай
во  весь народ,  гулче,  -  он вынул из шапки бумагу и  передал приказчику
Максиму Копылову.
     С  бумагой  за  печатями  взошёл  тот  на  церковное  крыльцо.  Толпа
прихлынула вплотную к паперти, мужчины обнажили голову.
     Указом, между прочим, повелевалось:
     "Исправьте вы мне,  великому государю,  два мартила и  с  бомбами и с
скорым поспешением ко мне представьте".
     Заводским людям обещались за это награждения и всякие вольности,  а в
конце - угроза ослушникам.
     - Батюшка,  милостивец! - загомонили приписные из деревень крестьяне.
- Тут в бумаге воля объявлена. Отпусти нас домой, мы всяк в своё отечество
подадимся!
     - Тихо, тихо!.. Не все зараз! - отмахнулся от крикунов Хлопуша.
     К  нему  протискался коренастый  дед,  побуревшее лицо  деда  заросло
клочковатой бородой, овчинный полушубок в прорехах, голова плешивая.
     - Кормилец,  -  заговорил он, кланяясь Хлопуше, - мы вот как бежали к
тебе сейчас,  так промежду нас разговор был:  как волю-де объявит,  всем в
свои деревни вертаться,  кто  где  рожён.  Потому как слых прошёл,  что по
государеву приказу вся помещичья земля мужику отходит,  ну мы и опасаемся,
как  бы  нас  тамошние мужики-то,  земляки-то  наши,  не  пообидели.  Вот,
кормилец!..
     Выслушав его, Хлопуша закричал в народ:
     - Старатели!  Упреждаю вас, крестьяне, всем миром уходить с завода не
можно.  Как покинуть завод в этакое время? Государю пушки надобны да ядра.
Кто  делать станет?  Куда царь без оружия тронется?  А  ежели вы  государю
подсобы не дадите, так ни воли, ни земли не видать вам!..
     - Пушков мы не делаем,  -  опять раздались вразнобой голоса.  - У нас
меди нетути.  Эфто в Воскресенском льют,  пушки-то. А мы ядра да картечи с
боньбами на турецкую войну мастерим...
     - Чего,  чего?  -  переспросил Хлопуша и,  услыхав позади  себя  звяк
железа,  обернулся.  -  Что за  люди?  -  обратился он к  толпе подошедших
рудокопов.
     Их  человек с  полсотни.  Почти все  они в  ножных кандалах,  а  иные
прикованы цепями к  тачкам.  В  их  лицах  было  нечто страшное.  Все  они
оборванные,  донельзя истощённые,  с потухшими взорами, обросшие волосами,
грязные,   нечёсаные.   На  фоне  сытых,  здоровых,  щекастых  мастеров  и
подмастерьев эти  люди  напоминали собой каких-то  отверженцев от  света и
жизни. Все присутствующие взирали на них с жадностью и содроганьем.
     - Что за люди? - повторил Хлопуша с коня.
     Высокий,  согбённый,  лысый старик,  похожий на  выходца с  кладбища,
потряс цепями, хрипло загугнил:
     - Мы  вечно-отданные  люди  прозываемся...  По  грехам  нашим  замест
каторги да поселенья в Сибирь,  нас на завод сослали... Батюшка начальник,
пожалей  несчастных,  переведи ты  нас  всех  на  каторгу,  куда-нибудь  в
Сибирь-землю!..  -  он задохнулся,  седая голова его поникла к груди, и он
сам повалился на колени.
     Загремели цепи, и все вечно-отданные опустились на колени.
     - Встаньте, люди, вечно-отданные царицей да дворянами! - громко, чтоб
все   слышали,   сказал   Хлопуша.   -   Будьте   вы,   указом   государя,
вечно-вольными...  Кузнецы!  Немедля снять с  них оковы!  Приказчик!  Живо
распорядись вдосыт накормить их,  приодеть да  приобуть.  Вишь,  у  них на
ногах-то ошмётки какие? Идите, трудники, восчувствуйте нашу правду!
     Освобождённые,  обливаясь слезами,  завыли  от  радости  в  голос  и,
поддерживая один другого, поплелись вслед за кузнецами.
     А  к  ногам  коня  Хлопуши,   всплеснув  руками,  упала  старая  мать
замученного управителем Павла Сидорова.  Смерть сына состарила её:  голова
старухи тряслась, она шамкала губами, что-то бормотала непонятное.
     На церковные приступки поднялся тот самый мастер,  у которого работал
Сидоров, и вкратце обсказал Хлопуше, как было дело.
     - Ах,   злодей!   -  закричал  Хлопуша,  и  его  обезображенное  лицо
перекосилось. - Немедля сюда этого Каина. Готовь петлю! - мотнул он на два
столба с перекладиной: здесь о пасхе была качель для парней и девок.
     Пока бегали за  управителем,  народ выкрикивал Хлопуше свои жалобы на
Ваньку Каина,  на  хозяйского сына Ваську Демидова,  что  приезжает иногда
пожить сюда, в свой барский дом, попьянствовать, покуролесить.
     И  еще  жаловались на  приказчика да  расходчиков:  их  шестеро,  они
утесняют людей работных,  обсчитывают,  обмеривают.  Правда, что среди них
Максим Копылов мужик ничего себе, он иным часом работному люду и мирволит.
     Хлопуша приказал:
     Приказчиков  и   всех   мирских   супротивников,   окроме   Копылова,
заарестовать. Вешать их не стану, а поведу на суд, на расправу к батюшке.
     Звонарю о  деревянной ноге всё  видно с  колокольни.  Он  видел,  как
выволокли из  дома связанного по  рукам Каина,  как  выскочила на  мороз в
одном  платьишке растрёпанная Домна  Карповна  и  повисла  на  муже  -  не
пускает.  Вот её отшвырнули прочь.  А какой-то башкирец ахнул управителя и
раз,  и  два тесаком по голове.  Ванька рухнул,  его стали топтать с таким
усердием, словно утрамбовывали землю. Старому звонарю казалось, что мужики
неведомо с  чего в  пляс пошли.  А когда,  заарканив за ноги,  потащили по
снегу обезображенный управительский труп, звонарь, стуча деревянной ногою,
опустился на колени, осенил себя крестом и прошептал:
     - Царство тебе  небесное,  Ванька!  Хошь  и  злодей ты  был,  собачья
шерсть, хошь и ноги по твоей милости лишился, да не мне судить тебя. На то
бог в небе, царь на земле!


                                    4

     Хлопуша  распоряжался  толково,   хозяйственно.   Он   велел  старому
священнику,  отцу  Степану,  всех  до  единого  работных людей  привести к
присяге новому царю.  Присягнули также и те из солдат и стражников, кои не
успели убежать и передались Хлопуше.
     Были  свезены и  стащены на  площадь сорок пушек.  Хлопуша со  старым
солдатом-артиллеристом отобрал из них только шесть годных,  а лафеты к ним
велел заново оковать железом.
     Солдат-артиллерист, потряхивая седоусой головой, сказал:
     - Я  ведаешь,  батюшка,  сам-то  с  турецкой  войны,  дюже  порченый.
Головушка трясётся,  ноги  дрыгают.  Под  страшенный взрыв попал.  Уволили
вчистую.  Вот  сюды  определился.  Нас  немало таких  калек по  заводам-то
распихано...
     - Поедем государю служить,  -  сказал Хлопуша-Соколов.  -  Будет тебе
здесь околачиваться-то.
     - Стар, батюшка, его величеству стараться.
     Хлопушей был брошен клич идти в охотники служить государю.  Набралось
до  пятисот человек -  всё молодёжь и  середовичи из заводских мастеровых,
приписных крестьян,  а  также людей,  работавших по вольному найму,  среди
коих  много всякого сброда:  утеклецов,  бродяг,  бежавших каторжан -  всё
отпетые сорви-головушки.
     По  всем  заводским жительствам неумолчный гомон пошёл,  и  почти всё
многолюдство,  насильно вывезенное сюда Демидовым из  дальних мест,  вдруг
стало торопливо готовиться к  отвалу в родные свои,  давно покинутые края.
Чинилась верёвочная сбруя,  латались хомуты, подновлялись сани, вырубались
в лесу берёзовые оглобли, бабы перестирывали бельишко, зашивали прорехи на
тулупах, на шубёнках.
     Вот уже выпечены в дорогу хлебы,  поотрублены курам головы,  у хозяев
исправных переколоты овцы и  свиньи:  не  с  пустыми же руками являться на
родные места.
     Через два дня всё уже было готово к отъезду:  возы уложены, лошадёнки
выкормлены,  крестьяне разбиты на отряды по своим деревням -  кому ехать в
Котловку,  кому в Чистое Поле*, кому в село Толшино - всего в четырнадцать
жительств.
     _______________
          * Ныне г. Чистополь.

     Но  русский крестьянин через  опыт  всей  трудной судьбы своей привык
жить с оглядкой и загадывать о будущем. Вот и теперь мудрые старики решили
дело  с   отъездом  обзаконить  по-умному,   чтоб  впоследствии  было  чем
оправдаться.
     Собрание было   шумное,   но   к   согласью   пришли  скоро.  Сделано
постановление исключительного интереса:  приговор  вынесеня  вяояляеяюя  и
оятя иямяеяняия няаяряоядяа. В нём, между прочим, говорилось:
     "Мы  посылаемы  были  на  заводы  в  силу  указов  бывшей  государыни
Елизаветы  Петровны,   и   тако  ныне  получили  указ  его  императорского
величества Петра Третьего,  императора,  и с тем,  что не самовольно,  а в
силу оного указа ехать с  заводов повелено.  Мы все,  приписные крестьяне,
оному  повинились:  ехать  в  свои  отечества  согласны.  Избрали  мы  для
провождения оной  нашей  партии  тебя,  Степана  Понкина.  В  том  тебя  и
утверждаем,  которым случаем мы,  все заводские люди, тебя избрали. А нам,
мирским людям,  быть  у  оного выбранного послушными.  А  сей  приговор по
приказу оного народа писал крестьянин Фёдор Пивоваров".
     Провожатый,  Степан  Понкин,  получил из  конторы на  руки  проездное
свидетельство о том, что "он отпущен в дом свой по силе его императорского
величества Петра Фёдоровича указу".
     На третий день в  ближайшей к заводу деревне священником был отслужен
"в путь шествующим" молебен, огромный обоз окроплён святой водою.
     Каждая многодетная семья получила от  Хлопуши на дорогу по три рубля,
остальные по рублю - деньги немалые.
     - Прибудете  в  отечества  свои,  -  говорил  отъезжающим Хлопуша,  -
толкуйте крестьянству, пущай они барским хлебом грузят возы, берут барских
коней да подвигаются под Оренбург, в государеву армию.
     - Не учи! Мы теперь прозрели. Теперь мы силу заберём. Ого-го.
     Избы заколочены,  собаки с цепей спущены. Заскрипели по снегу полозья
- обоз двинулся. За многими возами брели коровы.
     Мужики шагают возле возов;  на возах бабы, ребята, укутанные в рвань.
Лица у всех радостные,  на душе праздник, но кое-кого пугает неизвестность
будущего, которое всё лежит во мгле, в тумане.
     - Ничо,  ничо!  -  подбадривают мужики  друг  друга.  -  Долго  ждали
волюшку, вот дождались!
     - Как  бы эта воля в неволю не оборотилась,  - возражали маловеры.  -
Кто его ведает,  как нас на родине-то  встренут?  Может,  там  солдатня  с
пушками нагнана?
     - Ну,  чего  вы,  мужики!  -  обрывали  их  неунывающие.  -  Безносый
толковал, что у царя-батюшки своя сила стоит, по всей Руси!
     - И  чего  вы,  робята,  купороситесь,  -  говорил долговязый старик,
подстёгивая коровёнок.  -  Худо ли,  хорошо ли -  всё наше! Хуже не будет.
Хошь  день да  наш!..  Хошь спины разогнём да  на  божьи леса посмотрим со
приятностью.
     А леса кругом стояли дремучие,  тихие,  околдованные зимним сном.  Ни
птицы,  ни зверя.  И воздух неподвижен. Знать, нашумелись леса за лето, за
бурную осень;  нашумелись,  устали,  натрудили упругие спины, раскачиваясь
под ударами вихрей; теперь отдыхают, защурились, спят.
     - А,  мотри,  робята, древо-то божье на зиму умирает, - сказал старый
Игнат.  - Живая душа-то из древес в мать сыру землю до весны скрывается...
И хоть ты его руби, хоть пили - древу не чутко!
     - А что, брат, дедушка Игнат, ты правду баешь, - поддакнули ему.
     - Да  кто  его знает...  Однако так мнится мне,  -  скромничал Игнат,
жадно  оглядывая вековечные леса;  в  его  ясных голубых глазах загорелись
молодые огоньки.  -  А  как весной,  при солнышке,  потекут по древу живые
соки, так и душа снова появится в нём... Господи, боже мой, ну до чего всё
премудро устроено на  божьем  свете.  Только  разуметь умишком  своим  нам
ничего не дадено. Думки есть смышлёные, да без корня, без укрепы. Спросишь
себя, а как ответ дать - способов к тому нетути.
     И  уже возле него набралось человек с  десяток мужиков:  им любопытно
послушать,  как  умствует старый  Игнат  -  человек  бывалый и  до  народа
ласковый.  И  все  стали присматриваться,  прислушиваться к  таинственному
лесу,  в обычную пору такому простому и понятному.  Стали задумываться над
словами дедушки Игната, и слова его казались им мудрыми.
     Но не верилось людям,  что лес мёртв, что душа его скрылась до солнца
в землю.  Нет,  лес жив, и жива его душа: лес дышит, лес всё чувствует, он
только заснул до весны, как засыпает медведь в берлоге.
     Да,  лес спит...  А чтоб не ознобить на морозе свои корявые ноги,  он
закутал их белой горностаевой шубой,  а  своё темя и тёмно-зелёные хвойные
лапы принакрыл белой шапкой,  белыми пуховыми рукавицами...  А эвот монахи
идут,  целая гурьба,  -  в тёмных рясах,  в белых саванах, бороды их седы,
брови хмуры. А эвот-эвот лесовое страховидное чудище лежит, морда круглая,
глазищи по лукошку,  хребтина извихлялась,  будто у змеи.  А эвот,  за той
страшительной  колодиной,   -  кучка  пней,  мал-мала  меньше,  с  чёрными
рожицами,  в белых,  надвинутых на ухо колпачках, красные языки вывалились
из губастых ртов,  над головами козлиные рога,  -  ну,  чисто чертенята! А
эвот  на  ветвях либо  нежить,  либо сама русалка разметалась-разлеглась -
свесила до  земли косищи,  бесстыдно выставила снеговые,  круглые,  как  у
девки,  груди...  Ох,  господи,  прости!..  Много в лесу страхов,  много и
соблазна.
     Впереди  обоза  ехал  с  семьёй  на  паре  провожатый Степан  Понкин,
чернобородый,  с  живыми,  смышлёными глазами дядя.  По дороге вылезали из
своих  землянок дикие  видом,  пещерные люди,  бросали своё  барахлишко на
порожние подводы и, поклонясь артели, приставали к обозу.
     - Ну,  ваше степенство,  господин Демидов, до увиданьица! - потрясали
они кулаками в сторону немилого завода. - Гори, проклятый, огнём вечным!..
- И хриплый хохот вырывался из их поражённых недугом грудей.
     Хлопуша с пятью казаками поместился в богато обставленном доме самого
Демидова.  Два писаря составляли подробные ведомости имуществу, а казаки с
приказчиком и  дядей Митяем грузили его на  возы.  Взято больше двух пудов
серебряной посуды,  столовые английские часы,  клавесины, зеркала, богатая
одежда и  вся утварь.  Хлопуша хотел надеть на себя хозяйскую лисью шубу с
бобровым воротником,  да передумал -  как бы царя не прогневить.  Снято со
стен  с  десяток новых  фузей  да  двадцать добротных ружей  петровских да
елизаветинских времён, сделанных на тульских, Демидова, заводах.
     В  конторе взято семь тысяч рублей серебром и медью.  Все дивились на
огромные,  прямоугольной  формы  медные  рубли  сибирской  чеканки.  Народ
прозвал их  "пряниками".  Четыре  таких  "пряника" тянули пуд,  а  круглые
чеканки  Сестрорецкого,  что  под  Питером,  завода,  екатерининские рубли
толщиной в полвершка назывались "пирожками". Два "пряника" и два "пирожка"
Хлопуша велел  завернуть в  тряпицу и  положить в  "царёв сундук".  "Этими
дарами поклонюсь батюшке особо", - подумал усердный к Пугачёву Хлопуша.
     Из семи тысяч рублей он две тысячи роздал работным людям да пятьдесят
рублей подарил матери убитого Павла,  а на могиле "убиенного" распорядился
положить каменную плиту и поставить чугунный крест.
     Всех удовлетворив деньгами и выдав работным людям - кому сапоги, кому
новые  лапти,  одежишку,  шапки,  рукавицы,  Хлопуша  назначил старшим при
заводе  приказчиком дядю  Митяя,  дал  ему  в  подручные Копылова  и  стал
готовиться к отъезду.
     Согнали на  площадь сто двадцать ездовых лошадей с  прибором,  триста
баранов,  восемьдесят быков, погрузили пять пудов пороху, ядра, государеву
серебряную да медную казну,  пожитки,  провиант, сено, поставили на лафеты
шесть пушек.  При пушках отряжены были из заводских людей трое,  что могли
не токмо чинить пушечную утварь, но и метко палить.
     На  одном  из  возов  сидела бывшая управительница,  в  куньей шубке,
прикрывшись  беличьим  одеялом.  Чернобородый казак  Нагнибеда,  застращав
дородную Домну Карповну, что могут её повесить, предложил ей, во избежание
казни,  стать  его  женой.  Домне  Карповне,  женщине  в  прыску,  умирать
паскудной смертью не хотелось, она думала недолго, только спросила:
     - А будете ли мне верны вы?
     - Это  уж  как  водится!  -  ответил чернобородый Нагнибеда.  Он  был
недурён  собой,   плотен  в  плечах,   и  Домна  Карповна,   попристальней
присмотревшись к нему, сказала:
     - Ах, я в согласьи!
     Под  громкие крики собравшейся толпы,  под трезвон колоколов,  приняв
напутственное благословение священника,  весь многочисленный отряд Хлопуши
выступил в обратный путь.
     На прощанье Хлопуша сказал народу:
     - Поусердствуйте,  люди работные,  великому государю! Того гляди, сам
батюшка к вам припожалует. Уж он-то никаких ослушностей не потерпит, я вам
допряма говорю!
     - Поусердствуем! Обещаваемся! - кричал народ.
     Среди    оставшихся    -    лучшие    мастера    и    мастеровые   из
раскольников-старообрядцев.  Их от своих домков,  от хозяйств, от огородов
клещами не оторвёшь, они - как вбитые в стену гвозди.


                               ЧАСТЬ ВТОРАЯ


                               Гяляаявяая I

            ВЕСЁЛЫЕ ТЁТКИ. ВОЕНАЧАЛЬНИК КАР ИДЁТ НА ПУГАЧЁВА.
                 ПРАПОРЩИК ШВАНВИЧ. ГОРЯЧИЙ НА МОРОЗЕ БОЙ


                                    1

     Пугачёва обычно с утра осаждали разные людишки: то два подравшихся по
пьяному делу есаула просили рассудить их,  то  ограбленная башкирцами баба
из  окрестного селения,  то сельский попик,  у  которого казаки вывезли со
двора свинью и ещё две копны сена;  то жалоба на колдуна-мельника,  что по
злобе  он  килы  людям  ставит.  И  так  каждый  божий  день.  Большинство
просителей Пугачёв отсылал на решение к атаманам или к писарям.
     Но вот сегодня,  после недавнего сражения,  Падуров привёл к государю
не  просителя,  а  только  что  прискакавшего  в  Берду  молодого  мужика.
Крестьянин покрестился на образа, упал Пугачёву в ноги, сказал:
     - Царь-государь,  дозволь  слово  молвить...  К  Сакмарскому  городку
казённый генерал идёт с войском.  Тебя,  наш свет, ловить! Ямщик сказывал,
Терёха Злобин. Поопасись, батюшка!
     Пугачёв изменился в лице.  "Вот оно, начинается..." Правда, он ожидал
против себя действий регулярных войск,  но думал, что это ещё долга песня:
царицыны-то войска угнаны в Турцию. А тут на вот-те!
     - Великое ль у него регулярство,  много ль народу у него в команде? -
спросил он крестьянина.
     - Ямщичишка сказывал,  да и другие прочие баяли, что, мол, команда не
шибко велика,  да  и  не больно мала,  серёдка на половину вроде как...  А
хвамиль генералу - Кар.
     - Кар?  -  переспросил Пугачёв и переглянулся с Падуровым. - Ну так я
этого знаю!
     Отпустив  крестьянина,   Пугачёв   приказал  позвать   Овчинникова  с
Зарубиным-Чикой.
     - Вот что,  атаманы, - сказал он им, - по нашу душу генерал Кар идёт.
К Сакмаре подходит...  Ты, Овчинников, тотчас спосылай туда конные дозоры.
А  послезавтра и  сам отправляйся в  тое место вкупе с Чикой.  Со всех сил
постарайтесь Кара к  Оренбургу не  допускать,  а  расколотить его в  прах,
наголову. Возьмёшь с собой пятьсот доброконных казаков да шесть пушек. Ну,
ступай, Андрей Афанасьевич, даётся тебе сроку два дня, приуготовь войско к
маршу.  А  главное  смотренье  сам  буду  чинить  опосля  и  наставленье в
подробностях дам.
     Пугачёв  остался с  глазу  на  глаз  с  Падуровым.  Стараясь казаться
бодрым, он подморгнул полковнику правым глазом и сказал:
     - Эвот  Катерина  уж  генералов  на  меня  стала  насылать.   Садись,
полковник,  да  прислушайся-ка,  что  молвить стану.  Тебе ведомо,  что по
вчерашней ночи, опосля бою, к нам бежали с крепости четыре солдата, кои на
часах стояли,  да вдобавок два казака. А сёдни утром я им допрос произвёл.
Оные  солдаты  уверительно сказывали,  что  всему  головой там  яицкие  да
оренбургские казаки.  Вся  беднота-то  казацкая  ко  мне  приклонилась,  к
государю.  Вот и  ты,  спасибо,  шестьсот молодцов привёл.  А у Рейнсдорпа
богатенькие остались,  да  ещё молодые,  замордованные Матюшкой Бородиным:
они и пикнуть супротив него страшатся.
     - Чувствую,  государь,  к чему вы речь ведёте.  Не написать ли письма
увещательные к жителям?
     - Во! - кивнул головой Пугачёв. - Напиши поскладней жителям, чтобы до
конечной погибели себя не  доводили,  а  сдавались бы  мне.  Это от  моего
императорского имени слово.  А от себя пиши оренбургскому атаману Могутову
Василию да  яицкому старшине Мартемьяну Бородину:  ежели хотят прощение от
меня  принять  за  супротивность за  свою,  то  пускай  уговорит солдат  и
казаков,  да и всех начальников, чтобы немедля город сдали и покорились бы
в  подданство моему державству.  А ежели не покорятся,  да милосердный бог
поможет мне взять город штурмом,  я  с  них живьём шкуру-де на ремни стану
драть.  -  Он тяжело задышал и притопнул. - Да в письмах-то, слышь, уверяй
их,  что я, мол, доподлинный Пётр Третий. И приметы, что в народе про меня
ходят,   пропиши:  верхнего,  мол,  зуба  нет  напереди  и  правым  глазом
прищуриваю. Слыхал такие приметы?
     - Как не слыхать.
     - Гляди, - Пугачёв приподнял пальцами усатую губу и показал меж зубов
щербинку.  -  Видал?  Ну,  вот!  Да,  слышь-ка, Падуров, как будешь писать
Могутову Ваське,  напомни-ка, брат, ему, постыди-ка: ты, что ж, мол, нешто
забыл государевы-то милости, ведь он сына твоего пожаловал в пажи.
     Падуров слушал со  вниманием,  всё  больше и  больше поражаясь смётке
Пугачёва. "А и верно, неплохой бы из него царь был", - подумал он.
     К обеду письма были изготовлены в духе сказанного Пугачёвым.  Атамана
Могутова  Падуров  старался  запугать  своей  собственной  выдумкой:  мол,
государем получены новые  бомбы  адской силы,  каждая бомба  чинится тремя
пудами  пороха,   и,   мол,   "невозможно  ли,   батюшка,   уговорить  его
высокопревосходительство Ивана Андреича,  чтоб он склонился и,  по обычаю,
прислал бы к  государю письмо,  чтоб государь вас простил и  ничего бы над
вами не чинил".  Было в письме сообщено и про царские приметы. "Сверх того
вам объявляю, батюшка, Василий Иванович, что государь упоминает вас всегда
и вспоминает то, как вашего сына Ивана Васильевича произвёл в пажи".
     Бородина он уверял в письме,  что Пугачёв,  как его облыжно называют,
доподлинный царь есть.  "Удивляюсь я  вам,  Мартемьян Михайлыч,  что вы  в
такое глубокое дело вступили и  всех в то привлекли.  Сам знаешь,  братец,
против  кого  идёшь".  Письма были  длинные,  обстоятельные.  Пугачёву они
понравились.
     Падуров  сказал,   что   затруднительно  будет  доставить  письма  по
принадлежности.   Пугачёв,   подумав,   велел   Давилину  скликать  восемь
оренбургских баб,  что  неделю тому назад были отхвачены от  обоза,  тайно
приезжавшего из  крепости на луга за сеном.  Падурову стало любопытно,  он
улыбнулся и накручивал усы.
     Шумно вошли восемь рослых,  крепких тёток,  в лаптях,  в душегреях, в
пуховых шалях.  Лица у  них  одутловатые,  глаза покрасневшие,  заплывшие,
будто после непросыпного запоя.  Покрестившись на  икону,  они поклонились
Пугачёву.  Он  принимал их  в  золотом  зальце.  Тётки  вертели  головами,
рассматривая   убранство   горенки,    толкали   друг   дружку   в   бока,
перешёптывались.
     - Ну,  с чем пришли,  красавицы? - спросил Пугачёв, прищуривая правый
глаз и оправляя чёлку на лбу.
     - Ой, надёжа-государь, а чего ж ты нас, сирот, в полон-то позабрал? -
заголосили тётки. - Диво бы мужиков, а то баб.
     - А пошто вы сено моё по ночам воровать ездите?
     - Ой,  надёжа,  сено-то  не  твоё,  а  наше,  мы сами косили,  сами и
ставили.
     - Сено ваше, а вы мои рабы - выходит, и сено моё.
     - Отпусти ты нас, батюшка, век за тебя будем бога молить!
     - Пошто отпускать-то? Али плохо жить у меня? Может, кто пообидел вас?
     Тётки переглянулись между собой и заулыбались:
     - Много твоей милостью довольны.  И обиды нам от  твоих  не  было.  И
винца,  грешным делом,  попили вдосыт,  и покушали, и поплясали всласть, -
выкладывали развеселившиеся тётки. - Эвот и вина у тебя сколь хошь, и хлеб
дешёвый  -  грош  фунт,  и  говядина с бараниной - всего много,  всё шибко
дёшево. А у нас... Ой, да чего уж тут...
     - Ну, вот и оставайтесь.
     - Слов нет,  мы бы,  конешно,  остаться согласны, да ведь в городу-то
робятёнки малые, да коровки да козочки...
     - У вас козочки,  а у меня зато казачки,  -  пошутил Пугачёв,  лукаво
подмаргивая тёткам.
     - Ха-ха,  -  закатились тётки;  им  очень по  нраву пришёлся ласковый
царь-батюшка.  -  Слов  нет,  казачки  твои  насчёт  женских  сердцов дюже
сердитые...   Ой  ты!   -   сокрушённо,  по-греховному  вздохнув  и  снова
переглянувшись,   тётки   повалились   Пугачёву   в   ноги:   -   Отпусти,
надёжа-государь, не задерживай нас, сирот...
     - А  ты  чего  в  ноги не  валишься?  -  и  Пугачёв воззрился в  лицо
красивой, с весёлыми глазами, бабы.
     - А я остаться у тебя в согласье,  -  замигала она и потупилась.  - Я
как есть на божьем свете круглая вдова, я под тобою внизу живу...
     - Как так?
     - Я,  круглая вдова,  взамуж за  твоего казака,  конешно,  вышла,  за
Кузьму Фофанова. Кузьма-то мой у тебя внизу упомещается. Ну-к и я с ним.
     - Хах! - хохотнул Пугачёв. - Ты, я вижу, с понятием!
     - Конешно, с понятием, конешно... Я, как круглая вдова...
     - Да уж чего круглей, - перебил её Пугачёв, покосившись на пышнотелую
молодку.  -  Ну,  ладно,  оставайся. А вы, тётушки... Вам я волю объявляю.
Давилин,  вели  старику Почиталину выдать  молодайкам замест лаптей обутки
добрые,  да  по  бараньей ноге  чтобы выдал,  да  круп с  мукой.  А  ихним
ребятишкам чтобы сладких леденчиков Максим Горшков отвесил.
     Бабы аж затряслись и с радостными слезами взголосили:
     - Надёжа, надёжа!.. Спасибочка тебе, надёжа-батюшка... Ой, забирай ты
скорее городишко-то наш... Забирай!
     - Город заберу скоро.  Ну, тётушки, сослужите и вы мне службишку. Вот
возьмите-ка  эти письма да передайте из рук в  руки Мартемьяну Бородину да
Могутову.
     - О, это Ваське Могутову-то да Матюшке-то... Да зараз, зараз!
     - Только,  тётки,  знайте:  у  меня  в  Оренбурге свои  глаза и  уши.
Обманете - не прогневайтесь.
     Тётки  поклялись страшной  клятвой,  что  всё  исполнят  с  радостью.
Пугачёв важно поднялся с кресла, дал каждой по полтине, сказал:
     - Всем толкуйте,  что я,  великий государь Пётр Фёдорыч,  денно-нощно
думаю  о   несносном  житьишке  всей   черни  замордованной,   всех  мирян
оренбургских.  Толкуйте и казакам,  и солдатишкам,  чтоб не супротивничали
мне,  своих командиров не  слушались,  а  бежали ко мне.  А  нет -  выморю
крепость голодом,  а город выжгу.  Толкуйте,  что у меня всего много,  и я
милостив.
     Он  велел  Давилину отправить женщин  на  двух  пароконных подводах с
бубенцами,  подвезти  их  к  крепости  на  пушечный  выстрел  и  с  честью
отпустить.
     Когда  стемнело,  Пугачёв  распорядился нарядить  за  фуражом  тысячу
подвод в сторону Илецкой защиты. Велено было ехать по сыртам, минуя город.
Ещё не рассвело,  как нагруженные сеном возы,  не замеченные городом,  уже
возвращались в Бердскую слободу.
     Наступил срок  отправления отряда Овчинникова в  поход.  На  рассвете
ударила вестовая пушка.  Когда всё было готово, к стоявшим в строю казакам
подъехал Пугачёв.  Знамёна склонились перед  царём,  всё  вокруг  замерло.
Только встряхивались в деревьях проснувшиеся галки и вороны.
     Пугачёву  нравился порядок,  который  завёл  атаман  Овчинников среди
своих казаков.
     - Детушки!  -  начал он с  коня.  Звонкий его голос был слышен даже в
хвосте растянувшегося на  версту воинского обоза.  -  Детушки!  Верные мои
казаки!  На  мою императорскую армию измыслила поднять руку заблудшая жена
моя,   царица  Катерина.   Она  выслала  супротив  меня  генерала  своего,
бездельника,  немчуру тонконогого, Кара. А нуте-ка, детушки, задайте этому
Кару жару!  (Казаки заулыбались.) Да такого жару задайте Кару,  чтобы оный
Кар и каркать позабыл. (Казаки по всем рядам всхохотнули.)
     Пугачёв обнял Овчинникова, обнял Чику-Зарубина, скомандовал:
     - С бо-о-гом!.. Трогай!


                                    2

     Граф Захар Чернышёв писал градоправителю Москвы,  князю  Волконскому,
что  для  учинения  сильного  поиска  "над  злодеем  Пугачёвым  посылается
няыяняея жяея няаясякяояряоя генерал-майор Кар".
     Таким образом.  Кар был избран наскоро и, как оказалось впоследствии,
не  совсем обдуманно.  Да,  впрочем,  и  выбирать-то  было не  из кого:  в
Петербурге в это время очень мало находилось армейских генералов вообще, а
опытных и надёжных среди них тем паче.
     Василию  Алексеевичу Кару  не  хотелось  отправляться в  немилый  ему
поход:  наступала суровая зима,  а здоровье его было не из важных,  у него
"хроническая  трудно  излечимая"  болезнь,   он   только  что  вернулся  с
заграничных  "тёплых  вод".  Просился  генерал  в  чистую  отставку  -  не
пустили...  Ему всего сорок три года. Он звёзд с неба не хватал, но всё же
был  довольно опытный в  военном деле командир,  прошедший хорошую школу в
Семилетнюю войну.
     Невысокого  роста,   щуплый,   большеголовый,   виски  запали,  глаза
расставлены широко и  смотрят немного в  стороны,  как у зайца,  рыжеватые
волосы торчком,  нос большой.  Он совсем некрасив.  С  солдатами в  мирное
время очень холоден;  в  походе хотя он и  старается наладить с  командами
отеческое  отношение,   но  это  ему  плохо  удаётся.  В  нём  прорывается
заносчивость, он временами становится без толку криклив и суетлив. Солдаты
не любят его.
     Он ехал до Казани по грязнейшим осенним дорогам в собственном хорошем
экипаже и в сопровождении военного лекаря.
     Не  доезжая  до  Казани  вёрст  полтораста,   он  обогнал  роту  2-го
гренадерского полка.  Генерал  остановил отряд.  Командир  отряда  поручик
Карташёв отрапортовал ему, что эта рота гренадер выступила из города Нарвы
через Питер и движется скорым поспешением тоже в Казань.
     - Прекрасно,  - сказал Кар. - Ваша рота назначена в моё распоряжение.
Вы  немедля посадите солдат на  подводы и  как  можно скорей последуете за
мной.  В  Казани не  задерживайтесь,  а  проворней гоните к  Оренбургу.  В
Кичуевском фельдшанце я буду вас поджидать.
     Стоявший  тут  же  молодой  прапорщик  Шванвич,  адъютант  Карташёва,
записывал в книжечку приказания генерала.
     Губернатора Бранта генерал Кар  в  Казани не  застал -  Брант ещё  не
возвратился из  поездки за границы губернии,  где он своими распоряжениями
старался оказать посильную помощь Оренбургу.
     Осмотрев небольшие воинские части,  собранные казанским губернатором.
Кар  отправил  их  в  Кичуевский  фельдшанец,  находившийся в  четырехстах
верстах от Оренбурга, и вслед за ними вскоре выехал сам.
     В   попутных  деревнях  крестьяне  не  оказывали  Кару  ни  малейшего
почтения, прямо-таки дерзки были.
     И   чем  ближе  к   Оренбургу,   тем  поведение  жителей  становилось
неспокойнее,  задирчивее.  Вместо  хороших  лошадей  в  генеральский возок
впрягли каких-то одров,  ссылаясь на то,  что ныне бескормица и  что сытые
кони потребованы под Оренбург. "Кто потребовал?" - "А кто же его ведает...
Мы народ тёмный, нам говорили, что к самому батюшке-царю. И бумага от него
была быдто бы..."
     Кар всюду раздавал напечатанные в  Петербурге увещательные манифесты,
приказывал священникам и муллам оглашать их народу.
     Иногда, и очень часто, вдруг выпорхнет из перелеска всадник в малахае
и с луком за плечами, прощупает раскосыми глазами скользящий по скрипучему
снегу возок генерала, сани его свиты и скачущий конвой, погрозит нагайкой,
гикнет гортанным,  каким-то  птичьим голосом и,  словно птица же,  умчится
прочь.  Конвой всякий раз безуспешно бросался за  такими дерзецами,  но те
неуловимы, как ветер.
     Сильный мороз, Кар зябнет. Изнеженные руки его в меховых варежках и к
тому же засунуты в дамскую тёплую муфту.
     - Морозы,  дурацкая степь, метелицы... - брюзжит Кар. - Чёрт знает!..
И  какой дурак зимой воюет?  Ну,  и  удружил мне граф Чернышёв.  Ведь я же
болен,  ведь  я  ж  только  что  на  тёплых  водах  был.  Ноги  ноют,  бок
покалывает...  А  главное,  какая же в моем распоряжении воинская сила?  У
меня никого! Вы понимаете? Нет никого... Ну да я не теряю надежды и с моей
командой раздавить воровскую сволочь.
     В  Кичуевский фельдшанец Кар  прибыл 30  октября.  Там уже ожидал его
назначенный ему в помощь приехавший из Калуги генерал-майор Фрейман.
     При свидании генералы обнялись.
     - Ну,  Фёдор Юльевич,  -  воскликнул Кар,  -  я крайне рад, что вы со
мною.  Правда,  силы у нас малые,  но мы подкопим,  подкопим! И самозванца
расшибём вдрызг.  Опасаюсь лишь,  что  они,  разбойники,  сведав  о  нашем
приближении,  обратятся  в  бег  и,  не  допустив  наши  отряды  до  себя,
скроются... Этого пуще всего опасаюсь.
     Тактичный  Фрейман  не  хотел  сразу  огорошить  Кара.  Поэтому  свой
печальный доклад делал Кару после сытного обеда. По докладу оказалось, что
воинские  силы,   которые  должны  были  поступить  в  распоряжение  Кара,
недостаточны: отряд майора Астафьева в Кичуевском фельдшанце, отряд майора
Варнстедта,   стоявшего  за  Бугульмой,  и  отряд  симбирского  коменданта
полковника Чернышёва -  всего  в  трёх  отрядах около  трёх  тысяч пятисот
человек.  Из  них  полевых  кадровых войск  шестьсот человек,  остальные -
старые,  малогодные  гарнизонные  солдаты  и  плохо  вооружённые отставные
поселенцы, забывшие военную муштру.
     Но  главная неприятность,  доложенная Кару,  -  это измена двух тысяч
башкирцев, собранных губернатором Брантом на Стерлитамакской пристани: они
открыто заявили, что уходят к "законному государю", даровавшему им земли и
вольности.  Точно так же изменили и пятьсот человек калмыков, находившихся
на сакмарской линии.
     Эта  новость была большим ударом для  Кара:  его экспедиция лишалась,
таким образом, прекрасной и многочисленной конницы.
     И   ещё  известие:   местное  население  к   увещательным  манифестам
императрицы относилось недоверчиво.  У  живущих по  форпостам и  в  Яицком
городке  казаков  по  получении манифеста будто  бы  оказалось "зловредное
отрыгновение", казаки, не стесняясь, говорили:
     - Хотя  нас  и  устращивают публикуемым манифестом,  но  мы  того  не
боимся. Эта грамота нам читана, да не про нас она писана.
     Трезвым складом ума Кар сразу оценил своё незавидное положение.  Да к
тому же он точно не знал, где находится Пугачёв, велики ль его "воровские"
силы и,  наконец, может ли Рейнсдорп оказать наступательным действиям Кара
серьёзную помощь.  С  душевной болью  генерал воочию убеждался,  что  весь
Оренбургский край погружён в  смятение...  Да,  чёрт возьми,  было над чем
призадуматься!
     Воинских сил у Кара мало, конницы нет, артиллерия так себе, провианта
скудно,  фуража того меньше, а стоит морозная пора, и плохо одетые солдаты
страдают от холода, ропщут.
     Что  же  делать в  этой  стране мятежников,  забывших свой долг перед
отечеством?
     "Наступать,  наступать",  -  с отчаянною настойчивостью решил генерал
Кар.
     Он  тотчас отправил в  Бугульму на  усиление отряда Варнстедта только
что  прибывшую из  Москвы  роту  Томского полка  и  двести  человек солдат
казанского батальона.  А  на  следующий день,  2  ноября,  и  сам прибыл в
Бугульму.
     Майор Варнстедт ошеломил Кара  известием о  том,  что  все  окрестные
селения передались самозванцу,  что жители покинули свои дома,  что многие
поместья  выжжены,  край  разорён  и  что,  прежде  чем  двигаться вперёд,
необходимо заготовить продовольствие и фураж.
     Задуманное  Каром   наступление  задерживалось.   В   разные  стороны
посылались  отряды  для   реквизиции  фуража,   продовольствия,   лошадей.
Оставшееся население вконец озлобилось,  ничего не хотело давать в  казну,
подвергалось наказаниям и почти поголовно бежало в стан к Пугачёву.
     Между солдатами тоже замечалось колебание.  Они  не  надеялись ни  на
свою  малочисленную артиллерию,  ни  на  способности генерала Кара.  Среди
солдат ходили слухи,  что у  Пугачёва артиллерия знатная,  что силы у него
много и что Оренбург давно им взят, только наши генералы-де это скрывают.
     Кар решил некоторое время подождать, пока прибудут из Саратова четыре
обещанных орудия да ожидаемые из Москвы армейские команды.  А  тогда можно
будет и  с  малодушными солдатишками посчитаться и посечь их,  а нет,  так
одного-другого и повесить.
     Но ждать было некогда.
     - Быстрота действий есть единственное средство для успеха,  -  сказал
Кар на военном совещании.
     И его отряд в полторы тысячи человек при пяти пушках выступил вперёд.
     С дороги Кар послал второй приказ симбирскому коменданту,  полковнику
Чернышёву,  чтоб он тотчас же шёл из Сорочинской крепости и занял крепость
Чернореченскую,  откуда чтоб зорко следил за  неприятелем и  при первой же
его попытке к бегству чинил изменникам жесточайший вред и истребление.
     Стратегические  расчёты  генерала  Кара   были  в   общем  правильны.
Подходившие к  Оренбургу воинские части должны были  окружить мятежников с
трёх сторон.  А  с четвёртой стороны -  Оренбург,  с грозной артиллерией и
большой воинской силой.  Единодушные действия наступающих отрядов могли бы
поставить Пугачёва в безвыходное положение.
     Но "судьба" и на этот раз продолжала покровительствовать Пугачёву.
     Полная   неосведомлённость   Кара   в   наличности   и   расположении
правительственных отрядов,  отсутствие какой бы  то  ни было связи с  ними
нарушали все  планы генерала.  Он  и  не  подозревал о  близком нахождении
значительных сибирских сил  генерала Деколонга,  а  также отряда бригадира
Корфа. С другой стороны, ни Деколонг, ни Корф не ведали, что из Петербурга
прибыл генерал Кар с  высочайшим поручением возглавить все действия против
Пугачёва.
     Об  экспедиции Кара,  идущего на  выручку Оренбурга,  не  знал и  сам
Рейнсдорп, отрезанный Пугачёвым от всего внешнего мира.
     О походе Кара знал лишь Пугачёв.  Только ему через своих людей были в
точности известны и  численность и  местонахождение всех выдвинутых против
него правительственных сил.  Емельян Иваныч был среди народа,  как у  себя
дома, а генерал Кар чувствовал себя незваным гостем.


     Утром 7 ноября Кар получил запоздалые сведения,  что некий пугачёвец,
каторжник Хлопуша,  со  своей  толпой,  разгромив Авзяно-Петровский завод,
движется к Оренбургу, в стан мятежников.
     Кар  тотчас  приказал секунд-майору Шишкину двинуться с  пятисотенным
отрядом напересек пути Хлопуши и  занять деревню Юзееву,  что находилась в
тридцати верстах от резиденции Кара.
     Авангард Шишкина из  семидесяти пяти человек пехоты и  девяноста двух
всадников уже подходил к Юзеевой, расположенной в низине. С горы виднелись
в  беспорядке разбросанные избы,  среди  них  торчал покривившийся минарет
мечети.  Кругом холмы, пологи, увалы, перелески, белый снег, морозные мечи
у солнца. Всё тихо, всё спокойно...
     И вдруг справа и слева от дороги вымахнули из перелеска всадники - их
сотни три - и стали наезжать на выдвинутый Шишкиным авангард.
     - Против кого идёте, солдаты? Против своего государя идёте! - крикнул
с коня черноволосый Чика. - Кладите оружие, передавайтесь нам!
     Часть конных татар тотчас же  перешла на  сторону Пугачёва,  но сзади
быстрым маршем уже подходил крупный отряд Шишкина.  Ободрённая в авангарде
пехота  открыла по  пугачёвцам меткий  огонь.  С  десяток яицких казаков и
передавшихся татар  попадали  с  коней.  Чика  скомандовал отступление,  и
пугачёвцы ускакали.
     Поздно вечером Шишкин занял Юзееву,  а  в три часа ночи явился сюда и
генерал Кар со  всем своим войском.  Деревня была почти пуста,  оставались
лишь старики да малые дети.  Взрослое же население,  с лошадьми,  скотом и
даже с собаками, перекочевало в стан Пугачёва.
     Всему отряду Кара не хватило в избах мест, часть солдат расположилась
на улицах и  огородах.  Было  темно,  жутко.  В  каждом  крике,  в  каждом
долетавшем издали звяке чудился крадущийся враг.  Старые солдаты за ночной
переход очень утомились,  перезябли,  а молодые рекруты,  ещё не  нюхавшие
пороху,  тряслись  от  страха и от холода.  Возле костров время от времени
появлялись молодые офицеры, подбадривали пехотинцев, но и сами-то они были
в боевых действиях ещё неопытны и немало страшились пугачёвцев.
     - Полушубки  да  новые  лапти  с  тёплыми  онучами  нам  треба,  ваше
благородие, - брюзжали солдаты. - А то пропадём! Эвот какие палящие морозы
завернули.
     Оба генерала и  лекарь поместились в  избе муллы.  Душевное состояние
Кара было отвратительное.
     - Не угодно ли,  не угодно ли!  -  говорил он,  нервничая, помаргивая
широко расставленными глазами. - Мы идём ловить Хлопушу и, вместо Хлопуши,
неожиданно натыкаемся на  сильную ватагу.  Кар не  знает,  где Пугачёв,  а
Пугачёв-то, не беспокойтесь, точно знает, где мы. Не угодно ли! А?


                                    3

     Утром  ударила вестовая пушка.  Ещё  не  смолкли её  раскаты,  как  в
квартиру Кара  вбежал растерявшийся адъютант,  а  за  ним  следом -  майор
Астафьев. Оба офицера в повязанных по ушам коричневых башлыках, в длинных,
выше колен,  валенках,  сплошь запорошённых снегом; офицеры бежали целиной
по сугробам.
     - Ваше превосходительство! - задышливо отрапортовали они в два голоса
Кару.  -  Деревня окружена неприятельской толпой численностью в  пятьсот -
шестьсот всадников!
     - С  чем вас и поздравляю!  -  с фальшивой иронией бросил Кар.  И оба
генерала при помощи денщиков и лакея поспешно стали одеваться.
     - А как войска? - крикливо спросил Фрейман, натягивая валенки.
     - Войска в боевой готовности.  Пушки вывозятся на удобные позиции,  -
отрапортовал Астафьев.
     - Где неприятель и что он? - опять спросил Фрейман.
     - Толпа маячит но обе стороны деревни, по горам и взлобкам, опасаясь,
видимо, приблизиться на ружейный выстрел.
     - Бить по  разбойникам из  пушек!  -  надевая поношенный свой мундир,
воскликнул Кар воинственно.
     - Смею заметить,  Василий Алексеич,  -  возразил ему Фрейман, - что у
нас маловато боеприпасов... Поберегать надо.
     - Поберегать,  поберегать,  -  с недовольным выражением лица завертел
головою Кар,  будто  свободный воротник мундира был  ему  тесен.  -  Будем
поберегать,  так нас не  медля стопчут...  Ни чер-та нет,  ни конницы,  ни
пушек,  ни снарядов!  Поди воюй!.. - добавил он жёлчно, явно преувеличивая
нехватку своего отряда.
     - А  кроме того,  -  попытался поддержать распоряжение генерала майор
Астафьев, - молчание артиллерии приводит наших пехотинцев в робость.
     - Вот видите,  видите, Фёдор Юльевич! А вы - поберегать! Эй, Мишка! -
крикнул Кар старому лакею.  -  Достань-ка, братец, из саквояжа с десяточек
увещательных манифестов.
     Тем  временем к  солдатским группам подъезжали -  по  два,  по  три -
смельчаки пугачёвцы, кричали им:
     - Бросьте палить, солдаты! Мы вам худа не сделаем...
     А Зарубин-Чика,  высмотрев участки, где не было офицеров, подъезжал к
пехотинцам почти  вплотную.  Чернобородый,  горбоносый,  глядя в  упор  на
притихших, растерявшихся солдат, Чика кричал им:
     - Неужто  не видите?  Деревня ваша пуста и весь край пуст.  Не зря же
все жители повернули к государю. Не верьте офицерам, они господскую выгоду
блюдут.  А  наш  истинный,  природный  государь  Пётр Фёдорыч приказал бар
изничтожать,  а всю землю мужикам отдать,  и всему люду свет  наш  батюшка
волю объявил...  А что касаемо солдатства, то слово нашего государя - быть
всем в вольном казачестве!..
     - Пошёл прочь, злодей! - кричали старые солдаты. Стрелять учнём!
     - Ха-ха!..  Стрелять!  -  надрывался голосистый Чика. - Стрелял в нас
один такой,  да сам без головы остался!..  Станете супротивничать - пощады
не ждите, солдаты!
     - Ребята,  сыпь  на  полку  порох!  Скуси патрон!  -  хриплым голосом
скомандовал рыжеусый капрал.
     Молодые  пехотинцы тотчас  вскинули ружья  наизготовку,  но  их  руки
тряслись.
     Вдали  рванула  пугачёвская пушка,  и  певучая  картечь  хлестнула по
солдатским рядам.  Вышедший Кар приказал стрелять ответно из пушек. Но тут
отряд Чики скрылся, стягиваясь к мельнице.
     - Видали?  Вот вам и "поберегать!" - посмеивался Кар над Фрейманом. -
Как зайцы разбежались.  Их теперь с гончими собаками не сыщешь... Эх, если
б мне ещё с десяточек пушек да добрую конницу, - показал бы я им!
     Меж   тем   Чика,   присмотревшись   к   численности   и   настроению
неприятельских солдат,  то  есть  исполнив поручение атамана  Овчинникова,
вернулся со  своими  казаками к  главным  полевым  силам  пугачёвцев,  что
прятались в  перелеске,  подле мельницы-ветрянки,  всего в двух верстах от
занятой Каром деревни Юзеевой.
     Направляясь сюда  из  Берды,  Овчинников в  пути  присоединил к  себе
тысячу пятьсот башкирцев.  А казак Самодуров, командированный Овчинниковым
на дорогу к Авзяно-Петровскому заводу,  перехватил возвращавшегося в Берду
с толпой заводских людей Хлопушу. Из толпы было отобрано триста ратников и
две пушки с  заводскими пушкарями-наводчиками.  Вместе с  Хлопушей ратники
двинулись за Самодуровым к  атаману,  остальная же часть заводской толпы с
четырьмя  пушками  продолжала  свой  поход  в  Берду.   Таким  образом,  у
Овчинникова было  под  мельницей  почти  две  с  половиной тысячи  народу,
большинство - доброконных.
     О  существовании в двух верстах от себя столь серьёзной силы Кар и не
подозревал.  Он утешался тем,  что утром удачно "разогнал" противника, что
противник этот труслив и  малочислен,  да к  тому же и вооружён лишь одной
паршивенькой пушчонкой.  Значит,  нечего было  Кару унывать,  значит,  всё
будет отлично,  надо стойко ждать подкреплений. Кар теперь чувствовал себя
хорошо, и его не одолевала даже подагра - сей зело лютый внутренний враг.
     Да  уж  кстати  -   радостное,   давно  жданное  известие:  прискакал
подпоручик московских гренадер Татищев и  доложил генералу,  что сегодня в
ночь  должна прибыть сюда направленная из  Москвы рота 2-го  гренадерского
полка.
     - Ну,  поистине мне сегодня бабушка ворожит!  -  воскликнул Кар и  на
радостях пригласил гренадера на обед.
     Но  бабушка ворожила,  видно,  не  одному Кару.  Почти в  тот же  час
посчастливилось и атаману Овчинникову. Казачьи караулы схватили ехавшего в
Юзееву квартирмейстера,  из унтеров той же гренадерской роты,  и доставили
пленника Овчинникову. Допрос чинился у костра в лесу. Овчинников с Чикой и
Хлопушей ели  ушку из  налимов,  в  котле плавали вкусные налимьи печёнки.
Связанный гренадер отвечал на вопросы атамана вяло, без охоты.
     - Командир нашей роты сначала послал к  генерал-майору  Кару  офицера
Татищева,  а  вслед  за  ним  и  меня.  Мне  велено прибывающим гренадерам
квартиры приготовить.
     - Квартиры  мы  твоим  гренадерам и  без  тебя  приготовим.  Отвечай,
сколько вас?
     Квартирмейстер ответил и попросил,  чтоб его развязали и,  если будет
милость, накормили: он прозяб и голоден. Овчинников строго спросил:
     - Признаёшь ли государя Петра Фёдорыча?
     Квартирмейстер  молчал,   мялся,   мускулы  его   широкого  лица   от
внутреннего напряжения подёргивались. Тут медленно поднялся в накинутом на
плечи шебуре мрачный Хлопуша.  Его корявые пальцы вцепились в торчавший за
опояской тяжёлый  безмен,  а  белёсые глаза,  уставясь в  лицо  гренадера,
заблестели  по-холодному.  Затаив  дыхание,  он  ждал,  какой  ответ  даст
пленник.
     - Оглох?.. - резко крикнул Овчинников.
     Гренадер вздрогнул, сказал:
     - Мы,  известное дело, люди простые, не учёные, и про государя ничего
такого-этакого не слышали.  Только знаем,  что он умерши,  а  была присяга
государыне Екатерине.
     - Так  вот  знай теперь,  что  государь жив-здоров и  стоит со  своим
войском под Оренбургом.  Мы слуги его величества...  А  твой Кар завтра на
берёзе будет качаться,  - со сдержанной силой сказал Овчинников. - Ну, так
как, готов принять государя?
     У  Хлопуши захрипело в  груди,  он  вытащил из-за  опояски безмен  и,
избоченясь, угрожающе шагнул к гренадеру.
     - В  таком разе,  -  сорвавшимся голосом ответил гренадер,  косясь на
страшного с  безменом человека,  -  ежели  он,  батюшка,  жив-здоров,  мы,
известное дело,  с нашим удовольствием...  Мы присягу и повернуть можем...
Признаю государя! Чай, свой же, расейский!
     Овчинников,  махнув рукою Хлопуше, прощупал гренадера острым взглядом
и приказал:
     - Развязать его!..  Садись,  квартирмейстер,  к котлу. Эй, подайте-ка
ложку!
     Хлопуша сунул  безмен  за  опояску,  резким движением плеч  поддёрнул
сползавший  бешмет  и  пошёл  в  лесок.  А  освобождённый гренадер  широко
заулыбался.  Но улыбка его выражала крайний испуг и душевное смятение.  Он
на морозе весь вспотел...


     Ночь тёмная,  тихая, морозная. Кар не спит. Кар нетерпеливо поджидает
прибытия испытанной в боях гренадерской роты.
     Рота движется медленно - дорогу перемело, попадаются длинные подъёмы,
лошади истомились.  Обоз растянулся на версту -  около полсотни подвод. На
каждой подводе по четыре... по пять гренадер. Обессиленное трудной дорогой
и  холодом,   большинство  их  крепко  спит,  дежурные  подрёмывают,  веки
слипаются,  головы валятся на  грудь.  Тут  же  в  санях  кое-где  сложены
незаряженные ружья и мушкеты.  А зачем их спозаранку заряжать,  только зря
порох отсыреет.  Опасаться нечего:  впереди отряд генерала - значит, врага
нет и в помине.
     В  середине обоза,  в  спокойных санях,  накрытые кошмой,  -  поручик
Волжинский и прапорщик Шванвич.
     - Чёрт,  до чего надоело, - брюзжит молодой прапорщик. - Ямщик, скоро
ли Юзеева?
     - А  кто же  её ведает!  -  повернувшись к  седокам,  шамкает древний
старик-возница;  он в  больших собачьих мохнатках и повязан по шапке белой
шалью,  из-под  шали  торчат  кончик распухшего на  морозе носа,  покрытая
сосульками борода. - Вишь, темно! Вот падь проедем, пять верстов останется
до Юзеевой-то... Пять верстов. А то и с гаком!
     Сзади побрякивали шаркунцы на  лошадях и  доносилась негромкая песня:
заунывно тянули два тенористых голоса.  Сидевший слева от Шванвича поручик
Волжинский легонько храпел и  посвистывал носом.  По  бокам дороги темнели
кусты или целый перелесок -  не  разобрать было.  Тишина,  нарушаемая лишь
скрипом полозьев да ленивым понуканьем приморившихся коней.
     Шванвичу не снится.  Ночная тишина и мерное покачивание санок будят у
него воспоминания.  Он  вспоминает недавнюю встречу в  Петербурге со своим
приятелем  Гришей  Коробьиным.  Встретились  они  в  Милютиных  рядах,  на
Невском,  в  погребке венгерского купца Супоняжа,  пили  токайское,  а  за
токайским попросили венгерского,  закусывали жареными  фисташками.  Затем,
охмелев,  стали откровенничать, стали изъясняться в любви и дружбе. Офицер
Коробьин,  вплотную придвинувшись к Шванвичу,  шёпотом сказал ему,  что он
получил на днях от своего знакомого, из-под Оренбурга, от депутата Большой
комиссии, сотника Падурова, необычайное письмо. "Вот прочти", - сказал ему
Коробьин  и  подал  исписанный кудрявым  почерком  лист.  Шванвич  прочёл,
вытаращил на приятеля глаза и спросил его:  "Что сие значит?" -  "А значит
сие то, - ответил Коробьин, - что в нашей Россиюшке..."
     На этом месте воспоминания Шванвича пресеклись.  Из тьмы,  как с неба
гром,  ударила пушка, другая, третья. По окрестности прогудело раскатистое
эхо.  На  санях по всему обозу все повскакали,  ночную тьму взорвали сотни
крикливых,  заполошных  голосов.  Обоз  враз  остановился.  Мимо  Шванвича
проскакал на коне начальник роты поручик Карташов.
     - Ружья! Гренадеры, ружья!.. - орал он с коня. - Стройся!
     И путаные в ответ по всему обозу голоса солдат:
     - Где ружья-то?.. Не заряжены они, чай?
     - Ах, чёрт!.. Говорил - зарядить...
     - Пули, пули забивай! Давай натруску!
     Но ружья при себе были не у каждого.  Капрал, стоя дубом в санях, изо
всех сил кричал, размахивая шапкой:
     - Сюда, черти, сюда!.. Здесь ружья-то! И ладунки здеся. Этот, в энтих
санях!.. Давай, давай!
     Но  "давать" было  уже  поздно.  Молодцы атамана Овчинникова со  всех
сторон окружили полусонную, перепуганную роту.
     - Пли! - яростно командовал обезумевший поручик Карташов.
     Затрещали недружные и малочисленные выстрелы гренадер.
     - Кладите оружие,  солдаты!  Нас  две тысячи да  двенадцать пушек при
нас. А вас скольки? - отовсюду раздавались крики наскакивавших пугачёвцев.
     Засверкали сабли,  пики. У Карташова вместе с мохнатой шапкой слетела
голова.  В быстрой свалке убиты были два офицера и семь солдат.  Вся рота,
бросая ружья, загалдела:
     - Сдаёмся!.. Не трог нас!
     ...Темнота,  сутолока,  крики.  Пугачёвцы забирают у  пленных оружие,
сгоняют их  на дорогу.  Многие озлобленные солдаты злорадно,  с  отчаянием
выкрикивают:
     - А так нам,  дуракам,  и надо:  не ходи супротив царя! Слых-то давно
шёл...
     Душевное состояние солдат было в высшей степени подавленное.
     - Ой, Ванька!.. Да никак это ты? - прогудел здоровенный казак Брусов,
схватив за шиворот и обезоруживая в потёмках молодого гренадёра.
     - Батька!  - вскричал тот, кого назвали Ванькою. - Здорово, батя! Это
я...
     - Вот где, сынок, довелося нам встренуться...
     - Ой, батя, батя!.. Пропали мы! - всхлипнул молодой парень и принялся
с жаром целовать у отца руки. - Сказнят нас всех... а?
     - Не скули!  Шагай за мной живчиком. Царь до простых солдат милостив.
Вот офицериков - дело десятое, им не миновать на релях качаться.
     Шванвич и  Волжинский,  шагая в толпе солдат рядом с Брусовым и слыша
слова его, обратились к старику:
     - Дедушка,  вот мы  два офицера,  мы государю готовы служить и  -  не
супротивники... Походатайствуй за нас.
     И  многие  бывшие  возле  них  солдаты,  в  особенности старик Фаддей
Киселёв, принялись упрашивать казака Брусова:
     - Они господа хорошие, не вредные. Уж постарайся!
     - За  хороших  господ  я  рад-радёхонек  словцо  замолвить.   Упрошу,
укланяю! - гукнул в бороду старый казак.
     Пленных пригнали в  брошенный овин и  там до утра заперли.  Шванвич с
Волжинским заметили,  как  старик Брусов,  сдёрнув шапку и  кланяясь,  вёл
переговоры с  начальником конвоя,  татарином Мансуром Асановым и  безносым
Хлопушей. На душе приунывших офицеров стало поспокойней.


                                    4

     Эти три пушечных выстрела, только что грохнувших во тьме над головами
гренадерской роты,  отчётливо долетели по  морозному воздуху и  до деревни
Юзеевой.
     - Пушки!  В тылу!  -  выкрикнул ещё не ложившийся спать генерал Кар и
схватился за голову.
     Было около часу ночи.  Кар приказал адъютанту точно выяснить,  откуда
была  слышна стрельба,  созвать к  нему  на  совещание офицеров и  поднять
солдат.  Разбуженные Фрейман и плешивый,  в очках, лекарь Мигунов, брюзжа,
стали одеваться.  Зажгли свечи. Грязно-бурые, прокоптевшие стены поглощали
почти весь свет, было темновато.
     На   совещанье,   по-заячьи   покашиваясь   на   собравшихся   широко
расставленными глазами, Кар сказал:
     - Итак,  господа...  Слышали пушечные выстрелы?  Вот вам! И поскольку
сейчас выяснились обстоятельства,  что неприятель находится у  нас в тылу,
мы рискуем быть отрезанными от Казани...  Нет, вы только подумайте, каковы
нахалы эти висельники!  Они не  умеют по  правилам воевать,  совершенно не
знают,  не понимают регул.  Они,  как бешеные волки, носятся по горам и не
идут не токмо на штыковой удар,  но и не подпускают к себе на выстрел... А
у  меня конницы нет...  Как  я  их  стану преследовать?..  И  какой дурак,
позвольте вас  спросить,  стреляет из  пушек ночью?  Мужичьё,  каторжники,
сволочь!  Ночь,  мороз,  а они...  - уши Кара покраснели, рыжеватые волосы
встопорщились, он закашлялся и выпил поданных лекарем капель.
     - Господин Татищев, где же ваши гренадеры?
     Подпоручик Татищев, поднявшись и оправив портупею, ответил:
     - По моим расчётам, ваше превосходительство, рота вот-вот должна быть
здесь. Опасаюсь, уже не они ли подверглись нападению и терпят бедствие.
     - Вздор,  вздор!  -  вспылил Кар,  но сердце его сжалось. - Садитесь,
Татищев... Никакого бедствия! Гренадеры за себя постоят, - и, сморщившись,
он стал растирать правую ногу.
     - Болит? - сочувственно осведомился лекарь.
     - Ноет, подлая; должно быть, к перемене погоды... Да и вообще инвалид
я... Итак, господа офицеры, с рассветом выступать! Надо играть назад, пока
не   поздно   -   ретироваться,   выбрать   подходящую  деревню   и   там,
ретраншировавшись, ожидать сикурса. К нам должны прибыть по Новомосковской
дороге ещё  две  роты  да  из  Казани три  или  четыре пушки,  також отряд
башкирцев с  мещеряками.  Прошу подготовить солдат,  артиллерию и  обозы к
маршу.
     В поход выступили ещё до свету.  Обескураженный внезапными событиями,
Кар  рысцою ехал с  лекарем в  крытом возке.  У  него теперь уже  не  было
высокомерного предположения,  что  стоявшая  где-то  под  Оренбургом толпа
Пугачёва,  проведав о  наступлении Кара,  в страхе рассеется вместе с этим
самозванцем Пугачом.  "Не угодно ли,  не  угодно ли!..  Все мои диспозиции
полетели  к  чёрту!"  -  злился  Кар,  его  исхудавшее лицо  передёргивала
судорога.  Он  стал  зябнуть,  на  него  напало уныние;  где-то  в  тумане
грезились тёплые  воды,  мягкий всплеск голубого ласкового моря,  домашний
уют...  Он  с  грустью выглядывает из  холодного возка в  мороз,  его душу
охватывает чувство, близкое к отчаянию.
     Полторы  тысячи  солдат  Кара,  с  заряженными ружьями,  продвигаются
торопливым шагом,  за  ними  трясутся в  жёстких сёдлах  шестьдесят конных
татар и экономических крестьян.
     Среди конников шёл негромкий сговор:  как бы изловчиться да повернуть
назад,  и -  прямо к "батюшке"!  Солдаты неодобрительно косились на тёплый
возок Кара,  с  тоской посматривали на  пять  жалких,  скрипевших колёсами
пушек.
     Светало,  восток алел, стоявший по бокам дороги лес, опушённый густым
инеем, казался лёгким и нарядным. В ветвях белой пуховой ёлки встряхнулась
большая птица - должно быть, филин, с дерева посыпался, засверкал снег.
     От Юзеевой солдаты уже прошагали версты три.  Головная рота, выступив
из  леса  в  чистое поле,  вдруг загайкала,  закричала,  как  стая  галок,
напуганная налетевшим ястребом:
     - Глянь,  глянь...  Окружают!  - И по всему отряду, из конца в конец,
как по сигналу, не видя ещё опасности, во всю глотку загалдели:
     - Окружают, окружают!.. Погибель нам!..
     Как  только началась тревога,  все конники -  татары и  крестьяне,  -
словно по уговору, вытянули коней плётками и дружно махнули в лесную гущу.
     - Стой, стой, изменники! - кричали им вдогонку офицеры.
     По   приказу  выскочившего  из   повозки  Кара  вся   воинская  часть
остановилась. Теперь уже всем было видно, как по горам и взлобкам, с обеих
сторон дороги, скакали врассыпную всадники. Отдельные из них кучки волокли
по  сугробам  единороги и  пушки,  кричали,  ругались,  полосовали кнутами
впряжённых в орудия лошадей.
     Осмотревшись,  оба генерала определили, что неприятеля приблизительно
около двух тысяч человек,  а пушек при них -  раз-два... четыре... восемь,
десять.
     Пугачёвская  артиллерия  начала  пристрел  -   перелёт,  недолёт.  На
возвышенностях возле пушек копошились люди.
     - Не угодно ли,  -  задыхаясь,  сказал Кар.  -  Девять!  И так далеко
ставят, подлецы!.. Наши до них, чего доброго и не до...
     Он не докончил фразы,  на левом фланге разорвалась граната,  пущенная
пугачёвцами из  единорога.  Она  повалила сразу  пятерых  солдат  -  двоих
насмерть.
     - Видали,  каковы?  -  крикнул Кар  стоявшему рядом с  ним Фрейману и
послал к месту поражения своего лекаря.
     Воинские  части  Кара  стали  поспешно  выходить за  пределы  дороги,
строиться к обороне.  Расставили по удобным местам всю артиллерию - четыре
пушки и один единорог. Началась артиллерийская перестрелка. Ядра и картечь
пугачёвцев ложились как по заказу,  пугачёвцы стреляли метко.  У  пушек же
Кара были всё  недолёты.  И  лишь единорог действовал прилично,  но  и  он
вскоре   перевернулся   вверх    колёсами:    в    его    лафет   брякнуло
двенадцатифунтовое ядро.
     - Анафемы!  - освирепел Кар. - Какие же это к дьяволу мужики?.. Нешто
мужики столь искусно артиллерией управлять могут?  А  где же наши конники,
где татары? Эй, капрал!
     - А наши конники,  ваше превосходительство, тю-тю! - прошлёпал губами
коренастый капрал и показал обнажённой шпагой  на  пригорок.  -  Эвот  они
пурхаются,   видать   -   на   сдачу   покатили...   Да  и  нам  бы,  ваше
превосходительство... того...
     - Что?..  -  заорал Кар  и,  выхватив из  тёплой дамской муфты  руку,
погрозил капралу кулаком.  -  Я тебя расстрелять... расстрелять, мерзавец,
прикажу!
     - Нас и так расстреляют...  -  огрызнулся капрал и, со злобой тряхнув
локтями, пошагал прочь от генерала.
     А  Кар,  проклиная изменивших ему  конников,  направился к  возку  за
пледом:  морозом сильно прихватило уши.  Астафьев,  Татищев и  ещё  третий
молоденький офицерик,  отобрав,  по  приказу Фреймана,  с  полсотни лучших
стрелков-охотников,   побежали  с   ними  далеко  вперёд  и,   прячась  за
пригорками, открыли меткую ружейную стрельбу по пугачёвцам.
     Пушки пугачёвцев подтягивались к  Кару ближе и ближе.  Раненых у Кара
прибывало.  Вот новобранец уронил ружьё, перегнулся вдвое, с глухим стоном
ткнулся головою в снег.  Здесь,  в длинной шеренге,  тоже упал солдат, ещё
один  упал,  ещё...  словно в  огромной,  поставленной на  ребро  гребёнке
валились зубья. С воем летит граната; солдаты, спасаясь от смерти, валятся
плашмя.  Взрыв. Осколки ранят лошадь, солдата и лекаря Мигунова, что подле
саней делал перевязку раненым.
     Пугачёвцы палили без передыху. Пушки Кара отвечали вяло, редко.
     - Подноси проворней ядра!  Пороху сюда!  - до хрипоты кричали у пушек
канониры.
     - А где их узять, ядров-то?
     И летело по рядам:
     - Ядер нету... Пороху нету-у!.. Братцы!
     - Эй,  кто орёт?  Я  те  покажу "нету"!  -  бегали по фронту офицеры,
призывно взмахивали шашками. - Давай, давай сюда! Всё есть!
     Но  давать  действительно  нечего:   снаряды  на  исходе.  Длительное
молчание пушек приводило оробевших солдат в уныние, в трепет.
     - Братцы! Пушки наши ни черта не стоят, ядра недолётывают... Погибать
доводится!..
     И уже раздавались то здесь, то там призывные голоса:
     - Бросай ружья, бросай, братцы!
     Солдаты плохо понимали,  за  что и  против кого они воюют.  Против ли
самозванца Пугачёва,  как им  внушает начальство,  или же против истинного
государя,  как им выкрикивали пугачёвцы.  Солдаты были душевно подавлены и
сбиты с  толку,  солдатам вовсе не  хотелось воевать.  А  тут  ещё  разные
неполадки, голод, мороз.
     Многие, не слушая окриков своих командиров, оставляли фронт, кидались
в лес за хворостом,  разжигали костры и лезли прямо в огонь, стараясь хоть
немного отогреть коченевшие ноги, ознобленное тело.
     - Это супостаты лихие,  а не начальство! - сквозь слёзы вопили они. -
Этакой лютый мороз,  а они...  в ус не дуют.  Босые мы,  раздетые!  За что
страдаем, неизвестно. Да гори они все огнём! Сдавайся ребята!..
     И снова в разных местах безумные выкрики:
     - Было бы за что воевать! Бросай ружья... К чёрту!
     По всему фронту зачиналась паника.  Пришедшие в отчаяние оба генерала
и майор Варнстедт,  приказали канонирам усилить пальбу из пушек,  кидались
от пушки к пушке,  уговаривали, угрожали, умоляли солдат не малодушничать,
помнить присягу.
     - Всё будет,  всё будет у вас, ребятушки!.. И тёплые шубы, и обувь, -
запинаясь,  говорил Кар.  Капризный,  самонадеянный, упорный, он, наконец,
признал,   что  подставлять  свои  силы  под  расстрел  неуязвимого  врага
преступно и бессмысленно.
     - Сейчас маршем уходить будем, ребята! Не робей... С нами бог!
     - Давно пора!.. - кричали ощетинившиеся солдаты. - В могилу завели...
Эх, вояки, лихоманка вас затряси!
     Горнисты затрубили сбор.  Наскоро  построились,  наскоро подобрали на
сани раненых,  обмороженных, умершего от ранения лекаря Мигунова и под бой
барабана  ходко   пошагали  по   дороге.   Отстреливаясь  от   неприятеля,
отступающие в продолжение восьми часов прошли всего семнадцать вёрст.
     Кар отошёл к деревне Сарманаевой.  Общие потери его отряда за три дня
определились в сто двадцать три человека.
     - Довольно!  Ни шагу вперёд! Мы разбиты. Нас могли бы уничтожить... -
сетовал Кар генералу Фрейману.  - Будем сидеть и ждать подхода войска. Но,
боже милосердный, что я стану делать без лекаря?!
     Кар захворал лихорадкой и слёг.


                              Гяляаявяая II

                 ПУГАЧЁВ ЛЮБИЛ НАРОД. МИЛОСТИВАЯ БЕСЕДА.
           МЕДНЫЕ ПРЯНИЧКИ И "ТРАНСМОРДАС". ВОПРОС БЫЛ ВНЕЗАПЕН


                                    1

     Не понять было ни Кару,  ни тем более графу Чернышёву, пославшему его
охотиться за  Пугачёвым,  что  Пугачёв -  это  тот  самый  сказочный Кащей
Бессмертный, которого ни пуля, ни сабля не берёт; живёт и будет жить, пока
на Руси бьётся хоть одно горячее,  жаждущее воли сердце...  А и полно - не
тысячи ли тысяч таких сердец, не бесчисленно ли войско мятежное, не полным
ли полна земля русская богатырской крови?  Уж ежели брызнет да прорвётся -
шибко забушует!..  И попробуй-ка -  останови, взнуздай этот огневой поток,
положи-ка преграду ему!
     Пленная рота 2-го гренадерского полка жила в Берде уже двое суток.
     Пугачёв  принимал  гренадер  торжественно,   всенародно.  На  крыльцо
поставили золочёное кресло.  Батюшку вывели под  ручки  Ненила и  красивая
каргалинская татарка.  На нём богатый меховой чекмень, каракулевая шапка с
бархатным красным верхом, через плечо генеральская лента, при бедре сабля,
за поясом два пистолета.  По бокам его встали два яицких казака - молодые,
чубастые,  высокие,  в  мухояровых казакинах;  у одного в приподнятой руке
булава,  у другого - посеребрённый топор. Вниз по лестнице, по обе стороны
расписных перил,  двадцать  четыре  казака  личной  охраны  с  обнажёнными
саблями - пугачёвская гвардия.
     Вся  улица  забита  народом:  казаки,  башкирцы,  татары и  множество
русских  мужиков,  пришедших за  последнее время  из  ближайших и  дальних
селений.  Народ подступил к самому крыльцу,  многие залезли на заборы,  на
деревья, на крыши.
     День был морозный,  солнечный.  Пугачёв весь сиял -  от солнца ли, от
радости ли:  впервые одержана столь  легко  победа  над  войсками царицы и
вельмож.
     Ермилка держал в  руке  сигнальную трубу  и,  косясь через  плечо  на
"батюшку",  взволнованно облизывал губы.  Пугачёв махнул ему белым платком
и,  выставив ногу  вперёд,  выпучив глаза,  надув  щёки,  Ермилка затрубил
сигнал. Враз забили барабаны, знамёна встряхнулись и замерли в линию.
     Через  расступившуюся  толпу  попарно  шагали  пленные  -  рослые,  с
заплетёнными косами,  в  треугольных шапках,  гренадеры.  Вёл их  Падуров.
Выстроились в четыре ряда, впереди офицеры: Волжинский, Шванвич.
     Пугачёв окинул гренадер острым взглядом, поправил шапку, едва заметно
ухмыльнулся,  будто собираясь выкинуть какую-то  любопытную штучку,  затем
прихмурил брови и зычно, но без злобы, закричал:
     - Так-то  вы,  сукины  дети,  несёте  военную  службу,  так-то  регул
исполняете? В дороге дрыхнете, как дохлые собаки, ружья не заряжены, едете
без  всякой  остороги...   Дисциплины  не  знаете,   сукины  дети!  А  ещё
гренадерами зовётесь...  - Пугачёв говорил выразительно, строго и потрясал
кулаком,  притопывал,  а сам по-хитрому косился на казаков и башкирцев, на
всё своё воинство. - Да вас всех смерти предать надо!
     Гренадеры,  один  по  одному,  опустились на  колени.  А  весь  народ
повернул головы в сторону часовни,  где темнели виселицы,  затем снова все
уставились на царя.
     Стоявший на коленях Шванвич с  любопытством присматривался к Пугачёву
и, внутренно содрогаясь, дивился нежданным словам его.
     Гренадеры сняли  шапки,  прижали  их  к  груди  и,  кланяясь,  хрипло
выкрикивали:
     - Винимся, ваше величество, винимся! А супротивничать мы не хотели по
уговору, от того от самого и ружья бросили.
     Пугачёв предвидел такой ответ,  он  сразу сложил гнев  на  милость и,
подняв руку, проговорил:
     - Встаньте, детушки, бог и я, государь, прощаем вас! Офицерики, двое,
приблизьтесь ко мне.
     Шванвич и Волжинский взошли по ступеням крыльца наверх,  к золочёному
креслу, и, ударив каблук в каблук, замерли перед Пугачёвым.
     В  мыслях Шванвича,  как огненным углём,  прочертились слова из  того
странного  письма,   которое  подсунул  ему  приятель  Коробьин,   там,  в
Петербурге,  на  Невском,  за  бутылкой  венгерского.  "Доподлинный ли  он
государь,  уверить тебя не берусь,  - говорилось в письме, - только думаю,
что за  одиннадцать лет скитания по  белому свету он  царское обличье своё
мог  утратить".  Так  писал  Коробьину казак Падуров,  тот  самый Падуров,
который привёл их сюда,  а сейчас стоит позади этого осанистого, строгого,
но, должно быть, справедливого, как никто, бородача в генеральской ленте.
     Обратясь  к   офицерам  и   помаргивая  правым  глазом,   Пугачёв  во
всеуслышанье проговорил:
     - Мне,   господа  офицеры,   атаман   Овчинников  отписывал  с   моей
действующей армии,  что  вы  оба  якобы супротивления в  бою не  оказали и
обещались служить мне верно. Да и старик Брусов, илецкий казак, давеча мне
сказывал про вас. Так ли это?
     - Так,  государь!  -  вскинув открытое,  бодрое лицо, внятно произнёс
Шванвич.
     - Так,  -  тихим  голосом подтвердил и  Воложинский,  тотчас  опустив
голову.
     - Добро,  добро! - промолвил Пугачёв и, взмахнув платком, закричал: -
Слышь,  гренадеры!  А  что,  вот эти хлопцы не забижали вас,  не мордовали
трохи-трохи?
     - Никак нет,  ваше  величество!  -  откликнулись в  роте.  -  Господа
офицеры, двоечка, хороши до нас были, милостивы.
     - Добро!  -  повторил Пугачёв.  - Так вот что, господа офицеры... Мы,
божию  милостью,  примыслили принять вас  под  свою  императорскую руку  и
поверстать  в   казаки...   Падуров!   Ты   здеся-ка?   Выдать  им  доброе
обмундирование и  по хорошему коню.  Да чтобы беречь офицеров,  беречь!  -
выкрикнул он,  повернул  назад  голову  и,  найдя  взором  Митьку  Лысова,
погрозил ему пальцем. Затем, обратясь к офицерам, он продолжал: - Старшего
ставлю  атаманом,  а  тебя,  прапорщик,  есаулом.  Впредь будете управлять
своими гренадерами,  как и допреждь управляли.  -  Он протянул свою правую
руку ладонью вниз.  По  знаку Падурова офицеры целовали руку и  отходили в
сторону. Затем были допущены к царской руке и солдаты.
     - Вот,  детушки,  -  говорил Пугачёв, утирая платком навернувшиеся на
глаза слёзы.  - Мне опять бог привёл над вами, гренадерами, царствовать по
двенадцатилетнем странствии моём:  был я  в  Ерусалиме,  в  Цареграде и  в
Египте.  Опосля того  в  Россию,  на  родиму землю,  перебрался.  Исходил,
истоптал я её,  сиротинушку,  сквозь...  Самовидцем был, как простой народ
страждет от лютых бояр до от чиновников.  И положил я землю свою устроить,
как дедушка мой родной устраивал, великий Пётр Алексеич... - Пугачёв снова
утёр слезу. - Послужите же мне, детушки!
     - Послужим,  послужим,  батюшка,  отец наш,  милостивец!  -  неистово
закричала огромная толпа крестьян, казаков, солдат.
     Это  был  голос,  которого никогда не  услышать царствующей Екатерине
даже в мечтаниях своих...
     - Благодарствую,  други мои!  -  отвечал Пугачёв,  кланяясь народу. -
Держитесь за мою правую полу, во счастье будете...
     "Пугачёв любил  народ,  и  народ  ответствовал ему  тем  же  -  народ
восторгался им и боготворил его"*.
     _______________
          * Из рассказов стариков-уральцев. - В. Ш.

     Вот он сидит в золочёном кресле и чувствует, что люди смотрят на него
множеством глаз, люди следят за каждым его движением, за тем, как хмурятся
его  густые  брови,  как  трепетными пальцами охорашивает он  генеральскую
ленту на груди.
     И вот как бы приподнят над землёй, и уже не простой, безвестный казак
он,  Емельян Пугачёв,  а  некто иной,  неведомый и  странный.  И  какая-то
непонятная ему самому сила захватывает его:  он  весь во власти этой силы.
Тут разом открываются животворящие родники в  душе его,  и летят,  летят в
толпу пламенные крылатые слова,  сами  собой возникают жесты,  исполненные
всепокоряющей воли.
     Наступает минута ликования,  душа толпы доведена до  высокого накала:
позови сейчас Емельян Пугачёв людей на  муки,  на  смерть -  и  вся  толпа
безоглядно двинется за ним.
     ...Целование руки кончилось.
     Два  старых  солдата,   растроганные  милостивыми  словами  Пугачёва,
подойдя к царской руке, пристально вглядывались в лицо его.
     - Мы,  ваше  величество,  издалечка признали вас  за  истинного Петра
Фёдорыча Третьего,  - говорили они, захлёбываясь от волнения. - Мы ведь не
единождо стаивали на  карауле  в  Зимнем  дворце  и  видывали вас.  Только
втапоры  вы   бороду  не   изволили  носить,   а   правым  глазом  так  же
подмаргивали...
     Старики, сами, видимо, веря в слова свои, говорили громко, отчётливо,
обращаясь более к народу, нежели к Пугачёву.
     В  народе  снова  закричали оглушительно "ура".  Громче всех  кричали
крестьяне:  они  солдатам  верили  не  в  сравненье больше,  чем  казакам.
Крестьяне  всегда  были  того  мнения,   что  "казак  -  человек  вольный,
балованный,  да и живёт-то супротив мужика куда справней,  а солдат -  наш
брат-савоська,  только  что  косу  отрастил,  и  нуждишка  мужицкая -  его
нуждишка, он свой, ему вся вера".
     - Как ваше прозвище? - спросил Пугачёв у стариков.
     - Я  Фаддей  зовусь,  Фаддей Киселёв,  -  кланяясь,  ответил солдат с
рыжими  щетинистыми бровями  и  скуластым  лицом.  -  А  вот  этот  Самсон
Астафьев, свояк мой.
     - Давилин!  Выдать  своякам-гренадерам по  хорошей  шапке  да  замест
лаптей обутки крепкие... В память нашей стречи!
     Появился приблудивший к стану Пугачёва расстрига-поп Иван. Он в новых
лаптях,  в новых суконных онучах,  в парчовой,  поверх полушубка,  ризе; в
трясущихся руках его - крест и евангелие, похищенные в егорьевской церкви.
Нос у отца Ивана сизый,  вспухший, узенькие глаза заплыли. Всех пленных он
быстро привёл к установленной присяге.
     Пугачёв поднялся, махнул платком и возгласил:
     - Жалую  я  вас,   гренадеры,   землями,   морями,  лесами  и  всякой
вольностью,  охочих - крестом и бородой! - торжественно поклонился и ушёл,
позвав за  собой Шванвича.  За  порогом он  велел Давилину провести нового
есаула в золочёную горницу,  а сам прошёл к себе в спальню перевести дух и
выпить водки для  сугрева:  он  изрядно прозяб,  ноги  в  козловых сапогах
совсем зашлись у него.


     Михаил  Александрович  Шванвич,  девятнадцатилетний  юноша,  высокий,
корпусный, с открытым краснощёким лицом, на вид казался значительно старше
своих лет.  Он  точно так  же  порядком продрог и,  прислонившись спиной к
горячей  печке,  с  любопытством оглядывал разукрашенную,  как  в  театре,
комнату.  Трон,  двуглавые орлы,  знамена,  английские, в высоком футляре,
часы, даже портрет великого князя Павла Петровича!..
     Внутренно ухмыляясь, столичный офицер Шванвич думал: "Ну, конечно же,
он самозванец.  У него и выговор-то малороссийский.  Да и манеры грубые...
Значит,  верно мне  сказали в  Казани,  что есть это простой донской казак
Емелька Пугачёв.  А вот по осанке да сообразительности,  пожалуй, мог бы и
царём  быть.  Во  всяком  разе,  актёр  натуральный!  Роль  свою  ведёт  с
искусством. Попробуем и мы играть свою". Голова юноши наполнена сумятицей,
а  в  душе -  то надежда,  то уныние.  Почва под его ногами колебалась,  а
впереди  туман,   туман,  полное  неведение!  Все  его  солдаты  в  плену,
сослуживцы-офицеры уничтожены.  Да и  сам-то он спасся чудом.  Да и спасся
ли?
     - Скажи-ка,  друг,  откуда  ты  будешь родом?  -  прервав его  мысли,
заговорил вошедший Пугачёв и  сел к  столу,  на  котором в  порядке лежало
несколько письменных приказов.
     - Родился я в Петербурге,  - ответил Шванвич.  - Покойная  государыня
Елизавета изволила крестить меня.
     В густых усах Пугачёва промелькнула озорная усмешка.  Взглянув в лицо
Шванвича,  он подумал: "Ты, брат, вижу, такой же крестник Елизаветы, как я
был  когда-то...   хе-хе...   крестником  Петра  Великого",  -  и  сказал,
расчёсывая гребнем бороду и чёлку на лбу:
     - Так,  так!..  Значит,  есть ты -  Шванвич? Ну, так я про тебя и про
родню твою от  тётушки Лизаветы слыхивал.  Не твой ли батька,  алибо дядя,
Алёшку Орлова палашом рубанул?
     Шванвича эти  слова  очень удивили -  он  не  знал,  разумеется,  что
необычной силы  память Пугачёва сохранила случайно подслушанный много  лет
назад, в Кёнигсберге, разговор пьяных офицеров об этой истории.
     - Сей  грех  приключился  с  моим  родителем,  лейб-компанцем,   тоже
гренадером,  -  пролепетал  Шванвич,  широко открыв на Пугачёва свои серые
вдумчивые глаза.
     - Жалко,  что он,  родитель твой,  головы Алёшке-т не смахнул, всё бы
одним недругом помене на свете было. - Пугачёв вздохнул и потупился.
     - Обидчик вашей персоны есть  и  кровный обидчик моего отца,  каковой
через Алексея Орлова по сей день в опале, - приходя в себя и пряча лукавый
огонёк в глазах молвил Шванвич.
     - Вишь  ты!  -  воскликнул Пугачёв,  сделав в  воздухе угловатый жест
указательным пальцем.  -  Стало, мы с тобой вроде как... равнообиженные...
Ну,  ин  ладно!  А  вот  полковник Лысов сказывал мне,  что  ты  морокуешь
говорить по-иностранному. Верно ли?
     - Так, государь, умею.
     - Ну,  так подь-ка сюда, на тебе вот бумагу да перо, возьми вон в том
месте напиши что-либо по-шведски...
     Шванвич молча взял  из  рук  Пугачёва исписанную четвертушку бумаги -
указ  приказчику  Воскресенского завода  П.  Беспалову,  перевернул  её  и
принялся писать.  Он шведского языка не знал и  написал по-немецки:  "Ваше
величество Пётр Третий".
     - Теперь напиши ещё... какой ты знаешь язык.
     Шванвич написал по французски: "Великий император Пётр Первый".
     Пугачёв поднёс листок к глазам, наморщился, проговорил:
     - Эх,  худо видеть стал,  все глаза-то выплакал из-за злодеев,  из-за
гонителей своих.  -  Он достал очки, протёр их уголком скатерти, неуклюжим
жестом оседлал ими нос и долго всматривался в написанное,  затем сказал: -
Мастер!  Дюже  хорошо обучен.  Ты  пригодишься мне.  Авось,  бог  приведёт
иноземным королям писать да государям.  Обо мне вся земля услышит,  а  как
дойдёт до дела,  все государи-одномышленники за меня горой вступятся. Я-то
искони русский, не Катерине, а мне владеть русской землёй... Ну да это ещё
долга песня!  -  Он взглянул на портрет Павла Петровича,  хотел ещё что-то
сказать,  но только махнул рукою: - Ну, иди! Служи мне верно. Да в порядке
себя держи! - добавил с непонятными Шванвичу рассеянностью и равнодушием.
     Шванвич ушёл.  В  прихожей то и дело хлопала наружная дверь,  стучали
подкованные каблуки, слышались сдержанные голоса, иногда дверь в золочёную
горенку приоткрывалась,  высовывалась чья-либо борода. Пугачёв отмахивался
рукой, дверь со скрипом закрывалась снова.
     Швырнув очки в ящик стола (он в стёкла их ничего не видел), Пугачёв с
напряжением всматривался в  мудрёную  пропись  Шванвича.  Раздувая ноздри,
долго посапывал и морщил лоб. Затем взял перо и, поглядывая на бисер букв,
стал писать каракульки.  Рука,  ловко владевшая саблей,  с  трудом держала
мягкое гусиное перо...  Дверь скрипнула,  он бросил перо и  поднял голову.
Перед ним, покашливая в горсть, стоял Максим Шигаев.
     - Слышь-ка,  Максим Григорьич!  -  сказал Пугачёв,  прикрывая широкой
ладонью бумагу.  -  За  этими хлопцами -  Шваныч да другой с  ним -  треба
покрепче досмотр держать.
     - Да ведь их,  офицеров-то,  много понахватано, батюшка Пётр Фёдорыч,
их  без малого дюжина теперь у  нас.  Конешно -  дворяне!  За ними глаз да
глаз!
     - Мне желательно не  в  ком ином прочем,  а  в  Шваныче увериться,  -
прервал его Пугачёв.  -  Он иностранным обучен и нам горазд надобен. Ежели
по молодости лет будет в нём шатание, ну так и одёрнуть можно, чтобы опять
к нашей дорожке потянул.  Смекаешь? Шваныч, я чаю, человек хоть и молодой,
а  кубыть надёжный.  Я  чаю,  Шваныч назад глядеть не станет.  Его отец от
вышнего начальства обиженный,  а по отцу -  обижен и сын.  Смекаешь, что к
чему?  Алёшка Орлов,  граф,  отца-то изобидел, отец-то харю Орлову, графу,
порубил палашом,  из-за княгини одной перетырка вышла у них.  Она и того и
другого приголубливала, а собой такая - взглянешь, закачаешься, одно слово
- фрухт,  -  с  лёгкостью,  даже  с  оттенком удовольствия плёл измышленье
Пугачёв.  - И вот сдаётся мне, Максим Григорьевич, что хлопец не больно-то
правителями довольный,  а  скорее всего нашу руку станет держать.  Глаза у
него дерзкие,  и как сказывал он мне про обиду,  аж затрясся весь.  Ты как
полагаешь?
     Житейски опытный Шигаев не мог не согласиться с доводами Пугачёва, но
в  его душе гнездилось врождённое предубеждение к  дворянству,  и,  мазнув
концами пальцев по надвое расчёсанной бороде, он уклончиво ответил:
     - Время укажет,  батюшка Пётр Фёдорыч. Правда, что он не сам пришёл к
нам,  а  привели его...  Ну,  да ведь своевольных-то дорожек ихнему брату,
дворянам, к нам и нетути... Да ещё надобно дознаться: богаты его родители,
алибо малосильны; родовитые господа, алибо захудалые какие обсевки в поле?
     - Бедные его родители,  самые бедные! Он сам так толковал... - поднял
голос  Пугачёв;  ему  очень  хотелось склонить упорного и  подозрительного
Шигаева на сторону Шванвича. - Одним словом, Григорьич, недельки через две
ты отрепортуешь мне о нём... Ты что, по делу?
     - По   делу,   Пётр  Фёдорыч.   Наши  патрули  "язычка"  сграбастали.
Схваченный показал,  что-де полковник Чернышёв с Сорочинской подступает, а
оттуда в Татищеву-де ладит идтить, а опосля и в Оренбург.
     - Это который Чернышёв?
     - А он симбирский комендант,  его отрядил казанский губернатор идтить
походом по Сакмарской линии к Оренбургу. Рейнсдорпа вызволять.
     - Чернышёва до Оренбурга допущать не можно, Григорьич.
     - Да уж постараемся...
     - Ежели сила не берёт, хитростью надо обмануть.
     - Время придёт, обманем, батюшка.
     Пугачёву понравился этот ответ, он усмехнулся, спросил:
     - От атамана Овчинникова вести есть?
     - Есть,  Пётр  Фёдорыч.  И  об  этом  деле  я  доложиться пришёл.  От
Овчинникова только что гонец прибежал: Кар-то дюже побит.
     - О-о-о!.. Ведут ли его?
     - То-то,  что нет. От Юзеевой наши поворотили его да взад пятки вёрст
на двадцать угнали...
     - Эх,  дураки!.. Генералишку не могли словить!.. - вскочил Пугачёв и,
руки назад, стал в волнении вышагивать по комнате.
     - Да вы,  ваше величество,  не печалуйтесь.  Мы бучку дали генералу и
добро! Человек до двухсот повалили у него. А к нам сотня конных мужиков да
татар с солдатами переметнулись от Кара-то.
     - Добро,  добро!  Солдаты, видать, склонны повсегда к нам, Григорьич.
Так, стало быть, Кар докаркался? Стало быть - победа?
     - Победа, батюшка! И так, и этак победа!
     Пугачёв подошёл к лестнице на кухню, распахнул дверь и гаркнул вниз:
     - Эй,  кто  там  живой!  Подать  нам  с  полковником Шигаевым винишка
покрепче,  а  на  прикуску редьки тёртой с  маслом да  жареной баранинки с
жирком. Живо! Одна нога здесь, другая там!..


                                    2

     Два бывших гренадера -  старик Фаддей Киселёв и молодой Брусов, уже с
обрезанными косами и  в казачьих шапках-трухменках,  поджидали Шванвича на
улице.
     - А мы уж вашему благородию и хибарку разыскать спроворили,  - сказал
старик, приветливо улыбаясь. - Извольте идтить за мной!
     Втроём шагали они  улицей.  Народ уже разошёлся со  зрелища по  своим
делам.  Навстречу  попались  подвыпившие  казаки.  Раскачиваясь в  сёдлах,
сладко улыбаясь и полузакрыв глаза, как соловьи, они горланили песню.
     - Зюкнувши!  -  подмигнул в их сторону молодой Брусов и облизнулся. -
Ох, и гуляки же эти казачишки!
     По дороге тянулся большой крестьянский обоз с брёвнами.  То здесь, то
там,  между старыми жилищами,  на огородах и в поле, не одна сотня мужиков
наскоро рубили себе избы.
     За  четыре дня  было  выстроено до  шестидесяти кой-каких хатёнок,  с
глинобитными печами,  об  одном  крошечном  оконце,  затянутом распяленным
бычьим пузырём или тонкой льдинкой. А лесу заготовлено ещё на сотню изб.
     Тут же,  на стройках,  возились бабы;  они доили коров, кормили овец,
свиней:  многие крестьяне,  разгромив господские владения,  перебирались в
государев табор со  всем своим имуществом,  не забыв при этом прихватить и
кой-что из  барского добра.  Крестьяне были одеты пёстро:  и  в  последнюю
рвань -  прореха на прорехе,  и в добротные тулупы с полушубками. На ногах
валенки, лапти, яловые сапоги с подковками.
     Возле  кустарника  работали  две  новые  кузни.  Бежавшие  от  господ
крестьяне-кузнецы подковывали казацких лошадей, делали для мужиков острые,
в  виде рогатки,  копья или оковывали железом концы закомолистых берёзовых
дубинок.
     - Это лучше сабли ошарашит! - смеялись крестьяне, пробуя дубинки.
     Всюду костры,  дымки,  говор,  смех,  визг  пил,  стук  топоров.  Там
вздымали верхний венец,  поухивали:  "Раз-два,  ещё разок!  Раз-два, матка
идёт! Раз-два, подаётся! Пошла-пошла-пошла!"
     Шванвич, шагая к себе, с удовольствием присматривался к этому живому,
деятельному бытию.  Фаддей  Киселёв,  хотя  и  хмурил  для  порядка  рыжие
щетинистые брови, но тоже посматривал по сторонам одобрительно, а в серых,
глубоко посаженных глазах поблёскивали искорки восторга. "Вот она Расея...
Зашевелилась!" - внутренне улыбаясь, думал Киселёв.
     За околицей, до самого перелеска, расстилалось большое поле, усеянное
какими-то  закоптевшими буграми,  из  которых клубились сизые  дымки,  как
будто  под  снегом по  всему  простору горела земля.  А  там  подальше,  в
огороженном жердями огромном притоне,  табунились косяки лошадей, над ними
плавал в  морозном воздухе туман.  Справа стояли бесчисленные стога бурого
сена,  между  дымящимися бугорками разъезжали на  низкорослых,  но  сытых,
исправных лошадёнках люди в остроконечных шапках.
     Небо было высокое, бледное. Солнце склонялось к закату.
     - Тута-ка башкирцы кочуют,  орда.  Это их стойбище.  Ишь, землянок да
нор понарыли, чисто кроты! - пояснил старик Киселёв.
     - А где же казаки? - спросил Шванвич.
     - А те, кои в чинах, алибо по возрасту стары, в самых Бердах живут, в
селенье,  а  молодёжь-то по огородам,  в  банях да в сарайчиках,  а то и в
землянках, по-походному.
     - А наши где?
     - Сейчас дошагаем! Горе мое, ноги-то обманывают меня, гудут и гудут!
     Путники свернули в прогон. Навстречу - казачья полсотня с пиками и со
значками.  Впереди -  есаул.  Усталые кони клубятся паром.  В  серёдке два
всадника поддерживают с  боков третьего,  тот бессильно изогнулся в правую
сторону, постанывает, ёжится, голова упала на грудь. Сзади, на двух конях,
раненые казаки, татары.
     - Откудов, сынки? - невпопад полюбопытствовал Киселёв.
     - А ты ослеп,  чего ли?.. - огрызнулись казаки. - Не со свадьбы жа...
Покалеченных везём... Под крепость подступали, ошибка была.
     Путники  постояли,  сочувственно поглядели им  вслед,  пошли  дальше.
Вскоре все трое остановились возле маленькой крайней избушки.
     - А вот тута-ка и палаты ваши, - сказал Киселёв.
     На  задах  избы,  на  обширном,  в  десятину,  огороде,  работала вся
гренадерская рота.  Солдаты  строили  себе  землянки,  грелись у  костров,
курили трубки.
     - Ну, как, кипит работка, молодцы? - спросил подошедший Шванвич.
     - Кипит,  ваше благородие!  -  с  добростью ответили солдаты.  -  Ещё
денёчек,  и в тепле мы. Да крестьянство баню обещало нам сварганить. Тогды
нам прямо рай!
     Шванвич с  Киселёвым и  Брусовым вошли  в  избу.  Застеклённое оконце
промёрзло,   давало  мало  света.   Присмотревшись,  Шванвич  заметил  две
деревянные кровати;  на одной из них,  на сенном тюфяке,  лежал в  мрачной
задумчивости Волжинский.
     - А кто же в этой избушке на курьих ножках жил?  - спросил Шванвич. -
Уж не баба ли яга.
     - Никак нет,  тут мужской пол жил, - ответил Киселёв, стоя навытяжку.
- Полячок один,  фидерат прозывается,  да казак,  да офицер. Казак будто в
полон попал, полячок в сшибке убит, а офицер повешен.
     - За что офицер-то?
     - Да чевой-то супротив государя провирался, - сказал Киселёв, и глаза
его стали злыми, - с изменой, известно, турусы разводить неча!
     Волжинский при  этих  словах  порывисто  поднялся,  накинул  шубу  и,
хмурый, вышел. Шванвич, посмотрев вслед ему, сказал:
     - Ты, Киселёв, с нами будешь жить. Согласен?
     - Ой,  ваше благородие!  -  обрадовался старик.  -  Да с полным нашим
удовольствием!
     - Эх,  чёрт! - воскликнул Шванвич. - Жаль, вещишки пришлось бросить в
пути.
     - Никак  нет,  ваше  благородие,  -  и  Фаддей Киселёв выволок из-под
кровати походный чемодан Шванвича.  -  Вы бросили, а мы с Ванькой Брусовым
подобрали.  Как это можно...  Вот и ключик,  пожалте,  ключик-то я нарочно
отвязал да в карман сунул, а то кто его ведает, тут народ аховый.
     Растроганный Шванвич крепко обнял  старого гренадера.  Ванька Брусов,
получив разрешение,  ушёл. Старик затопил ещё не остывшую печку, принёс из
чулана кислой капусты,  бок баранины,  сбросил старенький мундир,  засучил
рукава рубахи, стал готовить щи да кашу.
     - Таперича заживём, вот как заживём, ваше благородие!
     - Только долго ли  жить-то доведётся,  -  вздохнул Шванвич,  разбирая
свои вещи.
     - Вот то-то и оно-то,  -  ответил Киселёв,  - никому знать не дадено,
один бог знает,  правда ли верх возьмёт, алибо опять кривда укрепится. Ох,
грехи, грехи!..
     - А что же ты правдой считаешь и что кривдой?
     - Ах,  ваше благородие,  да ведь правда-то на мужицкой стороне,  ведь
вся Росея-то на мужике стоит,  мужиком кормится. А либо взять бусурманскую
войну.  Кто турку побеждает?  Опять мужик!..  Эх вы,  косточки мужицкие!..
Дюже мне жалко вас...
     Шванвич  внимательно вслушивался в  грубоватый  говор  Киселёва.  Ему
нравился этот простосердечный,  услужливый старик. Да и сам Фаддей Киселёв
за дальнюю дорогу успел присмотреться к Шванвичу и полюбить его.
     Шванвич  с  удовольствием раскладывал свои  пожитки по  кровати.  Вот
зеркальце,  три  куска пахучего мыла,  бритва,  ножницы,  свечи,  походный
подсвечник,  чай,  сахар,  иголки,  нитки,  бельё и,  главное,  с  десяток
немецких  и  французских  книг,   купленных  им  в  Петербурге.  Вот  они,
ненаглядные!..  С  ними  можно коротать время,  в  часы душевной тоски они
унесут его мысль в  область фантазии чудесной...  И  он готов был целовать
свои книги, как горячо любимую женщину.
     Бритва!  "Ну,  уж  нет,  надёжа-государь,  хоть  ты  и  пожаловал нас
бородой,  а  я  всё же  буду бриться!"  -  подумал он и  провёл ладонью по
заросшей щетиною щеке.
     - Вот я  и  толкую...  Мужик натерпелся ой  как!  Ведь вы сами,  ваше
благородие,  видели,  как походом шли,  -  мужик всё к царю, да всё к царю
лататы даёт,  мужика таперича ничего не устрашит -  ни розга, ни пуля. Уже
раз заступник-царь объявился да  посулил мужичку землю с  волей,  -  мужик
весь  на  дыбы  поднимется,  врагов  зубами  будет  рвать...  Миллионы их,
мужиков-то!
     - Толку мало в мужиках,  - возразил Шванвич, приготовляясь бриться...
- Вот армия придёт с войны - государю, пожалуй, туго будет. Как полагаешь,
Киселёв?
     - Вот  то-то и оно-то.  Войско-то у батюшки неахтительное.  И порядку
маловато;  да и обучены,  похоже,  не бог знат как...  Ведь у государя всё
народ простой.  Воевод, чтобы настоящих, нетути. А ему, батюшке, одному не
разорваться  стать.  Вот,  ваше  благородие,  -  и  Киселёв,  бросив  мыть
гречневую крупу, подошёл вплотную к Шванвичу, - вот ежели б вы да и другие
господа офицеры от всего чистого сердца взяли бы  да  и  помогли  наладить
дело-то военное!..  Ежели офицерство поможет,  дело-то крепко будет,  а не
поможет - карачун нам всем!..  Ваше благородие!  Вот было бы добро-то!.. -
морщинистые  щёки  Киселёва  задёргались,  голос  стал  срываться.  - Ваше
благородие!..  Ведь один раз живём.  Ты всё знаешь,  ты всю военную  науку
превзошёл  и на войне сражался...  Уж ты прости меня,  старика...  Помоги,
заступись,  родной,  за  нас,  сирых!  -  Старик,  всхлипнув,   неожиданно
повалился молодому человеку в ноги.
     - Что ты, Киселёв! Да что ты, старый? - попятился изумлённый Шванвич.
- Встань!
     - Не встану, ваше благородие! Пока слова твоего не услышу, не встану!
     - Встань!  -  и Шванвич,  смущённый,  растроганный, принялся подымать
гренадера.  -  Я всеми силами...  что могу...  Я ведь и сам...  того...  к
простому люду... Я... понимаю, понимаю, старик!
     Но Киселёв,  поднявшись и ничего не слушая,  а только бормоча:  "Ваше
благородие, спасибо, ваше благородие!.." - схватился за голову и, шатаясь,
как  пьяный,  вылез  в  одной  рубахе на  мороз.  Он  присел на  крылечную
ступеньку,   сгорбился,  взматывал  головой,  сморкался  в  рубаху  и,  не
переставая, выборматывал: "Спасибо! Эх, вот спасибо-то!.."
     За ним выскочил Шванвич:
     - Киселёв! Киселёв! Да ты что?.. - и потащил старика в избу.


                                    3

     Поздно вечером,  когда Пугачёв уже собирался ложиться спать и, сидя в
маленькой  горенке,  доигрывал  с  Шигаевым  последнюю партию  в  шашки  в
поддавки,  дежурный Давилин  доложил  о  приходе  Хлопуши.  Пугачёв  велел
впустить его.
     Огромный Хлопуша сбросил с  широких плеч лисью с бобровым воротником,
богатую шубу и,  опасаясь повесить её в прихожей ("Чего доброго стянут!"),
вошёл к Пугачёву, ужав шубу под мышку.
     - Вот,   батюшка!   -   сказал  он,   тряхнув  лохматой  головой.   -
Перво-наперво кланяюсь тебе вот этим гостинцем,  -  и он разбросил в ногах
Пугачёва лисью шубу мехом вверх.
     - Благодарствую!  -  промолвил  Пугачёв и,  подмигнув в сторону шубы,
ухмыльнулся. - С кого снял? Ась?
     - Ни с кого,  батюшка,  -  усмехнулся в свой черёд Хлопуша.  -  А это
управитель Авзянского завода  скоропостижно преставился,  так  он  отказал
тебе на поношенье. Носи на доброе здоровье, батюшка!
     - Садись, Хлопуша-Соколов!
     - Постоим.
     - Давилин! Подай сюды бархатный кресел... Садись, господин полковник!
     Хлопуша покорно хлюпнулся в придвинутое кресло.
     - Жалую тебя, Соколов, полковником и ставлю командиром над заводскими
крестьянами, коих ты привёл ко мне: над пятьюстами!
     Хлопуша  вытаращил  на   батюшку  глаза,   вытянул  вперёд   руки   с
растопыренными пальцами и, подобно большой жабе, опрокинулся с кресла, как
в омут, Пугачёву в ноги:
     - Батюшка,  помилуй! Какой я, к свиньям, полковник, я и грамоте-то ни
аза в глаза!.. Ослобони, отец!
     - Грамота ни при чём тут,  -  сказал, раздражаясь, Пугачёв, - лишь бы
человек в дело своё веру имел да честь бы блюл. Встань и не супротивничай!
Объявляю тебе благодарность царскую за  людей,  за  порох,  за пушки да за
пять тысяч рублёв казны,  что прислал мне. Пушки опробованы - добрые, бьют
метко... А это что у тебя за узелок?
     - А  это,  батюшка,  второй гостинчик тебе -  два  "пряничка" да  два
"пирожка", - и Хлопуша, размотав холстину, вытащил медные увесистые плитки
и подал их Пугачёву. - Орлёные "прянички"-то, батюшка!
     Пугачёв с интересом повертел их в руках и сказал:
     - Об эти пряники зубы поломаешь... Что за чертовщина?
     - А это катерининские рублики, батюшка.
     Пугачёв прищурился и засипел язвительным смехом:
     - Вот олухи царя небесного!..  Ха!..  Максим Григорьич!  Видал? Да из
полсотни таких рубликов добрую пушку вылить можно!
     Хлопуша скрёб за  ухом  и  ухмылялся.  Шигаев,  встряхивая на  ладони
тяжёлый прямоугольный рублёвик, сказал:
     - Кабы мастера-знатецы были, на пятаки бы нам перелить их.
     - Не на пятаки,  а на кресты,  - поправил его  Пугачёв.  -  Серебреца
подбросить,   да  на  большие  кресты  и  перековать,  чтоб  те  кресты  в
награждение давать людям за храбрость.  Треба,  Максим Григорьич, пошукать
таких  мастеров-та...  Чтобы  кресты,  медали...  Давилин!  Подай-кось  из
опочивальни рубаху мою железную.
     Давилин притащил лёгкую  чешуйчатую кольчугу-безрукавку;  сделана она
из некрупных стальных планок, скрепленных проволочными кольцами.
     - Вот  башкирские знатецы ковали,  -  взял кольчугу в  руки Пугачёв и
принялся встряхивать. Кольчуга заструилась, зазвенела, как ручеёк в горах.
- Башкирец Юлай с  сыном Салаваткой в  дар  прислали мне...  Хошь и  легка
штучка,  а её ни сабля, ни пуля не берёт. Нут-ка, новый полковник, надень,
я по тебе попробую из мушкетона пальнуть,  - и Пугачёв швырнул кольчугу на
колени сидевшему Хлопуше. - Давилин, подай-кось ружьё!
     Хлопуша вскочил и замахал руками:
     - Да что ты,  батюшка, ваше величество?.. Не убивай, дай уж мало-мало
в полковниках походить.
     Пугачёв захохотал, погрозил Хлопуше пальцем и крикнул:
     - Дурак, да ведь пуля-то отскочит!
     - А  кто  ее  знает,  батюшка,  ей  как  взглянется...  Пущай  Максим
Григорьич надевает, он человек стреляный, а у меня жена, ребенчишки.
     - Да  тебе  говорят  -  отскочит!  -  смеялся Пугачёв,  потешаясь над
перепуганным Хлопушей. По случаю одержанных побед Пугачёв был в прекрасном
состоянии духа.
     Меж  тем  Давилин  распялил кольчугу на  полузакрытой двери  и  подал
Пугачёву изготовленное ружьё.
     - Поостерегись,  атаманы-молодцы,  а то пуля в сторону прянет, как бы
не зачепила кого, - сказал Пугачёв, приложился и пульнул.
     И  как  только  грохнул  выстрел,  вбежала  в  горницу  растрёпанная,
неприбранная,  с подоткнутым подолом и с мочалкой в руке Ненила,  а за нею
горнист Ермилка с топором.
     - Вы что тут воюете? - неистово завизжала Ненила.
     Все  захохотали.  А  в  прихожую уже вломилась толпа яицких казаков -
личная  охрана  Пугачёва  -  с  обнажёнными  саблями,  с  пиками.  У  всех
разъярённые лица.
     - Эй,   кто  палит?  Где  государь?..  -  гулким  басом  орал  сотник
Белоносов.
     - Заспокойтесь,  детушки!  Идите с  богом!  -  сказал вышедший к  ним
Пугачёв, - это я новое ружьишко пробовал.
     Внимательно  оглядывая  государя  -   здоров  ли,   цел  ли,   казаки
поклонились ему и, тяжело дыша, ушли.
     Вместе с  Ненилой прибежала из  кухни и  пёстренькая кошка,  любимица
Пугачёва.
     - Мурка,  Мурка, - погладил её Емельян Иваныч и взял на руки. Шигаев,
рассматривая кольчугу, говорил Пугачёву:
     - Насквозь, ваше величество. И кольчуга прошиблена и дверь насквозь!
     Хлопуша,  поправив тряпицу на  носу  и  набожно осенив себя  крестом,
сказал:
     - Вот, твоё величество!.. Устукал бы ты меня за всяко просто!
     - Дурак ты,  полковник,  императорских шуток не разумеешь,  - ответил
Пугачёв.  -  Неужто стал бы  я  стрелять в  тебя?  Да ты медведь,  что ли?
Давилин, а ну-ка выброси эту чёртову железную кофту на помойку!
     - Эта  кольчуга против сабли с  пикой хороша.  Да  и  пуля,  ежели на
излёте, отскочит, - заметил Шигаев.
     Затем  были  втащены с  улицы  два  сундука и  корзины с  привезённым
Хлопушей добром: три больших зеркала, столовые английские часы и клавесин.
Пугачёв  с  удовольствием  разглядывал  содержимое  сундуков,  прищёлкивал
языком,  оглаживал руками богатые серебряные кубки, вазы, кувшины, ендовы,
ещё недавно принадлежавшие Демидову.
     Серебряный орлёный кубок с  вензелем Петра I  Пугачёв тут же  подарил
Хлопуше;   высокие,  под  потолок,  часы  велел  отнести  в  хату  атамана
Овчинникова -  вернётся из  похода,  рад  будет;  большое зеркало -  Ивану
Творогову -  пускай  красавица Стеша  любуется  в  него;  другое  зеркало,
поменьше,  - полковнику Падурову - да пусть скажут там, чтоб в это зеркало
смотрелся не  сам  полковник,  а  его татарочка;  а  вот эту вот мраморную
голубь-красотку с  отбитым носом -  есаулу Шванвичу,  да ему же и вот этот
бисерный колпак с кисточкой,  и меховые рукавицы.  Словом,  Емельян Иваныч
всех оделил дарами.  Не  обидел и  свою особу,  отложив кой-какие приятные
вещишки.
     - А  тут  чего?  -  коснулся он  ногой большой,  как  стол,  плетёной
корзины.
     - А  здеся-ка сряда всякая,  барахлишко,  тряпьё бабское,  -  ответил
Хлопуша, развязывая верёвки на корзине и отпирая замок. - Есть и прянички.
     - Медные? - подмигнул Пугачёв.
     - Пошто медные!.. Самые съедобные! И вареньице тут есть, банок с пять
больших, ежели казаки не сожрали в пути. - Хлопуша, присев возле скрипучей
корзины,  открыл её и вдруг, всех поразив, внезапно завизжал-завыл дурным,
оглушительным голосом и повалился на бок.
     - Мышь, мышь!..
     Кошка  Мурка  мигом  спрыгнула с  плеча  Пугачёва и,  урча,  ухватила
мышонка.  Горенка грохнула дружным хохотом. Даже на лице Шигаева, строгом,
бледном и постном,  как лицо монаха в схиме,  выдавилась улыбка. А Пугачёв
схватился за бока и от неуёмного хохота закашлялся.
     - Уф,  дьявол!  Пуще  смерти мышат боюсь,  пятнай их  душу!  -  сразу
облившись потом,  задышливо пыхтел  Хлопуша.  -  В  тюрьме,  в  камере,  я
одноважды мыша увидел, едва решётку не оторвал с окна...
     - Бывает,   бывает...  -  откликнулся  Пугачёв.  -  У  меня  в  свите
генерал-адъютант один был, старик, так тот чёрных тараканов боялся дюже. А
на войне первеющий храбрец!
     Он  запер сундуки и  корзину,  ключи сунул в  карман,  велел скликать
казака Фофанова, хранителя имущества, и, когда тот явился, приказал ему:
     - Перетащи-ка с Ермилкой всё это к себе вниз.  Завтра,  в присутствии
моей особы, составишь список всему добру.
     Затем он  указал на  искусно сделанную из ясеневого с  резьбой дерева
неведомого назначения вещь.
     - А это что за оказия такая? Стол не стол, кресел не кресел?
     - Музыка,  - буркнул в бороду Хлопуша и поднял крышку. - Вот ежели по
энтим клапанам вдарить, музыку можно вырабатывать.
     - Ну,  это мы  видывали!  -  сказал Пугачёв,  придвинул стул,  сел за
инструмент и с силой ударил по клавишам обеими пятернями. Струны испустили
душераздирающий, разнотонный звук. Пугачёв простодушно засмеялся. - Я ведь
во дворце игрывал на этой штуковине-то.  Почасту игрывал,  да вот забыл...
Бывало,  тётушка Елизавета сама меня учивала и за уши не раз трепала,  как
где собьюсь... - И он, закусив нижнюю губу, опять забрякал по клавишам, но
помягче.
     - Ты  ногой-то,  ногой-то,  батюшка,  орудуй,  притопывай помалу,  по
приступке-то, - неожиданно проговорил Хлопуша, указывая корявым пальцем на
нижнюю педаль.
     - Учи, учи!.. Не смыслю я с твоё-то! - огрызнулся Пугачёв и притопнул
по педали.  -  Сия музыка зовётся...  Тьфу ты, чёрт!.. Трасмордас, что ли?
Забыл.
     - Уж вот нет,  батюшка,  ваше благородие! - опять ввязался Хлопуша. -
Она называется -  клавесин.  А играть на ней надобно вот как...  Пусти-ка,
батюшка! Ты, я вижу, ни хрена не смыслишь.
     Пугачёв хотел оттолкнуть его,  однако уступил место.  Хлопуша засучил
рукава, откашлялся, отплюнулся, скривил рот и заиграл.
     Шигаев, Давилин и подошедший Максим Горшков придвинулись к Хлопуше и,
разинув  рты,  глядели  на  него  с  приятным удивлением.  Взяв  несколько
складных  аккордов,   Хлопуша  подышал  в  пригоршни,   пошевелил  кривыми
пальцами,  стараясь размять их,  затем стал двигать бровями и вышёптывать,
как бы  что-то вспоминая.  Вот он отбросил назад волосы,  вытер вспотевший
лоб,  покосился на мрачного Пугачёва и вдруг, ударив но клавишам, гнусаво,
но  складно  запел  заунывную  священную  стихиру:  "Достоин  еси  во  вся
временами нет быти гласы преподобных..."
     - Ах ты,  сволочь!  -  не то в  восторг и похвалу,  не то в порицание
выкрикнул Пугачёв. - Откудов знаешь?
     - А  как же мне,  батюшка,  не знать?  -  захлопнув крышку клавесина,
ответил сияющий Хлопуша,  и большие белёсые глаза его стали бегать от лица
к лицу. - Ведь я из вотчины тверского архиерея Митрофана.
     - Уж не попом ли был там. Ась?
     - Пошто попом?..  Я родом крестьянин,  из сельца Машковичи, Тверского
уезда.  А  к  архиерею по первости в  истопники был взят,  а  тут в певчие
попал, голосишка у меня, у мальчонки, подходящий был. Ну, как спевки у нас
почасту случались,  я  и  понаторел на клавесине-то брякать.  Я  мальчишка
озорной был,  нечистики-то  и  попутали меня пакость сотворить.  Как-то  в
троицын день заприметил я пьяного дьякона в канаве,  взял да всю гриву под
корешок  и  обкорнал  ему  ножницами,  а  бородищу начисто  отхватил.  Так
дьякон-то от того позору чуть умом не тронулся,  а меня - пятнай их черти!
- выпороли и прогнали.  Владыка-т Митрофан своеручно посохом меня отвозил.
Да так мне, подлецу, и надо!..
     Все засмеялись. Хлопуша сказал:
     - Да ужо я  тебе,  батюшка,  когда на свободе всю жизню свою обскажу.
Только знай слушай!


                                    4

     Сидели за накрытым столом, выпили по доброй чаре крепкого пенника*. В
глубокое деревянное блюдо,  в  котором Ненила обычно толкла чеснок и  лук,
опрокинули  банку  демидовского  малинового  варенья.   Ели  его  большими
ложками,  как  кашу,  хвалили,  запивали квасом  с  кислинкой.  За  квасом
появилась распластанная солёная рыба,  за  рыбой  опять  квас,  за  квасом
тёртая редька с конопляным маслом и баранина.
     _______________
          * Пяеяняняияк - очищенная водка.

     Хлопуша  чавкал  снедь  со  всем  усердием,   громко  рыгал  "в  знак
благодарности хозяину",  утирал бороду широкой ладонью и неспешно вёл свою
чистосердечную исповедь.
     - А звать меня, люди добрые, Афанасием Тимофеичем, по роду - Соколов,
я уж сказывал. А годов мне сорок пять. Опосля архиерейской службы вторично
на деревне жил я,  а придя в возраст, пошёл в Москву в извозчики, и свёл я
там в  кабаке знакомство с  капралом да с  сержантом Коломенского полку...
Вот  как-то  закутили мы,  по  питейным домам ездили.  А  ночью заехали на
Пречистенку;   мне  велели  у  рогаток  дожидать,  а  сами  ушли.  А  тут,
глядь-поглядь,  прут ко  мне узлище с  серебряной посудой,  а  через малое
время два  мешочка денег серебряных да  маленький шкатульчик,  оправленный
золотом,  в  нём алмазные вещишки.  А  как зачали на Пречистенке у рогаток
бить в трещотки тревогу, дружки мои пали ко мне в сани да дуй - не стой на
Москву-реку!  Ну,  одначе,  стражники догнали нас,  всех  троих  привели в
часть.  Путём-дорогой дружки научили меня,  чтобы всем троим настоящинское
званье укрывать,  а показывать одно:  все,  мол,  мы беглые, Черниговского
полку  солдаты.  Нас  отправили в  военный гауптвахт.  Там  по  суду  меня
приговорили к шпицрутенам и прогнали через сотню человек шесть разов.
     - Не больно сладко, - вздохнув, сказал задумчиво сидевший Шигаев.
     - Да,  сладости не шибко много,  -  согласился Хлопуша и  потянулся к
штофу с вином;  ему не препятствовали.  -  Два раза водой отливали меня, и
валялся я изувеченный,  месяца с два. Шибко я здоровьишком своим скудался.
Кровью харкал...  Да, родимые мои, спортила меня Москва, вот как спортила!
С мазуриками спознался, увечье немалое претерпел! А всё через зелье это! -
ткнул он пальцем в  опорожненный штоф.  -  Правильно в божественных книгах
сказано: не упивайтесь вином, в нём бо блуд.
     - Ну,  а как в конокрады-то попал?  -  спросил Шигаев.  -  Помнишь, в
тюрьме ты мне сказывал?
     - Нет,  Максим Григорьич, не был я конокрадом, ни в жисть не был. Это
облыжно!  После Москвы-то я опять в своей деревне очутился,  под Тверью, и
жил там в последней бедности.  И поехал я в город Торжок, и выменял там на
базаре коня у мужика.  А этот самый мужик - чтоб ему без покаяния, собаке,
сдохнуть! - в провинциальной канцелярии возвёл на меня поклёп, что я, мол,
у  него  коня украл.  А  как  считался я  в  своём сельце человеком худого
состояния,  жители принять и защиту дать мне не согласились.  А канцелярия
определила высечь меня кнутом и сослать на жительство в Оренбург.
     - Вот видишь,  Афанасий,  -  стало,  не  вино,  а  сам ты виноват,  -
укорчиво сказал Шигаев.
     - Ничего не сам, а народ шибко виноват, жители. Они не приняли меня.
     - Стало,  ты  согрубил  народу,  вот  и  поддержки тебе  не  дали,  -
настойчиво вёл обвинение Шигаев. - Народ никогда зря не обидит.
     - Ой ли? - ввязался в разговор Пугачёв. - Нет, Григорьич, как хошь, а
не соглашусь с тобой. В народе, брат, разные людишки бывают. Иных за ведро
вина можно купить.  Я,  конешно дело,  не  про весь народ балакаю,  а  про
скопище,  про сброд. Чуешь? - Глаза Пугачёва загорелись. Он вскочил и стал
шагать по горнице.
     Шигаев,  сметив,  что  предстоит с  батюшкой разговор "по  душам",  и
считая Хлопушу человеком лишним, сказал ему:
     - Слышь,  приятель!  Сделай милость,  дошагай до  моей хаты,  принеси
записную тетрадь мою с расходами, буду государю отчёт чинить, а я забыл...
Я бы Ермилку спосылал, да страшусь документ доверить - как бы не утерял...
     - С  полным нашим  удовольствием,  -  проговорил Хлопуша,  польщённый
оказанным ему доверием, оделся и быстро вышел. Шигаев запер за ним дверь.
     Тем  временем Пугачёв,  припомнив свою  давнишнюю беседу со  скитским
старцем Филаретом, продолжал:
     - Ха,  народ!..  А слыхал ли ты, Григорьич, как рекомый народ ложного
Димитрия на царство посадил,  оный же самый народ и разорвал царя Димитрия
на части.  Вестимо вам это,  аль нет?..  Толпища - что комариный рой: кудь
ветер дует,  туды и  комары летят...  Али взять хоша бы  Степана Тимофеича
Разина,  казака донского,  с  чего он  в  руки бояр-злодеев попал и  такую
страшительную,  на колесе,  смерть принял?..  А с того,  опять-таки, что в
народе  полного ладу  не  было  и  всякие  водились душонки промежду него.
Наслышавшись мы горазд много об этом,  как по Дону довелось бродить.  - Он
остановился,  помолчал  и,  воззрясь  на  смущённо покашливающего Шигаева,
спросил его:  -  Ну,  а  как думаешь ты,  Максим Григорьич?..  Вот ты  всё
балакаешь -  народ да народ... А ежели б я, к примеру, вышел, да и объявил
ему, что есть я обыкновенный сирый человек, а вовсе не царь?
     Вопрос  был  столь  внезапен,   прям  и  необычен,  что  оба  атамана
выжидательно уставились на  батюшку.  И  средь наступившей тишины Пугачёв,
раздувая ноздри, молвил:
     - Народ,  чаю,  зараз прикончил бы  меня...  А  не то -  самовольнице
Катерине предал бы...
     Пугачёв и  сам,  похоже,  смутился этими своими словами.  Как будто и
повода к  ним не было,  но вот какая-то шипица вдруг кольнула его в  самую
душу,  и  он,  не  сразу  одумав смысл  своего вопроса,  кинул  его  своим
товарищам.
     Безбородый,  безусый, похожий на скопца, Максим Горшков, испугавшись,
набычился и гулким, с дрожью, голосом сказал:
     - Ты, ваше величество, царь есть. Всему народу ведомо это.
     - Да знаю, что не лапоть я, не приблудыш какой! - закричал Пугачёв. -
Я к примеру толкую.  Вот,  скажем,  взял бы я да и крикнул людям: "Не хочу
вас за  нос,  как индюков,  водить,  не внук я  Петра Великого,  а  есть я
правнук Разина, вольный житель!" Что бы тогда? Ась?
     Шигаев приосанился,  махнул по бороде концами пальцев вправо,  влево,
сказал:
     - Народ,  это верно, разъярился бы, пожалуй... Обязательно разъярился
бы,  батюшка!  -  добавил  он  уверенней и продолжал с внезапной угрозой в
голосе: - И тебя бы убил, да и нас переколол бы... А почему так? А потому,
что  вы,  батюшка,  укрепу  из-под  ног у него,  у народа-то,  вышибли бы,
надежду его рушили бы,  даль-дорогу ему затмили бы.  А первей всего  -  за
обман!  Ведь не всякий простит обман-то... Эх, да чего там!.. и поздненько
нынче про это про всё талалакать...
     - Поздненько, ваше величество, - повторил и шадривый, неразговорчивый
Максим Горшков, двигая вверх-вниз бровями. - Взялся за гуж, не говори, что
не дюж.
     - Это  самое,  -  вскинув на  него  глаза,  сердито буркнул Пугачёв и
отошёл к окну, за которым чернела глухая ночь.
     Горшков и   Шигаев   переглянулись.  Они,  каждый  по-своему,  любили
Пугачёва,  но,  охраняя свои интересы,  всё время зорко следили за ним.  И
теперь  им  обоим  вдруг  с  ясностью припомнилась далёкая потайная ночь в
бане,  припомнилось крестное целование и клятва  -  признать  Емельяна  за
царя,   дабы   служить   ему  верно...  Будь  же  здоров,  будь  до  конца
благополучен,  отец  наш,  Емельян  Иваныч!  Благополучен  и...  послушен:
затеяли дело вместях,  так уж не брыкайся, ваше величество, не куролесь...
А то и тебе и нам несдобровать!
     Емельян Иваныч напряжённо глядел через окошко в  тьму,  как в  стену,
полный своим нелёгким раздумьем, и в его ушах ещё звучал голос, похожий на
угрозу:  "Народ,  это  верно,  обязательно разъярился бы!"  Да,  так оно и
есть... Ежели не Шигаев с Горшковым - им Пугачёв крепко верил, - то другие
атаманы,  вроде Чумакова,  помогли бы,  пожалуй, народу в ярость прийти...
Только объявись,  попробуй: "Какой, мол, к лешему, я Пётр Фёдорыч, я такой
же,  как вы, простой человек, лишь за всех вас духом воспрял!" Попробуй-ка
этак молвить,  вот и заварится буча. Сыщутся, пожалуй, которые и поддержат
его,  а громада-то,  чего доброго,  за атаманами пойдёт: "Поздненько, мол,
батюшка...  Царём-де за гуж ты взялся -  царём и тяни,  а ежели нет, так и
нас с  тобой нет".  И  разобьётся народ,  как вода и  пламень,  надвое,  и
получится великая смута, и проистекут побоища страшные... Нет уж, Емельян,
видно,  уж,  ежели "попала в  колесо собака,  пищи да бежи..." Точь-в-точь
так.  "А вот возьму,  да и упрусь!" - мысленно воскликнул он и загрозил во
тьму взором.
     В  дверь постучали.  Шигаев отпер,  впустил Хлопушу,  принял от  него
тетрадь в синей корочке,  поблагодарил его.  Хлопуша, раздевшись, присел к
столу, ужал в корявую лапищу с набухшими жилами штоф тёмно-зелёного стекла
с орлом, встряхнул его и, глотая слюни, с огорчением поставил на место.
     - Эх,  усохло винишко-то...  Выпить ба, - сказал он и, повернувшись к
Пугачёву,  громким голосом воззвал:  -  Батюшка,  твоё царское величество!
Подь сюды поближе, каяться перед тобой хочу!
     Стоявший у окна,  руки назад, Емельян Иваныч с готовностью прошагал к
столу,  поскрипывая подкованными сапогами,  и сел в мягкое кресло.  Лицо у
него было хмурое, рот слегка подёргивался, глаза блестели.
     Хлопуша,  обхватив  ладонями локти  и  раскачиваясь взад-вперёд,  как
пильщик в работе, воззрился на Пугачёва, заговорил:
     - Батюшка, слушай! Как на духу тебе, без утайки.
     Он  начал  рассказывать о  том,  как  перебрался в  Бердскую слободу,
женился,  обзавёлся хозяйством, прожил на месте пятнадцать лет, затем ушёл
работать на Покровский,  графа Шувалова,  медный завод.  И, проработав там
трудолюбиво с год, спознался с тремя работниками из беглых людей.
     - Оные злодеи в  пьяном положении сказали мне:  "Ведут-де в  Троицкую
крепость касимовские татары кровного дорогого иноходца. Пойдём отобьём!" И
мы,  сволочи такие,  пошли!  Дорогой мы  повстречали двух  беглых мужиков,
таких же воровских людей,  как мы.  Они обсказали нам,  что жеребец уведён
далеко, уж его не нагнать, а вот едут-де с Ирбитской ярмарки четверо татар
на шести подводах, при больших деньгах, вот давайте-ка их тряхнём. Ну, мы,
знамо,  согласились и,  как  выследили татар,  запали в  буерачик.  А  как
подводы противу нас  поверстались,  мы  выскочили и  после бою  всех татар
перевязали и  ограбили.  Денег  взяли  рублёв с  тридцать,  да  двенадцать
мерлушек бухарских,  да сколько-то халатов, да шесть лошадей. После разбою
мы,  сволочи, татар отпустили, а убитого своего товарища в землю закопали,
чтоб ему,  язви его,  век в  аду гореть!  Трое по московской дороге в домы
свои пошли,  а  я  с  товарищем опять на завод повернул.  И вот,  батюшка,
работаю  я  на  заводе  честь  по  чести,  и  доходит до  меня  слух,  что
ограбленные татары всех нас в Оренбурге оговорили и меня ищут солдаты. Я с
товарищем ну-ка  с  завода бежать!  А  как не было у  нас паспортов,  мы и
вдругорядь  влопались.   В   Екатеринбурге  судная  изба  при   воеводстве
определила  наказать  меня  кнутом,  вырвать  ноздри,  на  щеках,  на  лбу
поставить клейма...  -  Хлопуша боднул головой, поправил тряпку на носу и,
ударив себя в грудь,  надрывным голосом выкрикнул:  -  Изувечили!.. На всю
жизнь изувечили!  Урод я стал.  В меня пальцами все тычут, изголяются надо
мной стар и мал,  за десять сажен орут: "Глянь, глянь: страхолюдное чудище
идёт!"  Тяжелёхонько  мне,   братцы,   на  свете  жить...   Батюшка,  твоё
величество!  Вели подать вдругорядь эфту посудинку,  - неожиданно попросил
он, сделав плаксивую гримасу и позвякав ногтем о пустой штоф.
     - Нет,  не велю,  Афанасий Тимофеич,  -  сказал Пугачёв, хмуря густые
брови. - Гуляшек безо времени не потакаю.
     - Да ведь я, батюшка, не ради пьянки прошу. Плакать мне надобно перед
тобой,  душу свою богомерзкую тронуть, а плакать-то и нечем... Дай штофик,
батюшка, уважь...
     - Не проси, не дам, - ещё строже сказал Пугачёв. - Брось причитать!
     Тогда Хлопуша,  издав не то рычащий, не то плачущий звук, поднялся во
весь рост и сорвал с лица тряпицу.
     - Вот, твоё величество! Гляди... на меня... изукрашенного... Хорош?!
     Ещё  никто из  присутствующих не  видал лица  каторжника открытым.  И
теперь,  взглянув  невольно,  все  с  жалостью  и  необоримым  отвращением
откачнулись от Хлопуши...  Из носового чёрного провала торчали безобразные
ослизлые хрящи,  на  щеках и  на  лбу  темнели зарубцевавшиеся несмываемые
знаки: "В.яО.яР."
     Человек  злобно  ухмыльнулся,  всхлипнул  и  дрожащими  руками  вновь
повязал тряпицу. От надсадного дыхания в его груди хрипело, булькало.
     - Батюшка,  царь-государь!  - скосоротившись, завопил Хлопуша. - Хоть
ты не дашь мне новой хари человечьей,  а  грех с  моей души снять в  твоей
власти... Ты - царь!
     - Да велик ли грех твой,  Соколов? Эка штука, - откликнулся Пугачёв и
махнул рукой.
     - Грехов у  меня  целый мешок,  батюшка...  не  говори!  Через них  и
душа-то  у  меня безносой стала,  и  сердце-то,  как  ошмёток,  высохло...
Людишек убивал я,  по пьяному разгулу грабил. Вот дело какое. Попы снимали
с  меня грехи-то,  да ведь они за деньги и чёрта святым сделают.  А вот ты
прости  меня,  по  чистой  совести  прости!..  -  Хохлатые  брови  Хлопуши
поднялись,  белёсые глаза стали, как у сумасшедшего, он всплеснул руками и
упал Пугачёву в ноги. - Сними ты с меня, окаянного, грехи мои... Помилуй!
     - Встань, Афанасий Тимофеич, - сказал Пугачёв лежащему у ног верзиле.
- Бог  и  я,  государь,  прощаем вины  твои,  малые и  большие.  Служи мне
правдой, тогда все грехи твои насмарку отойдут!
     Хлопуша-Соколов с жаром поцеловал колени Пугачёва,  поднялся и, ни на
кого не глядя, расхлябанным шагом пошёл к выходу.
     - Похоже,   хватил  Хлопуша-то  лишнего,   -  заметил  неодобрительно
Горшков.
     - Что ж,  что хватил,  - отозвался Пугачёв. - Сказано: что у трезвого
на уме,  то у пьяного на языке...  Совесть в нём живёт - это хорошо... Ах,
сволочи!  -  продолжал он  с  сердцем.  -  Каких  людей увечили...  А  ещё
Овчинников,  дурак,  всё приставал ко мне:  повесь да повесь Хлопушу. Экой
дурак! Ну, а что же с Хлопушей после Екатеринбургу-то сталося?
     Шигаев, когда-то слышавший в тюрьме от Хлопуши о всех его мытарствах,
сказал,  что безносый сослан был на  каторжные работы в  Тобольск,  оттуда
бежал,  снова был схвачен и  сослан в Омскую крепость,  но вскоре и оттуда
бежал.
     - Молодец! - воскликнул Пугачёв. - Вот это молодец!..
     - Бросился он к  Оренбургу,  чтобы со своим семейством свидеться,  да
был схвачен под Сакмарой казаками и доставлен в Оренбургскую крепость, где
в четвёртый раз наказан плетьми.
     - Понравился, видно, кобыле ременный кнут, - буркнул Горшков.
     - Да...  и оставили Хлопушу страдать в кандалах при тюрьме вечно. Вот
тут-то Рейнсдорп и призвал его.
     Наступило  короткое  безмолвие.   Все  позёвывали,  закрещивали  рты.
Пугачёв, снимая послюненными пальцами нагар со свечи, сказал:
     - Ну,  вот,  други мои... Кару, значит, мы всыпали в загорбок. Теперь
за  Оренбургом  черёд.   Да  вот,   шибко  долго  возюкаемся  с   ним,   с
Рейнсдорпом-то.  Не  плюнуть ли  нам на  него да на матку Волгу податься?!
Ведь земли в нашем императорском государстве неоглядно, а мы здеся, кабудь
у журавля на кочке,  топчемся.  Ты как,  Максим Григорьич, думаешь на этот
счёт? Ась?
     - Да что,  батюшка Пётр Фёдорыч, - покашливая и сутулясь, откликнулся
Шигаев,  -  наше казачье мнение ведомо тебе:  без Оренбурга нам не  можно!
Ведь Оренбург-то у нас - один.
     Пугачёв,  прищурив правый глаз,  посмотрел на  Шигаева с  нарастающим
раздражением. Шигаев, подметя это, примирительно сказал:
     - Да о чём печаль? Время придёт, батюшка, потолкуем наособицу.
     - Ну,  ин ладно,  -  отступился Пугачёв.  -  Время,  что семя: был бы
дождик,  оно себя окажет.  - И, снова обратясь к Шигаеву, спросил его: - А
как ты,  Григорьич,  насчёт турецкой войны?  Ведь придёт же  когда нито ей
скончание?  Как бы  нам,  мотри,  не  опростоволоситься,  Григорьич.  Ведь
Катерина-то,  чаю,  дюже хвост поджала,  вдруг да заключит она с  султаном
мир...  да  и  двинет  супротив  нас  с  тобой  целый  корпус?  А  мы  всё
околачиваемся возле Оренбурга твоего...
     Сутулый,  высокий и сухой Шигаев, не торопясь, поднялся, вправо-влево
щёлкнул  по  бороде  концами пальцев,  заложил руки  назад  и  прошёлся по
горнице. Затем сказал:
     - С войной ещё долга песня,  Пётр Фёдорыч. Которые прибегают к нам из
деревень  да   заводов,   сказывают,   что   опять  рекрутов  набирают  по
России-то...  А  Оренбург так  и  так  брать надо...  Надо,  Пётр Фёдорыч,
батюшка...
     Пугачёв  насупился,   передёрнул  плечами,  засопел  и,  недружелюбно
поглядывая из-под хмурых бровей на Шигаева, с раздражением сказал:
     - Ну,  атаманы, спать пора! Ты, Шигаев, упреди-ка Федю Чумакова, чтоб
завтра привёл в боевой распорядок артиллерию,  я смотренье буду делать,  а
всем канонирам строгую проверку учиню.
     Было два часа ночи.  Гости,  наконец, ушли. Утомлённый Пугачёв прилёг
на кровать, не раздеваясь, и сразу захрапел.
     Перед рассветом ему привиделся недобрый какой-то  сон.  Он  заскрипел
зубами,  застонал,  затем дико принялся вопить. Растолкала его прибежавшая
на голос Ненила.  Она -  в  одной рубахе,  в накинутой поверх плеч пуховой
шали.  Тёплая,  разомлевшая от сна,  склонилась над Пугачёвым, перепуганно
забормотала:
     - Батюшка, батюшка, очнись!
     Он  оттолкнул её  и,  не  размыкая глаз,  как бы  продолжая с  кем-то
спорить, гневно говорил взахлёб:
     "К  лешему,  к  лешему Оренбург!..  Че-го-о!  Да  как вы  смеете?!  -
застонал,  перевалился на бок и опять:  - Ну, так и торчите здесь с Петром
Фёдорычем своим... А я... А я на Дон, на Волгу... Геть с дороги, так вашу,
геть, геть!"
     Он  скрежетал зубами и  захрипел,  будто его сгребли за  глотку.  Вся
дрожа от страха, Ненила принялась трясти его:
     - Батюшка, ягодка моя, очнись! Уж не домовой ли тебя душит...
     - Ась? - промямлил Пугачёв, спустил с кровати ноги, сел, открыл глаза
и, почёсывая волосатую грудь, сонным голосом спросил:
     - Ты, Ненилушка?
     - Я, батюшка, твоё величество... я!
     - Кваску бы мне... с кислинкой.
     Обрадованная Ненила схватила со  стола  порожний жбан  и  кинулась на
кухню:
     - Чичас, родименький, чичас!
     В этот самый час оправившийся от лихорадки генерал-майор Кар,  сидя в
деревне  Дюсметевой,  не  спеша  сочинял  пространную  реляцию  в  Военную
коллегию.  Описывая подробно все свои неудачные стычки с  неприятелем и  с
неопровержимой,  как ему казалось,  логикой выставляя причины этих неудач,
он, между прочим, требовал:
     "Для того,  чтоб  совсем  сих  разбойников искоренить,  то непременно
надобно, чтоб сюда был прислан целый полк пехотной да полки ж карабинерной
и  гусарской  с  одними сёдлами и оружием на почтовых подводах.  Неминуемо
также потребна артиллерия,  пушек  восемь  и  четыре  единорога.  Отбивать
атакою  пехоты  вражескую  артиллерию  невозможно,  потому  что они всегда
стреляют из неё,  имея готовых лошадей и перевозя пушки быстро с  горы  на
гору,  что весьма проворно делают,  ия сятяряеяляяяюятя оятяляиячяняо, няе
тяаяк,  кяаякя  бяыя  оятя   мяуяжяиякяоявя   ояжяиядяаятяья   дяояляжяняо
бяыяляо".
     Затем  он  стал  писать президенту Военной коллегии графу  Чернышёву.
Повторяя в  частном  письме  причины  неудач  и  свою  просьбу выслать ему
военную силу с артиллерией, Кар попытался запугать графа Чернышёва.
     "Если не  соизволите  уважить  мою просьбу,  то по генеральному в сем
крае  колебанию,  кяуядяыя  бя  сяеяйя  зяляоядяеяйя  Пяуягяаячяёявя   няи
пяряояшяёял,  вяеязядяея пяряияняяятя бяуядяеят. И возгоревшееся сие пламя
надобно много уже трудиться утушать".
     В конце письма следовал погубивший карьеру Кара более чем рискованный
постскриптум:
     "Пока ещё направляемые сюда войска собираются для переговору с  вашим
сиятельством   о   многих   сего   края   подробностях,   поруча   команду
генералу-майору Фрейману,  намерен я  отъехать в Петербург,  ибо то время,
которое  употреблю  на  езду  свою  и  с  возвращением здесь  безо  всяких
предприятиев протечёт. Василий Кар".


                              Гяляаявяая III

                 У П. И. РЫЧКОВА ГОСТИ. ОТЧАЯННЫЙ КУПЧИК


                                    1

     Знаменитый Рычков*,  давнишний житель Оренбурга и Оренбургского края,
член-корреспондент Академии наук,  член  Вольного экономического общества,
принадлежал  к   числу   недюжинных   русских   людей   елизаветинского  и
екатерининского  времени.   Хотя  Рычков  и  не  получил  систематического
образования, но, будучи одарённым от природы и благодаря своему необычному
трудолюбию  и  великой  склонности  к  наукам,   он  был  широко  известен
образованным кругам не только Москвы и  Петербурга,  но и  учёным Западной
Европы.
     _______________
          * Автор известной летописи "Осада Оренбурга".

     Высокий,  очень упитанный,  с размашистыми жестами, но уже достаточно
престарелый - ему шёл шестьдесят второй год - Рычков имел крупное овальное
лицо  с  выражением упрямства и  надменности.  Серые выпуклые,  необычайно
спокойные глаза,  слегка  приплюснутый нос,  круглый  подбородок,  длинные
седые, в буклях, волосы.
     Он состоял в  должности начальника соляного дела Оренбургской области
и  очень  печалился,  что  знаменитые соляные  промыслы в  Илецком городке
пограблены и наполовину порушены пугачёвцами.
     В  воскресный день,  сразу же после поздней обедни,  к  нему нежданно
явились посетители.
     - Ну,  вот,  Пётр Иваныч, уж не обессудьте, гостей к вам привёл, двух
благочестивых  коммерсантов,  -  сказал  прокурор  Ушаков,  подслеповатый,
низенький, с брюшком, в мундире и при шпаге.
     Оба  купца  поклонились  хозяину  с  приятными  улыбками.   Первейший
оренбургский купец Кочнев,  высокий и  долгобородый,  бывший от купечества
депутатом Большой комиссии, застенчиво потеребливая бороду, сказал:
     - Уж  извини,  брат  Пётр Иваныч.  Не  бывывал я  ещё  в  твоих новых
хоромах-то. Вот, любопытства ради, и пришёл, да и приятеля с собой привёл,
это купеческий сын из града Курска Авдей Иваныч Полуехтов, прошу любить да
жаловать!
     - Знакомы  будем,   знакомы  будем!  -  тенористо  выкрикнул  молодой
кудрявый  купчик,  закатился  беспричинным  смехом  и  столь  крепко  сжал
мускулистой лапищей пухлую руку Рычкова,  что  тот  болезненно сморщился и
выдохнул:
     - Ой, ну и сила же у вас!
     - Х-ха!..   Силой  господь  батюшка  не  обидел,  -  снова  закатился
Полуехтов,  закинул руки  за  спину  и,  бесцеремонно высвистывая какую-то
бурлацкую, взад-вперёд стал ходить по кабинету. Краснощёкий, широкоплечий,
в синей поддёвке и алой шёлковой рубахе, перехваченной персидским чеканным
поясом,  он,  несмотря на  ранний час,  уже был навеселе:  от него изрядно
попахивало водочкой.
     Рычков поглядывал на него с  некоторым удивлением.  Степенный Кочнев,
осматриваясь, сказал:
     - Добрые, добрые у тебя хоромы, Пётр Иваныч!
     - Оное обиталище выстроено на  казённый кошт губернатором Рейнсдорпом
и отведено мне,  - ответил Рычков. - Дивлюсь на сего капризного барина: то
он ко мне полный решпект имеет,  то вдруг -  вожжа под хвост,  и  я уже не
хорош ему.  Наш губернатор,  ежели хотите знать,  низкопоклонство да лесть
любит, а у меня ни того ни сего и в природе нет.
     Брюхатенький прокурор Ушаков  ядовито  улыбнулся,  он  прекрасно знал
мнение Рейнсдорпа о Рычкове. "Помилуйте, это ж Тартюф, настоящий Тартюф! -
не  стесняясь,  говорил  про  него  губернатор.  -  В  нём  неограниченное
самолюбие,  глупое тщеславие и низкая зависть.  Но иногда он прикидывается
признательным.  Впрочем,  я  отдаю всю справедливость его уму,  хотя и  не
вполне возделанному".
     Рычков был  действительно умён  и  наблюдателен.  Он  тотчас разгадал
смысл язвительной улыбки прокурора и, укорчиво взглянув на него, сказал:
     - Ежели немец-губернатор,  в  силу своей душевной ограниченности,  не
умеет ценить таких,  как я,  то меня и фамилию мою ценит и чтит российское
общество.  И вот доказательство сему.  Господа купцы, пожалуйте сюда! - Он
взял их  под  руку и  подвёл к  письменному столу,  на  котором лежали две
большие медали.  -  Вот,  извольте видеть,  обе сии медали получены нами в
награждение от  Вольного экономического общества.  Моя -  серебряная -  за
сообщение туда разных моих сочинений и  опытов.  А  эта  вот  -  золотая -
супруги моей, Алёны Денисьевны Рычковой.
     - О-о-о?  За  что  же  женскому  полу  этакая  медалища?  -  удивился
Полуехтов.
     - А вот читайте, - и Рычков показал ему диплом: "За оказанное усердие
нашему обществу присылкой как прежнего, так и нынешнего рукоделия".
     - Ха!  Стало,  супружница-то  перекрыла вас.  Вам  серебряную,  а  ей
золотую!.. Ха! Ну, я бы не поддался, ей-богу, право! Я свою бабу во страхе
завсегда держу, - с чувством собственного превосходства воскликнул курский
купчик.
     Рычков улыбнулся и, достав из ящика третью медаль, сказал:
     - Позвольте,  позвольте...  Победителем-то  всё-таки  остался я.  Вот
большая золотая медаль, полученная мною не столь давно от того же Вольного
общества в награждение трудов моих.
     - Ну,  слава те Христу,  что вы верх взяли,  - проговорил простоватый
Полуехтов,  взвешивая на  ладони  ценность золотой  медали.  -  Нет,  ваше
высокородие,  супружниц завсегда нужно в страхе содержать, чтобы не в своё
дело не лезли.  Медаль для бабы -  это баловство, ей-богу, баловство... Не
женского ума сие дело.  Да ежели б моя половина медаль получила, а я нет -
ну,  знаете... отойди-подвинься! Я бы после этакого позору бабу свою вовсе
извёл бы... Я человек карахтерный, ей-бо, право! - купчик говорил горячо и
не стесняясь, даже с оттенком задорного бахвальства. Рычков с удивлением и
любопытством выпучил на  него большие серые глаза,  а  купчина Кочнев стал
своему приятелю пенять:
     - Полно болтать-то,  Авдей Иваныч,  постыдись!  Ведь  твой родитель в
купеческую гильдию по Курску вписан, а ты...
     - Да  ведь обидно,  Илья Лукьяныч,  -  и  одёрнутый купчик конфузливо
зачесал в своей кудреватой голове.  - Вдруг моя баба медаль бы получила, а
я нет. Да меня тогда весь город засмеял бы!.. А вы меня, ваше высокородие,
разожгли медалями-то...  Эх,  зачем я не офицер,  не генерал,  не дворянин
хотя бы.
     - Друг мой!  - и Рычков, широко улыбаясь, взял молодого Полуехтова за
плечи.  -  Ежели вы, будучи купеческого сословия, окажете доблесть на поле
брани, то неукоснительно и медаль получите, а нет - и крест.
     - Скажи на милость! - протянул купчина. - Я ведь драться охоч, у нас,
в Курске,  я кажинный праздник на кулачный бой выхожу.  Бью крепко!  -  Он
плюнул в горсть и,  размахнувшись, ударил кулаком по воздуху. - Рраз - и с
каблуков долой!  Вот ежели б  случай вышел здесь со злодеями схватиться!..
А?
     - Здесь похвально было бы тем более,  - поощрительно сказал Рычков. -
Наш  несчастный Оренбург  является наивящей ареной  для  отличения подвига
ратного...
     - Ваше  высокородие,  отец родной!  -  с  необычной горячностью вдруг
закричал купчик,  наступая на Рычкова.  -  Не можно ли обо мне губернатору
доложиться?.. Я бы, скуки ради...
     - Брось,  Авдей!  Тут  тебе не  кулачный бой!  -  прикрикнул на  него
степенный Кочнев.  - Это в тебе не отвага, а винцо говорит. И где ты, чадо
лукавое, спозаранку клюнуть-то спроворил?
     - За обедней,  Илья Лукьяныч,  видит бог -  за обедней. Выскочил я из
собора да в  сторожку,  а  там у пономаря вино.  Хлопнул на размер души да
опять в собор...  -  купчик подбоченился и бесцеремонно сплюнул.  - А я на
Пугача,  поистине скажу, сердит. Он, супостат, в великие убытки меня ввёл,
ей-бо,  право.  Ведь я, господа хорошие, товаров сюда понавёз, с бухарцами
да  с  ордой  на  Меновом дворе  менка ладил устроить,  баш  на  баш,  как
говорится.  А  глянь,  что вышло?..  Тьфу!  Сиденью здешнему конца краю не
предвидится. Нет, я с ними, с разбойниками, сшибусь, видит бог, сшибусь!..
Я  человек отчаянный.  Эх,  в  казаки,  что ли,  записаться,  к Мартемьяну
Бородину...
     - Ваше усердие,  господин Полуехтов,  вступить в  бой  с  нашим общим
врагом весьма похвально,  -  покашиваясь на Кочнева,  наставительно сказал
Рычков.  - Я чаю, вы не токмо о своих делах печётесь, но такожде и о чести
родины помышление имеете.
     - Ну,  где там о родине!  Просто -  кровь кипит, поозоровать охота, -
бесхитростно ответил  купчик  и  стал  осматривать,  пробовать  на  ощупь,
колупать ногтем всевозможные предметы,  в  порядке развешанные по стенам и
разложенные по  полкам:  образцы  знаменитых оренбургских шалей  и  других
изделий из козьего пуха, канаты из крапивного волокна, колпаки и холстинку
из травы кипрейника,  куски разноцветной юфти, ткани из верблюжьей шерсти,
осколки всевозможных минералов,  медной  и  железной руд,  кубики каменной
соли,  пробы "горячей угольной земли",  то  есть каменного угля,  -  целый
музей.
     - Многое из того,  что вы видите, - сказал Рычков, - я собрал лично и
с  точностью описал места сих  богатств земных недр.  Мною описаны также и
многие местные промыслы - как вязанье шалей, выделка юфти, ткачество сукон
из верблюжьей шерсти и прочее.  Я приложил немало хлопот к тому, чтобы эти
промыслы улучшить,  расширить, и того достиг. Помимо сего, новым промыслам
положил  начало  -   например,  выделка  канатов  из  крапивного  волокна,
производство краски из травы кипрейника.  Да всего и  не перечислить.  Всё
это  описано  мною  и   опубликовано  в  "Трудах  Вольного  экономического
общества".
     - Купцом бы вам быть, фабрику иметь! - польстил ему Кочнев.
     - А что же?  - сказал Рычков. - Родитель мой - именитый купец, жил он
сначала в  Вологде и  через Архангельск имел с Голландией торг хлебом,  да
разорился и переехал в Москву,  где и отдал меня,  восьмилетнего мальца, в
обучение европейским языкам,  арифметике,  бухгалтерии. Мой родитель ладил
из меня просвещённого купца сделать...
     - А  вышли  вы,  Пётр  Иваныч,  учёным  мужем,  -  вставил всё  время
молчавший прокурор Ушаков и закурил трубку.
     - Вашими  устами  глаголет  истина,   -  с  лёгким  поклоном  ответил
осанистый Рычков и, оправив рукой седые волосы, торжественно проговорил: -
В священном писании сказано:  "Похвала детям -  отцы их",  а со мною вышло
инако, и я не без гордости могу похвастывать: "Похвала отцам - дети их".
     Гостям очень хотелось есть,  они с  нетерпением ожидали приглашения к
хлебосольному столу,  у  них  были  унылые лица.  А  хозяин всё  говорил и
говорил,  он  стал  показывать прокурору  и  Кочневу  свои  многочисленные
напечатанные статьи  по  многим  хозяйственным,  бытовым  и  экономическим
вопросам края.
     - Это  всё  мелочь,   -   говорил  он,  -  а  главная  моя  работа  -
"Оренбургская топография" -  была  еще  двадцать лет  назад одобрена самим
Ломоносовым, коему я был персонально известен.
     Рычков  пространно  стал  рассказывать  о   своём  поместье  в   селе
Спасском*,  о находящемся там опытном медном заводике, приносящем ему одни
убытки, о том, как в Спасском, пять лет тому назад, его посетили и прожили
по две недели знаменитые академики Лепёхин и  Паллас,  в  команде которого
работал в чине прапорщика старший сын Рычкова.
     _______________
          * На  дороге  из  Оренбурга  в  Казань,  в пятнадцати верстах от
     Бугульмы.  Земля с тремя деревнями была отведена Рычкову оренбургским
     губернатором Неплюевым ещё в 1743 году за его ревностную службу. - В.
     Ш.

     Наконец,  приметя,  что  гости  утомлены,  и  желая привлечь внимание
молодого купчика,  Рычков приподнятым голосом и  не  без хвастливости стал
говорить о том, как в 1767 году он преподносил императрице свои труды.
     - И  я,  государи  мои,  удостоился  слышать  из  уст  её  величества
следующие  слова:  "Мне  известно,  что  вы  довольно  трудитеся в  пользу
отечества,  за  что вам благодарна".  И  более часу изволила расспрашивать
меня  владычица в  парадной своей  опочивальне об  Оренбурге,  о  ситуации
места,  о хлебопашестве и коммерции столь снисходительно и милостиво,  что
тот  день  наилучшим  и  счастливейшим  в  жизни  почитать  мне  надлежит.
Предводителями к  сему  счастью были его  сиятельство Григорий Григорьевич
Орлов и приятель мой - историограф Миллер.
     Прокурор снова язвительно заулыбался:  его  взор как раз наткнулся на
лежавший     перед      его      глазами     пакет,      предназначавшийся
профессору-историографу Фёдору  Ивановичу  Миллеру,  с  довольно  странным
адресом:  "Дом его  за  Яузским мостом,  идучи на  гору,  первый низменныя
каменныя палаты на левой стороне, где прежде бывала аптека".
     - И доходит? - поинтересовался Ушаков, указывая на пакет.
     - Всенепременно,  -  ответил хозяин. - Мой милостивец и друг известен
не только ведомству почтовому, но и всему миру.
     - Верблюды!  -  взглянув в  окно,  вдруг вскрикнул купчик Полуехтов и
стремительно выбежал на улицу.
     Гости и хозяин прильнули к окну. По дороге неспешно шествовал большой
караван верблюдов.  Долговязые животные,  слегка покачиваясь,  гордо несли
свои  небольшие головы на  мускулистых и  длинных,  слегка изогнутых шеях.
Они,  видимо,  прошли трудный путь,  были тощи,  на  их ребристых облезлых
боках  висела грязной бахромою свалявшаяся бурая шерсть.  Меж  их  горбами
навьючены огромные тюки.  Животные были связаны нос в хвост -  гуськом, по
шести верблюдов в связке.  Рядом с ними шагали худые, со втянутыми щеками,
чернобородые люди,  одетые  в  цветные  халаты  и  войлочные остроконечные
шапки.
     Шумно вбежавший с улицы купчик замахал руками и закричал, как в лесу:
     - Хивинцы!   Тридцать  верблюдов!   А   шесть  верблюдов  пугачёвским
разбойникам достались.  Напали,  дьяволы,  двух хивинцев саблями порубали,
третьего в полон увели.  Ах,  сволочи! Ну, тепереча Пугачу на портки да на
рубахи всяких шелков хватит!  -  Купчик засунул в  рот купленный на  улице
бублик и стал с азартом чавкать, как умирающий от голода.
     Хозяин покосился на  него  с  брезгливостью и  позвонил в  серебряный
колокольчик. Вошедшего слугу спросил:
     - Завтрак готов?
     - Пожалуйте-с... Пироги из печки вынимают.
     - Господа, прошу!
     Все сразу повеселели.
     У  стола  уже  распоряжалась краснощёкая  пожилая  Алёна  Денисьевна.
Поздоровались, поздравили хозяйку с праздником, сели за стол.
     - Ой,  да  какие  уж  нынче  праздники.  Каждый час  смерти ждёшь,  -
вздохнула хозяйка, раскладывая по тарелкам пирог с рыбой.
     - Бог не  без милости!  -  сказал Кочнев,  перекрестился и  принял от
хозяйки две доли пирога.
     Потянулись разговоры о  тяжёлом осадном времени и  жёлчные упрёки  по
адресу губернатора:  он  нераспорядителен,  леностен,  не  смог обеспечить
город ни  продуктами,  ни фуражом,  крепость в  самом плохом состоянии,  а
главное,   а   главное...   губернатор  Рейнсдорп   проплясал  со   своими
завсегдатаями-гостями самый горячий момент и дал злодею Пугачёву непомерно
усилиться.
     - Вот уже месяц, как длится осада, - с горечью в голосе начал Рычков.
- Надлежало бы  в  назидание потомкам летопись сему великому историческому
событию писать. Но кто за сей почтенный труд возьмётся?
     - Вы,  вы,  Пётр Иваныч.  Вам и  книги в  руки!  -  раздалось со всех
сторон.
     - Истинно,  мне надлежало бы, моему испытанному перу. Но, судари мои,
десная рука моя  скована:  губернатор всё  сие  дело держит в  тайне,  вся
переписка у него под замком.  Столь непонятное отношение ко мне со стороны
Рейнсдорпа я считаю преступным, а для исторических перспектив - пагубным.
     Вдруг  близко  ударила  вестовая  пушка.   Алёна  Денисьевна,  сильно
вздрогнув, вскочила и зажала уши.
     - Ну, начинается! - бросив салфетку, пробасил Рычков.
     Ударила вторая пушка. Вскочил и купчик.


                                    2

     На  крепостной  вал,   охвативший  город  пятивёрстным  хомутом,  уже
сбегались праздные зеваки.
     Как только с угловой батареи прогремел пушечный выстрел, тётка Мавра,
по прозвищу Золотариха, бросила у колодца вёдра с водой и тоже побежала на
вал. Высокая, чёрная, с большими плутоватыми глазами, в народной душегрее,
она была столь любопытна и жадна до всяких происшествий, что не пропустила
ни  одной  стычки  пугачёвцев  с  защитниками крепости.  Эта  сорокалетняя
разбитная  баба  была  известна  городу  как   содержательница  маленького
весёлого притона,  где иным часом совершались жестокие драки,  по базарным
же дням она торговала на рынке пирожками, блинами, сбитнем.
     Прытко взбежав на вал,  она выбрала самое удобное место.  Отсюда была
хорошо видна вся  окрестность:  белое,  запорошенное снегом поле,  высокая
Маячная гора,  постройки Менового двора,  стоявшего на  отшибе от  города,
слева -  мрачные кирпичные сараи,  справа -  выжженный пригород -  Казачья
слобода, а на горизонте - одетые лесами увалы гор.
     Всё тихо,  всё спокойно.  Только видно, как между кирпичными сараями,
из оврага в овраг, перебегают верхоконные пугачёвцы.
     Золотариха  постояла,  посудачила  с  соседями,  оглянулась назад:  в
сиянье  холодного  солнца  пестрел  примолкший Оренбург.  Над  деревянными
избами  и  белыми  мазанками высились девять  церквей,  двухэтажные палаты
губернатора и  губернской канцелярии,  обширный  дом  гауптвахты с  обитым
белой жестью куполом,  над  которым городские часы с  колоколами,  далее -
цейхгауз,  артиллерийский двор, почта, госпиталь, торговые ряды, кирпичные
дома купцов и местной знати.  Город казался издали многолюдным, красивым и
богатым. Золотариха часто любовалась с вала родным городом.
     Вот она снова повернулась лицом к степи и, всматриваясь из-под ладони
вдаль, звонко закричала:
     - Глянь, глянь! Едуть!
     За   кирпичными  сараями,   на  возвышенном  взлобке,   действительно
собралось сотни три пугачёвцев.  До  них было версты полторы,  и  на таком
расстоянии они  крепостных пушек  нисколько  не  боялись.  Они,  очевидно,
выехали лишь погарцевать да по праздничному делу поразвлечься,  подразнить
осаждённых.  А  ежели Рейнсдорп не стерпит да вышлет на них команду,  то и
сразиться.  Они  там горланили песни,  орали,  взапуски скакали на  конях,
снова сбирались в круг.
     Вскоре   от   круга   отделились  человек   тридцать  головорезов  и,
пригнувшись к  луке,  с  гиком ринулись на крепость.  Это были подгулявшие
яицкие  казаки.  Впереди  них  -  отпросившийся у  "батюшки"  побаловаться
чубастый горнист Ермилка.
     Вот они подкатили к самому рву против Бердских ворот,  до них было не
более полутораста шагов.  Молодые, весёлые, разгорячённые вином и скачкой,
они замахали шапками и закричали толпившимся на стене солдатам:
     - Эй,  не  стреляйте!  Видите -  мы без ружей.  Долго ль вам воевать?
Сдавайте,  солдаты,  крепость!  Государь милость окажет вам.  А  не взявши
крепости, царю прочь не уйти.
     - Убирайтесь, христопродавцы! - отвечали со стены. - Ах вы супостаты,
изменники!.. Вот ужо мы вас!
     Казаки, потрясая пиками, горланили в ответ:
     - Мы и сами,  подобясь собакам,  умеем против лаять,  да не хотим так
безумствовать...
     - Ах,  не хотите!  - кричали со стен и с вала. - Что это вы задумали,
пьяные ваши рожи, с Пугачём-то со своим?
     - По-вашему -  Пугач,  а  по-нашему -  милостивый царь!  Вот  ужо сам
наследник Павел Петрович прибудет к нам.  С ним семьдесят две тыщи войска.
Тогда сотрём вас!
     Вдруг  они  проворно  подались  назад  и,  отъехав  сажен  пятьдесят,
остановились:   из  крепости  выехала  полусотня  оренбургских  казаков  и
пальнула в них из ружей.
     - Ах, дьяволы! - звонкими голосами кричали пугачёвцы, грозя нагайками
и отъезжая на недосягаемое для пуль место.  - Так-то вы по безоружным... А
ну, наезжай на нас! - заманивали они врага.
     - А что,  ребята,  давай ударим на них!  -  сказал оренбуржцам бравый
урядник.  Он взмахнул нагайкой,  скомандовал:  -  Айда!  - и, увлекая свой
отряд, помчался на пугачёвцев.
     Те,  подпустив их очень близко,  выхватили ловко спрятанные винтовки,
дали  недружный  залп,  затем  бросились  наутёк  и,  отскакав  порядочное
расстояние, вновь остановились.
     - Трусы!  Обманщики!..  Ишь ты,  безоружными прикинулись!  -  сердито
кричали им  оренбуржцы и  тоже  остановились.  Среди них  было двое слегка
раненых. - Трусы... Ваше дело зады казать! Собаки!
     Вдруг с вала увидали: из гущи оренбургского отряда выехал на статном,
рослом  скакуне  всадник  и,  размахивая какой-то  длинной  палкой,  смело
помчался  один  на  пугачёвцев.   Те,  прикинувшись  испугавшимися,  стали
отъезжать, а всадник всё ещё продолжал скакать за ними и что-то кричал.
     Заманив  его  подальше,  пугачёвцы,  присвистнув,  повернули коней  и
бросились ловить его.  Всадник под самым их носом поскакал обратно.  Когда
он сравнялся с  полусотней своих казаков,  те тоже поскакали вместе с  ним
обратно,  стараясь в  свою очередь заманить теперь пугачёвцев под выстрелы
крепостных  пушек.   Но   пугачёвцы,   заметив  это   коварство,   вовремя
остановились.   С  крепости  раздался  пушечный  выстрел  картечью,   один
пугачёвец упал с коня, его подхватили товарищи и стали отступать.
     Тогда всадник с палкой снова припустился за ними.
     - Да  ведь это,  знаете,  кто?  -  улыбаясь и  оторвав правый глаз от
подзорной трубы,  сказал Рычков своему соседу, архивариусу Старцеву. - Это
же курский купчик Полуехтов.  Он у меня только что в гостях был и прилично
выпил... Вот отпетая башка!
     - Да неужели он? Позвольте-ка! - попросил архивариус трубу и долго не
мог поймать глазом снующих по полю всадников.
     Золотариха,  услышав,  что речь идёт о курском купчике, схватилась за
голову и завопила:
     - Ой,  кормильцы!  Что  только таперь и  будет!  Ведь он  мне  два  с
полтиной задолжал...
     Полуехтов без шапки,  в  поддёвке,  не с  палкой,  как представлялось
издали,  а  с железной увесистой клюкой в руке уже мчался за отступавшими.
Вот он настиг их, врезался в их гущу, вот клюка его проворно заработала по
головам,  по  спинам,  один кувырнулся из  седла.  К  нему со  всех сторон
кидались пугачёвцы, силясь схватить за узду его коня, чтоб живьём привести
"батюшке" свою добычу.  Но  сильный,  рослый конь взвился на дыбы,  ударил
задом и,  под  громоносные восторженные крики с  вала,  сминая пугачёвцев,
помчал своего хозяина назад.
     Золотариха, облегчённо ахнув, затряслась от радости.
     За  купчиком с  гиком,  с  визгом,  вздымая тучи снега,  во весь опор
неслась разгорячённая погоня.  Но резвый конь, наддавая ходу, всех оставил
позади.  Привстав на  стременах и  размахивая клюкой,  купчик на  всё поле
кричал осатанелым скакунам:
     - Не   отставай,   не  отставай!..   Эй  вы,   лиходеи!   -   Вот  он
приостановился,  подпустил их почти вплотную, обругал самым смачным словом
и снова ринулся к крепости.
     - Имай,  так его...  имай!  Хватай живьём! - орал Ермилка, примеряясь
ударить врага пикой.
     Но, доскакав до опасного места, где может сразить крепостная картечь,
хитрые пугачёвцы -  как в стену -  враз остановились. Им люб был отчаянный
детина.  Молодые,  разухабистые,  хватившие вина, они сквозь одобрительный
хохот вразноголосицу кричали:
     - Эй, молодец! Айда к нам! Тебя государь доразу атаманом поставит.
     Но пьяный Полуехтов,  крутя железной клюкой,  как нагайкой, с руганью
снова бросился на них.  Они, стараясь заманить его как можно дальше, опять
кидались наутёк.
     Такая игра продолжалась долго.
     Полковник Хлудов,  заместитель обер-коменданта,  решил положить конец
любопытному,  но  бессмысленному зрелищу.  Чтоб  как  следует проучить эту
надоедливую кучку пугачёвцев,  он приказал выпустить из запасных ворот ещё
две сотни казаков и,  как только пугачёвцы зарвутся вперёд, ударить на них
в  лоб и  с флангов.  Но этот манёвр сразу же заметили зоркие,  стоявшие в
резерве за сараями противники.  И лишь прозвучал сигнал к атаке, как из-за
кирпичных сараев,  из  глубокого лога  выехало на  взлобок густое  скопище
пугачёвцев.  Изготовив пики и  ружья,  они  галопом пошли навстречу врагу.
Тогда с  батарей загрохотали пушки,  две  гранаты разорвались над головами
пугачёвцев,  их ряды смешались, они повернули обратно, рассыпались по полю
и вскоре исчезли за перелеском.
     Солнце садилось.  В воздухе тишина и лёгкий морозец.  Казачьи команды
по  мосту через ров возвращались в  крепость.  Впереди на своём коне ехал,
сугорбясь,  притомившийся  Полуехтов.  Он  утирал  красное  щекастое  лицо
подолом рубахи.  От  кудрявой простоволосой головы его и  от широкой спины
шёл парок.  Его разгорячённый конь был в  мыле.  Как бы  сознавая важность
исполненного долга,  конь  гордо  выступал,  грыз  удила,  мотал  головой,
фыркал, с презрением косился большими чёрными глазами на толпу.
     Кто-то  из  толпы  крикнул  "ура".  К  Полуехтову подбежало несколько
человек,  чтобы пожать руку,  чтоб одобрительно похлопать по плечу. Купчик
низко кланялся и,  болезненно морщась,  улыбался:  он начинал мёрзнуть и в
душе ругал себя,  что  не  надел полушубка,  -  пугачёвцы всё-таки здорово
отлупцевали его нагайками, через полушубок не так было бы больно.
     Ну,  да и  он в  долгу не остался:  изогнутая в  драке железная клюка
висела у него с левой стороны, как турецкая кривая сабля.
     - Авдей!  Авдей!  -  звонко,  чтоб  все  слышали,  голосила  чернявая
Золотариха,  поспешая за  купцом и  расплёскивая из вёдер воду.  -  Слышь,
Авдей! Никуда не уезжай, прямо ко мне... Выпьем!
     - Поди  к  чёрту!  -  с  презрением  бросил  купчик  в  лицо  слишком
бесцеремонной бабы.
     Толпа злорадно над Золотарихой всхохотала.  Кто-то  крепко пришлёпнул
бабу по спине,  рыжеусый казак игриво ущипнул её с коня: "Почём сукнишко?"
- Она взвизгнула, затем, по привычке, разразилась площадной бранью.
     Толпа оттёрла купчика от казаков,  и  он ехал теперь среди народа.  К
нему протискался купец Кочнев со своим приказчиком.
     - Ну,  и дурак же ты,  Авдей!  - тихо сказал он Полуехтову. - Слезай,
одевайся... Мороз ведь!
     Купчик послушно слез с коня,  с охотой надел поданный ему приказчиком
лисий тулуп и  уселся с Кочневым в ковровые купеческие сани.  Пара пегашей
неспешной рысцой тронулась по улицам.
     В  церквах благовестили к  вечерне.  Смеркалось.  У  дома губернатора
зажигали  масляные фонари.  Навстречу попадались конные  разъезды и  пешие
патрули.  Вот четыре огромных,  по  дому,  воза сена,  их  тащат маленькие
лошадёнки.  На  каждом возу  казак.  Возле  возов шагают рядом с  казачьим
урядником пожилые озлобленные мещане.
     Хивинцы вели на водопой верблюдов.  Два высоких парня, быстро шагая в
ногу,  несли на головах глазетовый гроб.  Пятеро пьяных гуляк, взявшись за
руки, плелись цепочкой поперёк дороги, нескладно горланили:

                        Пра-ппадай моя те-лега,
                        Все четы... четыре колеса.

     - И чего ж ты ругаешь меня,  Илья Лукьяныч,  - не попадая зуб на зуб,
проговорил купчик Полуехтов; на него вдруг напала необоримая икота и стала
бить нервная дрожь.
     - Да  тебя не  ругать,  а  трёпу тебе надо дать хорошую!  -  отечески
брюзжал степенный Кочнев. - И с чем ты против них, сволочей, шёл? Ну, хоша
ружьё бы у тебя было,  либо пистолет,  либо сабля,  а то с бабьей кочергой
какой-то...  Тьфу!  Срам смотреть!  -  Кочнев схватил клюку и с омерзением
вышвырнул её на дорогу.
     - Кучер,  стой!  -  крикнул  Полуехтов и,  шустро  соскочив с  саней,
подобрал со снега боевое своё оружие.  - Ты этой штучкой не швыряйся, Илья
Лукьяныч! Я её в Курск свезу: вот, мол, видали, братцы...
     - Дурак!..  Ведь тебя наповал могли убить.  Да  ты,  никак,  соколик,
пьян?
     - Ни в рот ногой,  - промямлил купчик, икнул и затрясся ещё больше. -
С такой бучи опьянеешь!  - Молодому сорванцу только сейчас во всей ясности
представился весь ужас его безумной  отваги,  и  ему  стало  по-настоящему
страшно.  Он зажмурился,  схватился за виски и с отчаянием выдохнул: - Ух,
ты!..
     В  крепости забил барабан,  в  казармах заиграли зорю,  в пугачёвском
лагере глухо стукнула зоревая пушка.
     Перед ужином купцы ходили в баню.
     - Ого,  -  со  скрытым смехом сказал Кочнев,  осматривая исхлёстанную
спину Полуехтова. - Да тебя супостаты-то в клеточку разделали!
     - С нами бог!  Будем живы -  заживёт! - и бесшабашный купчик попросил
приказчика натереть ему спину редькой.


                                    3

     На другой день Полуехтов был приглашён в канцелярию Рейнсдорпа.
     - Маладец,   маладец!..  Гут-гут-гут!  -  встретил  его  Рейнсдорп  и
покровительственно потрепал по плечу. - Как твоя фамилия, дружок?
     - Полуехтов,  -  ответил широкоплечий купчик,  поёживаясь: у него всё
ещё болела со вчерашнего спина.
     - Полу-эхтов,  - протянул губернатор. - Странное имечко... Полу - это
я понимай,  полу - сиречь половина. А что сей сон значит - эхтов? Господа,
что означает - эхтов?
     Чиновники пожимали плечами.
     - Пётр  Иваныч,  -  обратился губернатор к бывшему тут Рычкову.  - Вы
человек резонабельный и очшень чудесно знаете русского языка. Что означает
- эхтов? Полуэхтов?
     - Затрудняюсь сразу в соображенье взять, Иван Андреич, - потирая лоб,
ответил озадаченный Рычков.  -  Не смею утверждать,  но возможно,  что сие
слово произошло от простонародного восклицания: "Эх, ты!"
     - Глюпая, глюпая прозвищ, чтоб не сказать более.
     - Я  из-за  прозвища виноватым себя  не  считаю,  -  буркнул купчик и
потупился, потеребливая свою небольшую бородку.
     - Шо,  шо?..  Но...  молодой  человек,  -  молодцевато повернулся  на
каблуках  губернатор к  робко  стоявшему купчику.  -  Существует,  молодой
человек,  в  природе два  храбрости:  один  разумный -  ради  долга  перед
отечеством, ради защищения ближнего, наконец - в защиту собственная честь.
А другой храбрость -  глюпый,  сумасбродный,  никому не нужный.  Например,
человек на спор, сиречь на пари, бросается с колокольни вниз тармашки. Это
храбрость?  Храбрость!  А кому от такой храбрости, я вас спрашиваю, горячо
или   холодно?   -   вполне  довольный  своим   красноречием,   губернатор
вопросительно уставился на Полуехтова,  а  тот по простоте сердечной ждал,
когда же губернатор приколет на его грудь медаль за храбрость.
     - А где ты, голюбчик, проходил столь искусную кавалерийскую школу? Ты
сидишь в  седле много крепче,  чем  мой  казак,  ты,  как  дикий башкирец,
ездишь, я сам вчерась видал в подзорный трубка.
     - А это сызмальства я, родитель-то мой всю жизнь конями барышничал.
     - А,  карашо,  карашо!..  Понимайт.  Ну,  а  для чего ты работал одна
сабля.  Я  очшень наблюдать,  как ты  проворно рубил по головам и...  и...
немало дивился,  по  какому казусу ни у  одна разбойник не слетела с  плеч
башка.
     - А  как была у меня в руках клюка,  я только глушил супостатов да по
спинам долбал, - ответил купчик. - Клюкой головы ни в жизнь не срубишь.
     - О,  клюкой!  - воскликнул губернатор. - Господа, что значит сей род
оружия - клюкой?
     - Клюка,   ваше  высокопревосходительство,  это,  -  согласным  хором
ответили чиновники,  -  это железная палка с  загогулиной,  клюкой в печке
ворошат...
     - А-а-а,  паньмайт...  О!  Вот вам рюсская герой.  Похвально,  очшень
похвально!  - с пафосом произнёс губернатор. - В своей юности (он не хотел
сказать "в  молодости",  ибо до сих пор считал себя молодым),  в  юности я
тоже был недозволительно храбрый,  но,  господа,  я не отважился бы с одна
крюка,  с одна загагулин вступить в подобная шармюнцель.  О,  нет!..  Я не
очшень стал бы скакать на эта,  извиняйте, каторжники. О, нет! Да, молодой
человек,  за подобный поступка надо сажать в дальхауз, как это, как это...
в дом безумства...  Но,  но...  тем не менее,  - отечески прикоснулся он к
плечу купчика,  -  тем  не  менее -  отдавая дань  справедливости,  я  вам
объявляю,  милсдарь,  своя  благодарность за  ваша  беззаветный  смелость,
проявленный к  нашему  общему презренному врагу,  за  ваш  па-триотизм,  -
выкрикнул губернатор и  пожал руку  вконец растерявшемуся купчику.  -  Ну,
ступайте с  богом!  Мой приказ о вашем поступка будет опубликован вслед за
сим.
     Красный,  с горящими глазами, Нолуехтов прикрякнул, отдал губернатору
поклон, с неприязнью покосился на Рычкова, как бы говоря: "Ну, где же твоя
медаль?  Наобещал с  три короба,  лясник!" И по-сердитому стуча каблуками,
вышел.  "Приказ,  приказ... А чёрт ли мне в его приказе-то! Только по усам
помазал", - злобно думал Полуехтов, сбегая по белокаменным ступеням.
     Он отправился в притончик Золотарихи и с горя напился там.


                              Гяляаявяая IV

                      ПАЛЬБА ПРОДОЛЖАЛАСЬ НЕУМОЛЧНО.
          "АТУ-АТУ!" - ВЫКРИКНУЛ ГУБЕРНАТОР. СМЕРТОНОСНОЕ ЯДРО.
                             ОТВАГА ПУГАЧЁВА


                                    1

     К вечеру окреп мороз.  В степи подымались туманы. Караульные у дворца
казаки для сугрева развели костёр.  Запылали костры возле землянок татар и
башкирцев.  Туман усиливался.  Огоньки в  домах и лачугах Бердской слободы
мерцали мутно, как сквозь слюду.
     У Пугачёва дотемна шло совещание. Пугачёв настаивал, что, невзирая на
сильный  мороз,  надо  воспользоваться туманной ночью,  подвезти к  стенам
пушки,  расставить в  укрытых местах  отряды,  а  с  утра  учинить попытку
ворваться в крепость и всё разом кончить.
     - А то мы, как клуши на яйцах, сидим да зря хлеб едим, - сказал он.
     - Ах,  напраслина,  ваше величество,  не во гнев будь вам сказано,  -
возразил атаман Овчинников.  -  Дня того не проходит, чтобы мы приступ под
стены не делали.  Хотя не шибким многолюдством,  а нет-нет, да и притопнем
на Рейнсдорпа-то...
     - Топал  баран  на  волка,   -  криво  ухмыльнулся  Пугачёв  и  велел
начальнику артиллерии Чумакову подвезти ночью  пушки  к  Маячной  горе,  к
Бердским воротам и Егорьевской церкви, что в выжженной казачьей слободе. -
Ты из пушек-то, Федотыч, почасту плюй, не жалей припасов-то, добудем... Да
норови искосным огнём,  дугою,  чтобы  в  самый градский пуп  бить.  А  на
приступ я сам войска поведу.
     Туман разлился белым молоком и  захлестнул весь Оренбург,  всю степь,
весь Яик.
     "Посма-а-тривай!"  -  то  и  дело кричали на валу часовые,  устремляя
взоры в  степь,  но перед их глазами -  седая мглистая пелена.  И сердитый
мороз  хватает за  нос,  щиплет  уши,  уснащает ледяными сосульками усы  и
бороды.
     В богатом доме Ильи Лукьяныча Кочнева ещё не спят.  Там идёт уборка к
завтрашнему дню:  завтра именинница сама хозяйка.  Стряпуха и приглашённый
от губернатора повар ставят в кухне тесто для именинных пирогов.
     Часовой Сенькин -  из новобранцев -  пристально смотрит в  белую гущу
тумана.  Ему почудились вдали странные звуки:  то ли кони проржали,  то ли
колёса скрипят по снегу, вот пёсик взлаял, а вот и человек голос подаёт.
     - Эй, кто такие? - стискивая холодное, запушённое инеем ружьё, кричит
в туманный сумрак оробевший Сенькин. - Смотри, пульну!
     Но туман по-прежнему немотно глух.  Сенькин поглубже нахлобучил шапку
и,  чтоб согреть стынущие ноги,  крепко притопывая сапогами,  поплясал.  И
снова слышит те же звуки:  отдалённые человеческие голоса,  скрипы, звяки.
Сенькин сбежал с валу,  пнул попутно ногой сидевшего у костра и клевавшего
носом солдата:  -  Эй,  дрыхоня, шапку сожгёшь. - И, добежав до караульной
избы,   подёргал  у  калитки  колокольчик.   Поднялось  волоковое  оконце,
высунулась усатая голова старого сержанта. Сенькин сказал:
     - Так что,  господин сержант,  в степу неспокойно, кажись, вольница к
валу прёт.
     - Ну и  пускай прёт на доброе здоровье,  -  сердито пробрюзжал сонный
сержант. - Иди, где стоял. Я сейчас!
     - ...Тихо,  тихо,  молодчики,  -  грозя с  коня нагайкой,  вполголоса
покрикивал Чумаков. - Это чего такое?
     - Кажись в кирпичные сараи рылом въехали,  Фёдор Федотыч, - прозвучал
из  ночной мглы голос.  -  Скажи на  милость,  не  видно ни  хрена.  Ну  и
тума-а-н.
     Чумаков  осмотрелся,  не  спеша  объехал  кругом  сараев,  затем  дал
команду:
     - Айда тихонько за мной!
     Батарея в шесть орудий,  поскрипывая колёсами и полязгивая, двинулась
за Чумаковым.
     Остальные орудия повёл к Егорьевской церкви сам Пугачёв.
     Часа через два,  перед рассветом, когда туман стал оседать, тронулась
пехота. Позже всех выехала конница - казаки и башкирцы с татарами.
     Рядом с  полковником Падуровым правилась одетая под казачка счастливо
возбуждённая Фатьма.  Она  впервые попала  в  боевую  обстановку,  вся  от
волнения дрожит,  улыбчиво косится на  Падурова.  Фатьма ещё не  научилась
стрелять, за её плечами и ружья нет, но пикой да саблей владеть она умеет,
в руках силы у неё, что у доброго джигита.
     - Ты от меня ни на шаг, - говорит ей Падуров. - Куда я, туда и ты.
     - Милай мой Падур,  -  откликается она вполголоса и  начинает дрожать
ещё сильней. Зубы её стучат, она никак не может справиться с собою.
     Светало.  Отряд Падурова в пятьсот коней стоял в укрытии,  в глубоком
логу за Маячной горой. Мороз крепчал. От лошадей подымался курчавый парок.
Туман  почти  улетучился.  По  краям оврага стояли белые,  в  густом инее,
берёзы. Они были легки и невесомы, как призраки. И Фатьме казалось, стоило
ей  взмахнуть руками да  прикрикнуть,  и  -  белопенные сказочные призраки
развеются.
     Едва  заголубело небо  и  начал алеть восток,  с  пугачёвских батарей
густо прогудели первые выстрелы. Крепость сразу пришла в движение: ударила
вестовая пушка, на всех фортах рассыпался дробью барабанный бой. Защитники
высыпали  на  вал,   немало  дивясь  внезапному  зрелищу:   сквозь  клочья
раздёрнутого в низинах тумана то здесь, то там темнели "злодейские" пушки,
передвигались не торопясь всадники, скользили на лыжах стрелковые отряды.
     - Ого-го,  -  причмокивая  и  потряхивая  головами,  переговаривались
солдаты.  - Он, брат, не зевает, он, брат, хитрёный! Его ни мгла, ни мороз
не берёт. Глянь - ночью всю крепость обручем охватил.
     Офицеры  навели  торчавшие  из   амбразур  орудия;   сотрясая  стены,
загрохотали раскатистые выстрелы. Завязалась гулкая, частая перестрелка.
     Пугачёвские пушки экономили ядра.
     - Давай мешок,  -  покрикивал Чумаков;  он  перебегал на кривых своих
ногах от пушки к пушке. - Давай ещё мешок. Ядра напоследок пригодятся.
     Мешки,  наполненные осколками разбитых чугунных котлов,  ещё по осени
похищенных  пугачёвцами  в  Меновом  дворе,  подтаскивали молодые  татары.
Тяжёлыми мешками нагружены были три воза.  Засыпанные в  дуло,  запыженные
паклей, а то сырыми тряпками, осколки летели с устрашающим воем и визгом.
     Вот  на  валу  двое  упали.  Прискакавший обер-комендант  Валленштерн
приказал сосредоточить огонь на  ближней,  против Бердских ворот,  батарее
противника.
     Бомбы и  ядра стали донимать пугачёвцев.  На  чумаковской батарее уже
было два человека убитых,  шестеро раненых.  По степи во весь опор мчались
два всадника, снежная пыль из-под копыт взвивалась выше голов их.
     - Чумаков!  Фёдор!  - закричал подскакавший с Ермилкой Пугачёв. - Эй,
там! - Он в старом заплатанном овчинном полушубке, одет бедно, как простой
казак.  -  Что ж ты,  чёртова голова, людей-то почём зря губишь. Подавайся
живчиком к Орским воротам!
     - ...Ваше превосходительство,  мне  сдаётся,  что это сам Пугачёв,  -
сказал капитан Наумов Валленштерну, наблюдавшему в подзорную трубу.
     - Ну,  вы тоже скажете...  Оборванец какой-то.  А  с ним,  надо быть,
яицкий казачишка.
     - Я по коню сужу, конь лихой.
     - А вот мы его картечами. Эй, канонир! Наддай-ка пороху...
     Но всадники -  Пугачёв,  а  за ним горнист Ермилка,  -  как бы почуяв
опасность, уже неслись прочь.


     Перевалило за  полдень.  Рейнсдорп проголодался,  уехал домой.  Пушки
гремели. Во дворец губернатора то и дело скакали вестовые с донесениями.
     К  собору подкатила карета купца  Кочнева -  за  чудотворной иконой и
причтом. В купеческой кухне шла стряпня, в верхних покоях накрывали столы.
Помаленьку собирались гости. Купчик Полуехтов, устроившись в тёмном уголке
столовой и отхватив себе изрядный ломтище ветчины,  тайно,  под шумок,  не
дожидаясь  приглашения,  пожирал  её  с  отменным  аппетитом.  В  спальне,
пощёлкивая раскалёнными щипцами, завивал именинницу цирюльник.
     ...Губернатор  Рейнсдорп  велел  закладывать сани,  намереваясь снова
следовать к фортам.  Закутанный, как купец, в меховую шубу, он уже стоял в
передней  против  зеркала,  по  его  животу  старый  камердинер  повязывал
бухарского тканья  кушак.  Вдруг  в  соседнем зале  раздался резкий треск,
грохот, стены дрогнули, с потолка посыпалась штукатурка.
     - Шо это? Шо это? - пошатнувшись, произнёс губернатор.
     - Ой,  мать-владычица!  -  выкрикнул  камердинер и,  окрещивая  себя,
бросился в зал. - Ядро, ядро! - отчаянно закричал он оттуда.
     Губернатор был  уже  в  зале.  Блуждающие глаза  его  широко открыты.
Двенадцатифунтовое ядро,  раздробив оконный  переплёт,  ударило  в  печку,
выворотило два изразца, отскочило к окну и плюхнулось на пол, в стекольный
дрызг.
     - Ах,  он негодяй... Да как он смел палить в губернаторский дворца? -
шумел он, наседая на вбежавшего адъютанта. - Я вас спрашивайт!
     - Не могу знать, ваш-ш-ше...
     - Вы все, все так: не могу да не могу... Дурацкий слоф! Ох, боже мой,
боже мой!..
     Вдвинулся в  бараньей  куртке,  в  валенках,  толстощёкий вестовой  с
нагайкой в лапе, гаркнул от двери:
     - Обер-комендант  приказали  доложить:  неприятель открыл  пальбу  от
Егорьевской церкви,  а  равным манером от мишени* и супротив Орских ворот.
По загоре откосом ползут пешие,  палят из ружей да сайдаков...  В Казачьей
слободе в погребах засели они, оттоль и палят.
     _______________
          * Высокая и широкая насыпь  из  дерна,  служившая  для  обучения
     крепостного гарнизона артиллерийской стрельбе.

     - Дурак... Пошёл вон!.. Оседлать коня мне!
     Пальба  продолжалась  неумолчно.  Крепость  израсходовала  уже  около
пятисот ядер, а враг не унимался.
     Отчаянная  Золотариха  уже  торчит  на   валу  с   небольшой  гурьбой
смельчаков-мальчишек в самом опасном месте. Когда с завыванием летит через
вал ядро или свистят чугунные осколки,  она всякий раз взвизгивает и,  под
хохот мальчишек, валится на землю.
     - Ха-ха...  Тётка,  тётка,  никак,  у тебя голову оторвало!  - весело
кричат озорники.


     ...Пугачёв с  хромоногим Овчинниковым и Зарубиным-Чикой распоряжаются
возле  Егорьевской  церкви  устройством  форта-заставы.  Каменная  церковь
расположена в  выжженной Казачьей слободе  (в  форштадте) всего  саженях в
двухстах от вала.  В сущности,  почти всё было сделано ещё туманной ночью:
сотни  рук  всю  ночь  напролёт  стаскивали  сюда  находившийся поблизости
бутовый  плитняк.  И  вот  по  обе  стороны  церкви  высится уже  каменная
твердыня, укрывая орудия. Отсюда "с руки" бить по городу.
     Вторая  батарея Пугачёва утвердилась за  мишенью,  что  в  версте  от
крепости.  Здесь  пугачёвцы  тоже  успели  соорудить каменные  амбразуры и
боковые к  ним  крылья.  Отсюда ядра,  гранаты били по  крепости метко,  а
ложась  навесной  дугою  в   городе,   производили  среди  жителей  немало
переполоха.
     - ...Что  эта такое,  господин Валленштерн,  что за  безобразий?..  -
наскочил на  обер-коменданта губернатор.  -  Глядите,  глядите,  они из-за
мишени бьют... Почему мишень до сей поры не срыта?!
     - Я  трижды докладывал вам о  необходимости срыть мишень,  но не было
учинено, сами же вы приказали её оставить, - насмешливо посматривая в лицо
губернатора,  ответил плотный, пучеглазый Валленштерн. - Вы тогда изволили
с немалым сарказмом молвить, что злодеи и носу сюда не посмеют сунуть...
     - Они не сунул нос,  а сунул пушка!  Вы будете отвечать,  да,  да! Вы
ворона, вы зевали! Как вы могли подпустить неприятель столь близёхонько?!
     - Виноват не я, а туман, а также и вы, ваше высокопревосходительство!
А я-с, к вашему сведению, не ворона, а генерал-майор. Да-с.
     - Шо, шо, шо? Ежели вы не ворона, то кто же... шорт возьми?!
     - Ваше высокопревосходительство, вы... - сухо начал Валленштерн. - Вы
распорядились обратить  в  пепел  Казачью  слободу,  а  церковь  оставили.
Военное совещание рекомендовало возвести тут фортецию и поставить батарею,
но вы, именно вы-с, отклонили, и вот вместо нас форт соорудил Пугач.
     Рейнсдорп перекосил тонкие губы и вполоборота бросил Валленштерну:
     - Вы грубиян и к тому же... трус!
     Но тут вдруг вблизи раздался потрясающий грохот,  губернатор взмахнул
руками.
     - О, мой бог!.. - и прытко сбежал с откоса вниз. - Шо, бомба?!
     - Никак   нет,   пушку   разорвало!   -   кричали   пробегавшие  мимо
артиллеристы.
     - Носилки! Носилки!.. - неслось сверху. - Лекаря сюда!
     Губернатор, облизывая пересохшие губы, проворно ощупывал бока, грудь,
руки, даже пошевелил ногами - слава богу, всё цело! Нервно он выкрикнул:
     - Ату, ату! - и, поддерживаемый адъютантом, снова полез на вал.
     На батареях и  за бастионами шум,  крики,  бой барабанов,  сигнальные
свистки,  команда.  Арестанты  в  тюремных  бушлатах,  в  ножных  кандалах
подносят снаряды:  кандалы - "звяк-звяк". Клочья порохового дыма через вал
к городу.


                                    2

     Молебен  начинать  медлили.   Нетерпеливо  ожидали,  когда,  наконец,
стихнет перестрелка,  но вот именинница в пышных буклях, в шелках и золоте
шепнула мужу: "Ой, перестоятся, перестоятся пироги у нас..."
     Купец Кочнев улыбнулся и сказал седовласому священнику:
     - Отец протоиерей, пальбу не переждёшь. Давайте богомолебствовать.
     - Сущая истина, - с готовностью откликнулся батюшка.
     Ему,  как  и  прочим  гостям,  хотелось  поскорее перейти  к  пирогу.
Причетник принялся раздувать кадило.
     Гости  -  их  человек  двадцать  -  разместились кто  где,  а  купчик
Полуехтов,  окинув с опаской широкие проёмы окон, что выходили на соборную
площадь,  почёл за  благо забиться в  тёмный уголок,  за изразцовую печку.
Сердце его ноет и ноет, а причины зримой как будто и не было, разве только
эти глухие раскаты по улице.
     Протоиерей облачился в парчовые ризы,  наскоро понюхал из порцелинной
табакерки носового зелья  и,  прислушиваясь одним  ухом  к  пушечному эху,
обратился к присутствующим:
     - Не опасайтесь,  чада возлюбленные,  приблизьтесь. Господь сему дому
защитник суть.
     Поздравители,  покашливая и  шаркая  по  полу,  стали  кучкой  против
чудотворного образа.  Только  Полуехтов остался за  печкой.  Не  переменял
места и сам хозяин,  он стоял вблизи иконы, невдалеке от окна, охватив, по
давнему своему навыку, правой рукой левую, повыше локтя.
     В  переднем углу,  на покрытом белой скатертью угольнике поблёскивала
фарфоровая миска,  наполненная водой;  прилепленные к  её краям горели три
восковые  свечи;  подле  -  крест,  евангелие и  на  серебряной тарелке  -
кропило.
     Священник взмахнул кадилом, поднял брови, возгласил:
     - Благословен бог наш всегда, ныне и присно и во веки веко-о-ов...
     - А-аминь, - не совсем дружно подхватил хор.
     Начался  молебен.   Глаза  всех  воззрились  на  икону  с  мольбой  и
упованием, всем было тягостно переживать осаду, почти у каждого какое-либо
горе или неприятность:  торговля падает,  подвозу товаров нет,  у многих в
Меновом  дворе  разграблены лавки,  у  иных  близкие родственники живут  в
крепостях или форпостах по  Яику,  и  бог весть,  какая судьба ожидает их;
среди простонародья ходят предерзостные слухи, чернь в разбойнике Пугачёве
готова признать царя,  и промеж казачишек всякая неподобная трепотня идёт:
ежели,  не  приведи  бог,  будет  измена,  пугачёвцы все  купеческие семьи
начисто  вырежут.   Пресвятая  владычица,   неужели  же   не  спасёшь  род
человеческий от проклятого самозванца, от пагубной его прелести?!.
     Богородица, державшая младенца, взирала с иконы на молящихся большими
внимательными глазами,  и  все видели в  этих божественных глазах защиту и
милость.  И  в  сердце  каждого  разливалось  ласкающей  теплотой  чувство
надежды. Ежели господь похощет, то такое совершит, что ахнут все...
     И все,  действительно,  ахнули... Все ахнули, а хозяин, Илья Лукьяныч
Кочнев,  с  тяжким стоном свалился на  пол.  Посыпались стёкла,  упал  ещё
другой  человек,  со  страху,  надо  быть.  Шестифунтовое  ядро,  внезапно
ворвавшись в горницу, ударило в стену и грохнуло на пол.
     Все кинулись к распростёртому Кочневу.  А купчик Полуехтов,  взбросив
вверх обе руки и топая,  подобно коню,  мчался через зал,  через столовую,
через коридор, вопил:
     - Караул!  Смертоубийство!  - Продолжая кричать, он припустился вдоль
улицы, пока его не схватила спешившая домой Золотариха.
     - Авдейка! Очумел ты?!
     Купчик враз остановился и часто-часто замигал,  как бы пробуждаясь от
кошмарного сновидения.  Затем выдохнув: "Фу ты, господи, что это со мной",
- он приободрился и не спеша повернул обратно.
     Хозяин, приподнявшись, громко стонал. Его посадили на диван, обложили
подушками.  Глаза его были закрыты, подбородок вздрагивал, большая борода,
разметавшаяся по груди, шевелилась. Из оторванного на правой руке вместе с
обручальным кольцом пальца  струилась кровь,  левая  рука,  перебитая выше
локтя, висела плетью.
     - Рученька,  рученька моя,  -  через  вздох  и  сипоту,  передёргивая
густыми бровями, постанывал Кочнев.
     Было  три  часа  дня.  Ядра по  городу били чаще и  чаще.  Во  дворец
губернатора ударило второе  ядро,  в  здании казначейства расщепило дверь;
ещё ядра попали в  судейскую камеру,  в  архив,  в  купол собора,  во двор
Рычкова,  едва не убив здесь протоколиста. В городе несколько человек было
ранено,  были и  побитые насмерть.  На перекрёстке,  возле казарм,  лежал,
разметавшись,  мёртвый бухарец.  Те,  кто потрусливей, прятались в ямах, в
подполье, залезали в русские печи.


                                    3

     Пугачёвцы  метко  стреляли  от  Егорьевской  церкви,  их  батарею  не
удавалось сбить огнём из крепости. Одно орудие они поставили на паперть, а
малую пушчонку даже  затащили на  колокольню,  она-то  и  доставила городу
хлопот.
     - Глядите, глядите... - загалдели на валу мальчишки.
     Из  глубокой балки,  что  за  Маячной горой,  вырвалось несколько сот
пугачёвской конницы.  В  галоп  доскакав  к  Егорьевской церкви,  всадники
спешились  и,   не  обращая  внимания  на  грохот  крепостной  артиллерии,
двинулись пешей толпой по подгорью и  вдоль реки Яика.  Их намереньем было
пробежать сотню сажен лощиною,  затем выбраться на  высоту и  оттуда через
вал ворваться в город.
     - Дету-ушки,  не трусь!  - громким голосом подбадривал Емельян Иваныч
свою  толпу.  -  В  городе  богатство  несметное!  Купечество перешерстим,
губернатору чалпан долой,  казной завладеем!  -  Он  всё в  том же  бедном
одеянии бежал в средине наступавших.
     Казаки и башкирцы понимали:  батюшка нарочно так оделся, чтоб враг не
мог узнать его и погубить. Они глаз не спускали со своего царя и, подражая
ему в мужестве, прытко передвигались лощиною.
     Рядом с  Пугачёвым бежал,  пыхтя,  огромный Пустобаев.  В  его голове
крутятся обрывки мыслей.  Он вспомнил, как пьяный губернатор целовал его в
прихожей,  вспомнил капитаншу Крылову с  мальчуганом,  сержанта Николаева,
невесту  сержанта -  барышню Дарью  Кузьминишну.  Он  косился на  бегущего
справа от него чернобородого детину и  думал:  "Оказия,  вот те Христос...
Ха,  царь,  голодранец...  Эвон бежит как...  А ежели не вор, не шатун, то
поистине он внучек Петра Великого, поистине есть он государь".
     - Не отставай, старик, не отставай от государя.
     - Стараюсь, твоё величество! - раскатистым басом гудел Пустобаев.
     - О,  да ты мастак!  Ты, я вижу, старого леса кочерга, - похвалил его
Емельян Иваныч.
     Начали  быстро подыматься в  гору.  Тут,  по  команде Пугачёва,  враз
приостановились  и  открыли  частую  ружейную  пальбу,  а  башкирцы,  гудя
ременными тугими тетивами, принялись пускать стрелы из сайдаков.
     С валу,  заметив подступавших,  стали стрелять залпами из ружей.  Вот
один пугачёвец упал,  другой бросил ружьё и, схватившись за ногу, похромал
прочь, вот кувырнулся третий...
     - Ложись!  - раздалась команда Пугачёва, и все повалились по откосу в
снег. - Бей не торопясь. Цель вернее...
     Пули  защитников летели  теперь  над  головами  пугачёвцев безвредно:
спасал откос горы.
     Отряд егерей лёгкой полевой команды, сбежав с валу, отважился перейти
реку Яик по неокрепшему льду,  чтобы,  выйдя залёгшим пугачёвцам во фланг,
открыть по ним ружейную стрельбу.
     Чумаков,  расположившись возле Егорьевской церкви, старался повернуть
пушки на врага и никак не мог этого сделать быстро,  да и ядра у него были
на  исходе.  Только одна  маленькая пушчонка,  та,  что  била по  городу с
колокольни,  принялась  обстреливать отважных  егерей.  Падуров,  залёгший
поблизости Пугачёва,  заметил,  как от  Маячной горы несётся к  пугачёвцам
всадник.
     - Ваше величество!  -  закричал он. - От атамана Овчинникова гонец...
Пикой маячит.
     - Пускай себе маячит,  - равнодушно ответил Пугачёв и пустил из ружья
меткий  жеребий  по  стрелявшему  с  колена  егерю.  Тот  перекувырнулся и
по-мёртвому вытянул ноги.
     Пробив  лёд  и  усевшись в  лодки,  на  помощь егерям уже  спешила из
крепости новая ватага смельчаков.  Теперь выстрелы со стороны егерей стали
часты и метки.  Среди пугачёвцев началось замешательство. Первыми вскочили
башкирцы и, крича тонкими голосами, побежали назад к церкви.
     Бывшие на валу солдаты,  видя это,  с криком "ура",  "ура",  кинулись
через ров,  через рогатки, чтоб перерезать отступавшим путь. Тут подскакал
гонец.
     - Батюшка государь,  втикайте!  -  заорал он, приметив Пугачёва. - Из
Бердских ворот большущий отряд прёт.
     - На-конь!  -  вскочив,  подал команду Пугачёв,  и  все  припустились
бежать к оставленным у церкви лошадям.
     Башкирцы и  татары бегали плохо,  они  скоро отстали от  казаков,  их
настигли  солдаты  с  подоспевшими егерями.  Было  тут  порублено  человек
тридцать,  часть сробевших башкирцев бросилась спасаться на  Яик,  но  лёд
проломился, и они все потонули.
     Солдаты в пылу битвы не заметили,  как на них кинулись успевшие сесть
на-конь  пугачёвцы.  Со  всех  сторон они  кинулись на  солдат,  кололи их
пиками,  рубили.  Но с валу загрохотали пушки,  а вслед раздались ружейные
залпы. Пугачёвская конница, осыпаемая картечью, повернула обратно.


                                    4

     Бой продолжался.
     Батальон пехоты при четырёх пушках вывел из крепости сам Валленштерн.
Конный отряд яицких и оренбургских казаков вёл Мартемьян Бородин.
     Был в исходе пятый час,  солнце садилось.  Губернатор Рейнсдорп -  на
валу,  Пугачёв -  на Маячной горе,  оба,  затаив дыхание,  наблюдали,  как
войско той и другой стороны, сближаясь, готовилось к бою.
     Пугачёв стоял в  окружении ближних.  Под ним рослый приплясывал конь.
Горнист Ермилка,  с  трубой у  бедра,  глаз  не  спускал со  строгого лица
государя. С боку Ермилкиной лошадёнки, такой же губастой, как и её хозяин,
приторочено четыре солдатских ружья со  штыками,  две пары новых валенок и
шесть овчинных шапок.  Всё это добро Ермилка спроворил подобрать во  время
сшибки с  солдатами.  Валеные сапоги с красненьким горошком на задниках он
непременно подарит Нениле.
     - Эх, чего-то жрать хочется, ну, прямо силы нет...
     Он вытащил из-за пазухи крупитчатый пирог с  печёнкой и уже аппетитно
разинул рот,  как батюшка не то строго, не то милостиво покосился на него,
и  оробевшая рука  горниста сама  собой  снова  засунула пирог за  пазуху.
Ермилка только облизнулся. Тьфу ты!
     - Полковник,  -  проговорил  зычно  Пугачёв  стоявшему  рядом  с  ним
Падурову.  -  Сигай попрытче в  балку,  пущай Овчинников шлёт по две сотни
неприятелю во фланги.  Да не шибко чтоб ехали,  а  самой тихой бежью.  Для
заману!
     Падуров поскакал.
     - Ермилка, зажигай вестовой сигнал, - приказал Пугачёв.
     Ермилка спрыгнул с  седла,  пошарил взглядом,  за  что  бы  привязать
лошадку, и, ничего не найдя, протянул повод Пугачёву.
     - Подержи-ка маленько, батюшка, ваше величество... Я живчиком!
     Пугачёв зорко присматриваясь к наступавшему врагу,  взял под присмотр
Ермилкину лошадёнку.  Ермилка уже  успел повалить высокий шест  с  большим
пучком просмоленной соломы наверху и добыть огня. Солома запылала. Ермилка
стал  размахивать огненным  шестом  и  снова  воткнул  его  на  место.  Он
посмотрел в сторону Берды и радостно закричал:
     - Запластало, ваше величество.
     Пугачёв,  передав Ермилке повод, обернулся. В версте уже горел второй
сигнал,  а  дальше занимался третий,  и  так -  до  самой Бердской слободы
вспыхивали условные сигналы.  Вот  в  слободе ударила вестовая пушка.  Это
означало,  что сигнал принят и  что скоро Максим Шигаев прибудет со свежею
силой на поле битвы.
     Артиллеристы, под командой Чумакова, уже тащили свои пушки на санях и
подсанках к кирпичным сараям и втаскивали на Маячную гору. Старик, великан
Пустобаев,  напрягая мускулы и  потряхивая бородою,  пёр  пушку  вверх  по
откосу, как добрый конь.
     Стало  помаленьку  смеркаться.  Пугачёвская  конница  приближалась  с
флангов  к  колонне  Валленштерна.  Вернувшемуся Падурову Пугачёв приказал
взять из  балки,  что за Сыртом,  весь его,  падуровский,  казачий полк и,
выждав время, ударить стремительно по врагу.
     - Только одно - пушек остерегайся.
     Впереди уже завязалась перестрелка.
     - А ну, Чумаков, плюнь-ка во вражью силу. Без промаху да почасту!
     - Припасов-то  маловато  у  нас,  -  ответил  с  горечью  Чумаков  и,
оглаживая свою бурую и широкую, как лопата, бороду, поскакал к пушкам.
     Маячная  гора  загудела  навстречу  надвигавшемуся  врагу,   загудели
пугачёвские пушки и от кирпичных сараев.
     Валленштерн остановился.  Его  четыре  дальнобойных орудия грянули по
наседавшей коннице  картечью.  Мартемьян Бородин  кинул  своих  казаков  в
атаку.  Пугачёвская конница,  отстреливаясь, рассыпалась по степи. Казакам
Бородина,  сидящим на заморенных лошадёнках, за пугачёвцами не угнаться, у
тех кони сытые, степные.
     И  вдруг  Бородин,  Валленштерн,  солдаты  и  сам  стоявший  на  валу
Рейнсдорп заметили,  что от  Бердской слободы валит народ:  на  санях,  на
телегах, бегом... Валит всё гуще и гуще... Тысячи! Много тысяч.
     А  в это время Падуров вырвался из балки со своим полком оренбургских
казаков  и  поскакал  на  Валленштерна.  Солдаты  с  егерями  встретили их
ружейными  залпами,  пушки  ударили  картечью.  Несколько  казаков  упало.
Падуров  скомандовал рассыпаться и  преследовать бородинцев.  Началась  по
степи скачка,  работа пиками.  Падуров скакал конь в  конь с Фатьмой.  Оба
хорошо рубили саблями. Настигая врага, Падуров кричал:
     - Подчиняйтесь государю! Не противьтесь! В Берду езжайте, в Берду!
     Народ на  валу смотрел на сражение с  дрожью.  Мальчишки,  чтоб лучше
видеть,  вскарабкались на  деревья.  Скакавшие по степи лошади казались им
издали собачонками,  а  сидевшие на них люди -  тряпичными куклами,  и всё
сражение - потешной игрой.
     - Глянь,  глянь,  упал!..  Ощо упал!  Ощо! Наши это... Ей-ей, наши...
У-у-у,  глянь,  народу-то  што,  народу-то  што валит.  Это из  Берды,  по
сигналам, ишь пластают огнём сигналы-то...
     Пугачёв смотрел на свой подходящий к  полю боя народ и  хмурил брови.
Затем он улыбнулся. Но его улыбка была не из весёлых. Народ бежал, скакал,
торопился на санях:  мужики,  татары,  башкирцы с  ружьями,  с кольями,  с
пиками,  с сайдаками.  Потрясая дубинами,  народ воинственно выл. Так воет
море в зимний шквал, ревёт в бурю непролазный лес.
     - Го-го-го-го...  Давай-давай-давай!..  -  вопила толпа,  наплывая на
врага лавиною.
     К Валленштерну уже неслись гонцы от Рейнсдорпа.
     - Отступать! Отступать!
     А чтоб поддержать отступающих,  из крепости был выслан сильный сикурс
из  гренадерских и  мушкетёрских рот при шести орудиях.  Валленштерн давал
бородинским казакам сигнал за сигналом к отбою и,  устрашась многотысячной
силы врага, стал спешно строить свой батальон в каре.
     Над  степью растекалась сутемень.  В  морозной выси замерцали звёзды.
Шигаев, доставив народ из Берды, подскакал к Пугачёву:
     - Чего прикажешь делать, государь? Силы у нас - во!..
     - Не силы, а кулаков да кольев...
     Ретивый конь под Пугачёвым плясал и всхрапывал.  Конь делал "свечу" и
косил глазом на необъятные степи, где носятся всадники.
     - Яицкие где?
     - А эвот-эвот, ваше величество, - показал нагайкой Шигаев.
     - Теперь самая  пора  по  крепости вдарить,  Рейнсдорп более половины
войсков-то в степь выгнал.  - Пугачёв надвинул на брови шапку, хватил коня
в бок подкованными сапогами и,  гикнув,  помчался в сопровождении Ермилки,
Зарубина-Чики и Творогова к отряду яицких казаков.
     - За мной,  детушки!  - поравнявшись с ними, огневым голосом закричал
он.
     Падуров в  пылу перестрелки заметил,  как  яицкие казаки взяли путь к
Егорьевской церкви, а впереди них - Пугачёв.
     - Ба!  Государь!  -  увидав Пугачёва,  вне себя заорал Падуров. - Эй,
оренбуржцы!..  Собирай наших.  Айда за государем!  -  И он с горстью своих
поскакал за отрядом яицких казаков.
     Шигаев  тем  временем  ударил  со  своей  толпой  на  отступавшего  в
батальонном каре Валленштерна. Его сильный отряд, отстреливаясь из пушек и
ружей,   подбирая  своих  раненых,   полным  ходом  спешил  к  распахнутым
крепостным воротам.  Пугачёвцы сильно теснили его,  но  вплотную сцепиться
всё же опасались.
     - Наддай,  наддай,  детушки!  -  поощрял  Пугачёв скачущих за  ним  и
впереди него казаков. - Рви кочки, ровняй бугры, держи хвосты козырем!
     - Ура,  ура!  -  голосисто  гремели  казаки,  взяв  наперевес пики  и
поспешая за государем. В их сердце отвага, огонь, в широко открытых глазах
нет и тени страха.
     А вот и Егорьевская церковь,  вот он -  ров,  вот - вал, а за валом в
таинственном сумраке взбудораженный город.
     Пугачёв выхватил саблю.
     - На штурм!  На слом!  - и с горячностью повёл казаков в конном строю
через глубокий ров к валу.
     - Ги-ги-ги!  -  пронзительно орали скакавшие молодцы, держа свои пики
навзлёте.
     И  вдруг притаившийся враг  полохнул на  валу и  на  ближних батареях
огнём  пушек,   ружей,   мушкетов.   Если   б   не   спустившийся  сумрак,
смельчакам-пугачёвцам досталось бы  на  орехи!  Всё-таки  отпор был  столь
силен,  гул многочисленных орудий и бой барабанов столь устрашителен,  что
казаки  смешались,  подстреленные их  лошади  взвивались свечой и  падали,
валились наземь раненые, убитые люди.
     А на валу уже прогремела команда:
     - В штыки!
     Вновь  набежавшие из  резервов солдаты,  хватив по  стакану водки,  с
хриплым рёвом "ура" ринулись в гущу конников.
     Пугачёв,  Падуров,  Фатьма,  Зарубин-Чика,  Пустобаев и многие другие
рубились, как богатыри. Ермилка остервенело орудовал пикой.
     Пугачёв во весь голос кричал солдатне:
     - Изменники!  Согрубители!  Так-то вы встречаете государя?  Ну,  я  ж
припомню вам окаянство ваше!..
     - Сам!  Сам!..  Емелька это!..  Имай,  хватай!  - орали солдаты и без
голов, без рук, рассеченные от плеча до бедра, хлопались о землю замертво.
     Вот стегнула крепостная картечь в  гущу схватки в  своих и  чужих,  а
солдат из-за  вала набегает всё  больше и  больше.  Вот защитники крепости
выволокли на лафетах две пушки, забили картечью...
     - Назад!.. - громогласно скомандовал Пугачёв.
     Ермилка  резко  затрубил  отбой.   Казаки  отхлынули  прочь  и  мигом
рассыпались по степи, по сыртам. Защитники стали подбирать во рву убитых и
раненых.


                                    5

     Крепость ещё долго гудела от пушечных выстрелов. На башне отбили семь
часов  вечера.   В  Егорьевской  церкви  показался  огонь.  Там  пугачёвцы
разложили  большие   костры.   Возле   костров   неумелые   дрожащие  руки
перевязывали раненых.  Чугунные  плиты  церковного пола  оросились кровью.
Протяжные стоны, крики и тут же ядрёные шутки с перцем крепких словечек.
     В  полночь  обер-комендант  Валленштерн и  начальник полиции  Лихачёв
чинили  доклады Рейнсдорпу.  Комендант сетовал на  большой расход  ядер  и
пороху. По подсчёту было с крепости выпалено 1643 ядра, 71 заряд картечью,
бомб брошено пудовых -  40, тридцатифунтовых - 34; одну пушку разорвало, у
другой вырвало запал. Убитых семнадцать, раненых семьдесят человек.
     Начальник полиции доложил,  что убито по  городу восемь мирян,  в  их
числе именитый купец Кочнев.
     - Как, Кочнев умираль? - удивился губернатор.
     - Ему   перешибло   руку,   ваше   высокопревосходительство,   сильно
раздробило кость.  Сначала костоправ пользовал его,  потом доктор.  Доктор
руку отнял по самое плечо, через что оный купец час тому назад помер.
     - Ах,  какой  несчасть,  какой  несчасть,  -  скорбно  качал  головой
губернатор.  Он  Кочнева уважал за его огромное состояние,  нажитое...  о,
нет!  совсем не мошенничеством,  совсем не хапужничеством каким-нибудь.  -
Жаль,  жаль, - бормотал губернатор. И, обратясь к Валленштерну: - Да, ваше
превосходительство,  господин  обер-комендант...  Силы  неприятеля велики,
силы ошень грома-а-дны... И без скорая помощь извне нам не сдобровать.
     - Не  так  страшен чёрт,  ваше  высокопревосходительство,  -  ответил
пучеглазый Валленштерн,  губы его насмешливо дёрнулись.  -  Людства у него
хоть отбавляй,  а регулярной силы весьма мало. Хотя, по правде-то молвить,
в тактике этот Пугач кой-что смыслит.  Я чаю,  сей вор в военном искусстве
не хуже иных наших... полководцев.
     Губернатор поморщился,  приняв  очередную  обиду  коменданта на  свой
счёт,  рыжие букли на  его  выпуклом лбу  задрожали.  Плотный,  грубоватый
Валленштерн, прогремев шпорами вперёд и назад, сказал как бы мельком:
     - Между  прочим,   мне  было  доложено,   якобы  на  приступе  против
Егорьевской церкви вёл казаков сам Пугачёв.
     - Шо?  Сам Пугашёв?.. Очшень хорошо, чтоб не сказать более... Пффе...
- И,  в пику обидчику,  делая руками хватательные жесты,  он бросил: - Так
что ж вы его ату-ату?  Опять вы прозеваль,  проворонищь!  И говорите о сём
спокойно...
     - Я  в  этот момент,  как вам известно,  был вне крепости,  а  против
Пугачёва на валу стояли вы,  генерал...  Почему же не изволили учинить это
самое ату-ату? - И Валленштерн, глядя в упор на побледневшего губернатора,
точно так же сделал руками хватательный жест.
     Губернатор заёрзал в кресле, а припудренное, в жёлтых веснушках, лицо
его вспыхнуло и перекосилось.
     - Вот вы всегда... всегда вы, господин обер-комендант, этак. Ваш тон,
ваш тон... - мямлил губернатор, подыскивая наиболее сильное, но в пределах
светских приличий, оскорбление.
     Начальник полиции полковник Лихачёв счёл  нужным  как-либо  пригасить
начинавшуюся генеральскую перебранку. Он решился прервать губернатора.
     - Простите великодушно,  ваше высокопревосходительство,  - щёлкнул он
шпорами и  вкратце,  но  довольно ярким языком,  рассказал,  как  недавний
герой,   купчик  Полуехтов,  проявил  при  несчастном  случае  с  Кочневым
непонятную трусость.  -  Он испугался гораздо больше, чем престарелый отец
протопоп.  Когда все, даже слабые дамы, бросились к пострадавшему Кочневу,
купчик бежал по  улице и  таким благим матом вопил "караул",  что от  него
шарахались верблюды...
     Губернатор,  слушая,  округлил глаза,  округлил рот,  ударил себя  по
бокам и сипло захохотал:
     - О! О! Вот вам рюсска герой...


     В лагере Пугачёва тоже шли разговоры.
     - Сказывают,  в ума исступление пришёл ты, батюшка, - пеняли Емельяну
Иванычу его атаманы. - Так-то не гоже. Поберегать себя надо, Пётр Фёдорыч,
ваше царское величество.
     - Страшно дело до началу, - отшучивался Пугачёв, чокаясь с атаманами.
- А ну, други, промочим трохи-трохи горло с немалого устаточку...
     Ужин Ненила приготовила добрый, поедали его с волчьим аппетитом.
     - Так-то  оно  так,  -  пошевеливая  бородами,  говорили  атаманы.  -
Храбрости в  тебе не занимать стать,  знаем,  а всё ж таки...  Ежели тебя,
ваше величество, порешат, с кем мы тогда останемся?
     - Я завороженный,  -  подмигнул атаманам Пугачёв.  - Меня ни штык, ни
пуля  не  возьмёт.   Мой  дедушка,  Пётр  Алексеич,  превечный  покой  его
головушке,  не в  таких ещё баталиях бился,  а  здрав бывал...  -  Пугачёв
перекрестился и,  вздохнув, выпил вторую чару. - Ежели я, детушки, на рыск
пошёл,  так за  то таперь ведаю -  мои казаки храбрости отменной.  Прямо -
урванцы!
     - А всё ж таки,  ваше величество,  завороженный ли ты,  нет ли, а так
делать не моги,  чтоб лоб под пули подставлять, - не унимаясь, поднял свой
голос Овчинников и  так  взглянул на  Пугачёва,  что  тот стемнел в  лице,
нахмурился.
     - Вот что, атаман, - медленно проговорил он, не глядя на Овчинникова.
- Ты дядьку-то из себя не корчи. Ишь, аншеф какой выискался...
     - Да  что ты,  ваше величество,  вспрял-то  на  меня?  -  смешавшись,
откликнулся Овчинников. - Я ведь тебя же оберегаючи слово молвил.
     - Знаю,  знаю.  Ты  за  собой позорче доглядывай,  а  уж  я  о  себе,
как-никак, сам...
     - Сам-то сам,  батюшка, а без советчиков кабудь и тебе не гоже. Уж ты
шибко-то не чипурись,  -  ввязался в перепалку Чумаков и раскашлялся то ли
от внезапного волнения, то ли от проглоченной чарки вина.
     - Да  ты спьяну али вздурясь,  этакие продерзости мне?!.  -  сверкнул
глазами в его сторону Емельян Иваныч. - Много вас, советчиков!..
     - А что ж,  нешто плохи советчики? - задирчиво перебил его Творогов и
вдруг,  взглянув в лицо Пугачёва, как бы подавился словом: в глазах царя -
ни росинки хмеля,  а  по челу -  крутая рябь морщин,  будто в  непогодь на
Яике.
     Все затаились,  посматривая на "батюшку" с опасением. Однако Пугачёв,
поборов себя, спокойно и раздельно молвил:
     - Лучше  давайте-ка,  атаманы,  в  добре жить,  обиды друг  на  друга
памятовать не станем. Вот и распрекрасно будет.
     - А народной силы, ваше величество, у нас сколь душе угодно! Всё дело
обернётся - не надо лучше, - примиряюще проговорил Падуров.
     - Силы да крови в жилах у нас хошь отбавляй,  -  сказал Пугачёв,  - а
вот сабель вострых да пороху с пушками маловато... Ой, маловато, атаманы!
     - Да ведь не всё вдруг,  батюшка Пётр Фёдорыч, - дружелюбно заговорил
Шигаев.  -  Ведь и  Москва не сразу строилась...  Пушки с порохом и всякое
оруженье наживём.
     - На  Воскресенском заводе  приказчик Беспалов пушки  да  мортиры нам
сготовляет,  и  бомбы  с  ядрами такожде,  -  вставил своё  слово Падуров,
покручивая тёмный ус.
     - Надо, чтобы скоропалитно, а мы мешкаем, - сказал Пугачёв. Помолчав,
он лукаво прищурил глаз и  ухмыльнулся:  -  Одно есть упование наше:  хошь
мало  у  нас  пороху,   а,   поди,   больше,  чем  разуменья  у  катькиных
губернаторов. Видали, атаманы, как он, Рейсдорпишка-т, туды-сюды с войском
своим заметался,  коль скоро мы в бока да в зад ему саданули.  Ох, дать бы
мне в руки регулярство его,  я б такой шох-ворох поднял,  что...  не токмо
Оренбург,  а и столицу пресветлую деда моего встряхнул бы!  Верно ли, орлы
мои, детушки?..
     - Да уж чего там! Доразу встряхнули бы...
     - А ну,  коли так,  трохи-трохи по последней, да и спать... - Емельян
Иваныч чокнулся со всеми,  перекрестился,  выпил и,  прощаясь с атаманами,
проговорил:  - Только упреждаю: дело наше боевое, чтоб у меня чутко спать,
на локотке!


                               Гяляаявяая V

         ЧУДО-ЮДО. КАР ЛОВИТ ПУГАЧЁВА, ГРАФ ЧЕРНЫШЁВ ЛОВИТ КАРА.
                   "К УМНОМУ РАЗБОЙНИЧКУ". МАЯЧНАЯ ГОРА


                                    1

     Иван Сидорыч Барышников, как только приобрёл себе имение и вернулся в
столицу,  возжелал устроить пир, да не какой-либо кучке знакомцев, а всему
работящему Петербургу.
     Предвидя разлуку  с  обогатившей его  столицей,  Иван  Сидорыч  питал
чувство  некоей  благодарности ко  всему  простому  люду,  который  своими
грошами, потом и кровью помог ему стать независимым и знатным. Завсегдатаи
его трактиров и торговых лавок,  строительные рабочие из приезжих крестьян
и  местных жителей,  наконец многие тысячи любителей выпить -  когда-то он
держал  на  откупе  кабаки  Петербурга  и  губернии  -   весь  этот  народ
долженствовал быть участником сказочного пиршества.
     Недолюбливая столбовое  дворянство,  считая  знатных  помещиков  либо
дармоедами,  либо  прямыми  врагами  всего  промышленного  сословия,  Иван
Сидорыч нарочно не пригласил на пиршество кого-либо из заносчивых господ.
     С  разрешения генерал-полицмейстера Д.  В.  Волкова  (бывшего тайного
секретаря Петра  III)  Барышников облюбовал для  своего  всенародного пира
Летний сад.  Торжество назначено было на  24  ноября,  день тезоименитства
Екатерины.
     Засыпанный  снегом  сад  был  расчищен  от  сугробов.  Отпечатанные в
академической типографии  пригласительные объявления  запестрели по  всему
городу.  Начало пиршества назначалось на  2  часа  дня.  Народ  спозаранок
повалил  толпами  к  Летнему саду.  Сбежавшиеся люди  приникли к  железной
решётке и  с  жадностью глазели -  каковы заготовлены в  саду  припасы.  В
полдень с  верхов  Петропавловской крепости загрохотал по  случаю царского
дня салют в сто один выстрел.
     - Мишка,  Мишка,  глянь:  что  это за  диво такое?  -  указал рукой в
серёдку сада седобородый, в лаптях, крестьянин.
     - А пёс его ведает...  Вот,  ворвёмся,  так всё высмотрим,  - ответил
курносый кудряш с широкими ноздрями.
     - Эх,  деревня!  -  ввязался в  разговор пожилой дворовый в  потёртой
ливрее с позументами и в заячьей шапке.  -  Это зовётся кит - в объявлении
сказано о нём.
     - О-о-о,  -  изумился кудрявый и потянул воздух широкими ноздрями.  -
Чудо-юдо, рыба-кит... Ох ты, мать распречестная... Вот это ки-и-ит...
     Действительно, среди просторной полянки на невысоком помосте разлёгся
искусно смастерённый огромный кит с  загнутым хвостом и  раскрытой пастью.
Он  внутри набит вяленой рыбой,  колбасами,  булками,  кусками ветчины,  а
сверху покрыт цветными скатертями и задрапирован серебряной парчой. Справа
от кита -  овальный стол окружностью в двести пятьдесят аршин.  Он завален
всякими  яствами,   сложенными  в  виде  пирамид:  ломти  хлеба  с  икрой,
осетриной,  вялеными  карпами.  Большие  блюда  с  рыбой  украшены раками,
луковицами,  пикулями.  На других полянках такие же,  непомерной величины,
столы с мясной снедью - говядиной, бараниной, телятиной.
     Во многих местах сада бочки с водкой,  пивом, квасом. Виночерпии, все
как  на  подбор рослые бородатые красавцы в  полушубках,  высоких боярских
шапках  и  белых  фартуках,  оглаживали  бороды,  перебрасывались шутками,
ожидая возле  бочек дорогих гостей.  Были  устроены качели,  ледяные горы,
карусели.
     К  часу дня на тройке вороных,  с бубенцами,  прибыл сам Иван Сидорыч
Барышников в пышной,  с бобровым воротником,  шубе.  Рядом с ним в санях -
его сын Иван,  будущий офицер,  в форме кадетского шляхетского корпуса. Он
высок,  курнос, глаза с прищуром. На облучке, рядом с кучером, в медвежьей
шубе, Митрич, бородища во всю грудь.
     Народ заорал:  "Ура,  ура!"  Хор трубачей мушкетёрского полка заиграл
"встречу". Иван Сидорыч, привстав в санях, низко кланялся народу. Полетели
вверх шапки,  вся  площадь дрожала от  рёва  толпы.  Иван Сидорыч принимал
восторги людей как должное,  полагая в душе, что народная масса чтит в его
лице  великого удачника,  поднявшегося из  низов  на  вершину жизни.  Иван
Сидорыч и не подозревал, что орал народ потому лишь, что сильно притомился
ожиданием,  изрядно  проголодался и  промёрз,  а  в  подкатившей тройке  с
бубенцами он угадывал сигнал к началу пиршества.
     Растроганный приёмом,  Барышников прослезился даже. Он, кряхтя, вылез
вместе с сыном из саней,  наряд полицейских, в полсотни человек, отдал ему
честь,  помощник пристава крепко жал богачу руку и, заискивающе заглядывая
ему в глаза, поздравлял с праздничком.
     В народе зашумели:
     - Кто такие? Эй, кто там приехал-то?
     - А домовой его ведает, какой-то главный!
     Народ  рьяно стал  нажимать к  центральным воротам,  нетерпеливо ждал
впуска в  сад.  На  решётку по  ту  и  другую сторону ворот вскочили двое,
одетые в  красные жупаны,  затрубили в медные трубы и,  отчеканивая слова,
зычно закричали:
     - Миряне!  Знатнейший купец,  его степенство Иван Сидорыч Барышников,
хозяин торжества,  приказать изволил: по первой пущенной ракете все гости,
не толпясь,  чинно, входят через главные ворота в сад, идут к виночерпиям,
выпивают по стакашку водки, либо пива, либо квасу...
     - Ма-а-ло!  Водки-то  по  два,  либо  по  три  стакашка надобно...  -
по-озорному отзывались из толпы.
     - Выпив,  гости  ожидают  второй  ракеты,  -  продолжали  выкрикивать
красные жупаны,  -  после коей гости идут к "чуду-юду -  рыбе-кит",  где и
принимаются за яства!
     И  вот  над  Летним  садом,  грохнув,  взлетела ракета.  Распахнулись
главные ворота.  Народ совсем не чинно,  как было предуказано,  а с дикими
воплями  хлынул  в   пролёт,   как  бурный  поток  в  прорву.   Полиция  и
распорядители с  белыми повязками мигом были  опрокинуты.  Любители выпить
мчались,  как  степные кони,  к  бочкам  с  пойлом -  кто  по  расчищенным
дорожкам, а кто целиною, сугробами. Виночерпии принялись за дело. У ворот,
забитых прущим народом,  и  вдоль всей длинной ограды -  дикая костомятка.
Люди,  мешая один другому,  стаскивали друг друга за бороды, за ноги, вмах
перелезали через ограду. Необычайный гам, визг, крики: "караул, задавили!"
сотрясали воздух.
     Виночерпии до хрипоты орали получившим свою порцию:
     - Отходи! Жди второй ракеты.
     Но нетерпеливые уже мчались к  сытным столам с  закуской.  А глядя на
них, не дожидаясь второй ракеты, хлынула и вся толпища.
     Возле кита тотчас началась невообразимая свалка.  Чудо-юдо - рыба-кит
был  мгновенно  растерзан  в  клочья.  Люди  принялись  чавкать,  давиться
вкусными кусками, рассовывать пищу по карманам.
     Оба Барышникова,  вместе с Митричем, стояли в разукрашенной флагами и
хвоей беседке,  среди сада. Иван Сидорыч ждал от толпы поклонения и скорой
благодарности.  Но,  увидав вместо порядка и благочиния одно лишь буйство,
он померк,  потемнел,  обидчиво закусил губы. Он уже готов был помчаться к
генерал-полицмейстеру за усмирительным отрядом,  чтобы штыками и нагайками
привести в порядок неблагодарный люд.  По выражению глаз своего папаши сын
сразу понял его мысли и негромко сказал:
     - Охота тебе была подобную глупость затевать. И убыточно, и гадко.
     И  не  успел он  докончить,  как к  беседке начала подваливать пьяная
толпа.  Впереди шагал землекоп из  артели Лукича,  рыжебородый Митька.  Он
недавно кончил тюремную высидку за "своевольщину" в Царском Селе,  на нём,
невзирая на  крепкий мороз,  поверх рубахи -  лишь рваная бабья кацавейка,
голова простоволосая. Засучив рукава и потрясая кулаками, он хрипло орал:
     - Бей всех подрядчиков!  Дави богачей!  Из-за них,  гадов, я тверёзый
зарок нарушил, в острог попал.
     - Царь-то  батюшка,  слышно,  по Яику гуляет с  воинством своим...  -
Могила богачам! - подхватили другие.
     - И  поделом!  Богачи жилы из  нас тянут,  а  тут,  ишь ты,  винишком
улещают, рыбу-кит выставили...
     - Бей не робей, скрозь, кто попадётся!
     - Круши рыбу-кит!  Имай её за зебры!  - И толпа нахраписто полезла по
ступенькам.  Барышниковы заскочили  внутрь  беседки,  захлопнули за  собою
дверь.  А верзила Митрич,  распахнув медвежью шубу и отведя в сторону свою
бородищу, чтоб видны были на груди кресты и медали, завопил:
     - Стой, оглашенные! Что вы...
     Кто-то в толпе выкрикнул:
     - Робяты! Это главный енарал...
     - Бей генералов! - взголосил рыжебородый Митька. Он прыгнул к Митричу
и  схватил его за  бороду.  Но  широкоплечий Митрич,  по-медвежьи рявкнув,
сгрёб Митьку за портки и  кацавейку и  швырнул в толпу.  Толпа попятилась,
зло захохотала.
     Пересвистываясь, бежали к беседке полицейские и служащие Барышникова.
Первым поймали Митьку.
     - Лошадей!  К  чёрту  праздник!  -  вращая осовелыми глазами,  кричал
Барышников. - Выпустить вино из бочек... В снег, в снег!
     - Не  можно,  Иван Сидорыч,  -  задышливо ответил упарившийся от бега
управляющий. - Чернь всем вином завладела.
     Озлобленные отец и  сын,  в сопровождении служащих и Митрича,  быстро
шли к выходу. Ну и распустила ж матушка-царица столичный народишко! Они не
замечали ни крутящихся каруселей,  окружённых ротозеями,  ни ледяных гор с
катающимися в  долблёных челноках,  ни  весёлых качелей.  Звуки  гармошек,
балалаек и  военного оркестра,  нескладная запьянцовская песня,  отчаянные
вопли пришедших в  буйство запивох не касались сознания Барышниковых.  Они
лишь видели шагавших справа и  слева от себя возбуждённых,  ненавидящих их
людей. Барышниковы косились на них со страхом, отвращением и злобой.
     Привлечённые криками,  сбегались со всего сада пьяные и трезвые. Иные
из толпы знавали Ивана Сидорыча лично. Видя пред собою богача-хозяина, они
считали нужным,  хоть в пьяном положении,  хоть раз в жизни,  выместить на
нём давно накопившуюся злобу.
     - И не стыдно вам,  рожам-то вашим,  -  отругивался Митрич, с опаской
косясь на пьяниц. - Эх вы, народы... Благодарить должны!
     - Благодарим,   благодарим,   -   отвечали  трезвые.   -  Спасибо  за
угощеньице, Иван Сидорыч.
     - О-о-о,   да  это  эвон  кто...  Ванька  Барышников,  трактирщик!  -
выкрикнул подбежавший большеусый кузнец с бельмом.
     - Ха-ха!  Хватил нищего по затылку,  - с ядовитым хохотом отвечали из
толпы.  - Он давно трактиры-то бросил, он на винных откупах разжился да на
подрядах.
     - Он,  холера,  пять бочонков апраксинского золота украл на войне!  -
подхватил кузнец. - Он вор казённый, вот он кто. Дай ему по шее!
     - Врёшь,   мазурик!   -   дико   захрипел   на   ходу   Барышников  и
приостановился, грозя кузнецу вскинутым пальцем. - Быть тебе на каторге!
     - Ха-ха! Бей его! - крикнул кузнец, с ловкостью скакнул к трясущемуся
от ярости Барышникову и крепко ударил его в ухо. Бобровая шапка покатилась
в снег, а сам Барышников, покачнувшись, упал на руки Митрича.
     Кузнеца схватили,  но  он  вырвался,  приказчики  вступили  в  бой  с
гуляками,  а Барышниковы,  под свист и улюлюканье толпы,  ходко побежали к
тройке.  Митрич вскарабкался на облучок, Барышниковы пали в сани. И только
лишь  кучер расправил вожжи,  как бельмастый буян-кузнец кинулся к саням и
сгрёб богатого откупщика за шиворот.  Но тройка рванула,  и кузнец,  цепко
схваченный за руки Барышниковым-сыном, очутился на дне саней.
     - Погоняй!
     Валил  хлопьями снег,  с  Невы  порывами набегал ветер,  кругом  было
мутно, сумрачно. Залились бубенцы, тройка бежала резво, кучер пронзительно
кричал фальцетом:
     - Па-а-а-ди! Па-а-ди-и!
     Барышниковы,  подмяв под  себя кузнеца,  сидели на  нём в  просторных
санях и  с  яростью били его в  лицо,  в  голову кулаками и ногами.  Затем
окровавленного, потерявшего сознание, выбросили его из саней. Тройка ходом
укатила дальше.
     Было четыре часа.  Спускались сумерки.  Публика из Летнего сада стала
разбредаться,  уводя под руки покалеченных и  пьяных.  Однако веселье было
там ещё в полном разгаре. Играли три оркестра, на расчищенных полянках шёл
весёлый пляс, пьяные, обнявшись, шатались взад-вперёд, горланили песни.
     С  моря налетал на  столицу резкий,  шквалистый ветер.  Вода в  Неве,
вздымаясь седыми гребнями, стала прибывать. Ветер знобил прохожих, валил с
ног пьяных, взвихривал буруны снега, раскачивал оголённые деревья, сердито
трепал огромные полотнища трёхцветных флагов,  вывешенных по  всему городу
по случаю тезоименитства императрицы.  Дворники и будочники никак не могли
зажечь  расставленные вдоль  домов  плошки  с  салом,  только вдоль  линии
дворцов на Неве ярко пылали, раздуваемые ветром, смоляные бочки. В полночь
ветер стих, ему на смену крепкий пал мороз.
     Летний сад,  наконец,  опустел. Но по всему его простору, на аллеях и
умятых  сугробах  валялись  тела  упившихся,  уснувших или  покалеченных в
драке.  Подбирать их было некому: перепившиеся полицейские либо разбрелись
по квартирам, либо валялись тут же на снегу.
     Наутро  было  обнаружено в  Летнем саду  множество окоченелых трупов.
Замёрз и  рыжебородый землекоп Митька.  А избитый до полусмерти кузнец был
на  дороге раздавлен проезжавшим в  темноте пожарным обозом.  Так  знатный
купец Барышников,  при  попустительстве столичного начальства,  отпотчевал
работящий народ.
     Екатерина,  проведав о всём этом,  возмутилась.  27 ноября она писала
генерал-полицмейстеру:
     "Дмитрий Васильич!  Мне  сказывают,  что  по  случаю третьеводнишнего
празднования,  у  некоего  подрядчика считается померших  от  пьянства  до
трёхсот семидесяти человек.  И  хотя я  думаю,  что  число сие  увеличено,
желаю,  однако ж,  чтобы вы наиточнейшим образом о  том изведали и мне,  в
самой подлинности, донести не умедлили".
     Барышникову  грозила  неприятность.  Он  сильно  перетрусил.  Но  всё
обошлось благополучно.  Он где надо смазал,  генерал-полицмейстеру Волкову
подарил  великолепные выездные сани  с  волчьей полстью,  поклонился графу
Алексею  Орлову  и  вельможному И.  П.  Благину,  прося  у  них  совета  и
заступления.
     - Пожертвуй    несколько    тысчонок     в     пользу     Московского
сировоспитательного дома, - сказал ему Орлов. - Матушка это любит.
     Барышников пожертвовал десять  тысяч.  И  не  успели  у  него  зажить
разбитые о  голову  кузнеца  маклашки пальцев,  как  он  получил медаль  и
высочайшую благодарность за щедрый дар.
     Барышников ликовал,  по крайней мере -  на людях,  а вот Митрич после
безумного народного пиршества восскорбел душою.  Митрич, или - полностью -
Прохор Дмитриевич Шеремин,  был когда-то крепостным графа Шереметева.  При
императрице Елизавете он  состоял нижним чином  в  гвардии.  На  одной  из
царских охот,  где он был вместе с другими солдатами в качестве егеря,  он
своим ростом,  бравой выправкой и могучим голосом обратил на себя внимание
фаворита императрицы,  графа Алексея Разумовского, по ходатайству которого
был  зачислен  в  штат  придворных  егерей,  затем  приставлен  дядькой  к
явившемуся из Голштинии мальчику -  великому князю Петру Фёдоровичу,  а по
воцарении великого князя произведён в его лакеи.
     В  молодые и  зрелые годы жизнь Митрича шла как по маслу:  беспечное,
сытое прозябанье при  дворе.  Время крутилось весёлым колесом,  и  некогда
было раздумываться,  вникнуть в смысл мимотекущей жизни. Но когда приспела
старость,  когда с  унизительным позором был он  изгнан из дворца якобы за
пьянство и поселился в маленьком домишке на Васильевском острове, а затем,
овдовев,  перешёл в  услужение Барышникову,  он  начал относиться к  жизни
по-серьёзному,  стал  вглядываться в  человеческие судьбы,  стал  вдумчиво
проверять свой житейский путь.
     Его многолетнее существование при дворе,  в  то  время казавшееся ему
столь  высоким  и  блистательным,  теперь  представилось  старому  Митричу
унизительным.  Он  был при дворе вещью,  евнухом,  бессловесным существом.
Правда,  от  государя с  государыней он видел "одно хорошее",  зато всякая
шушера  придворная частенько  кормила  его  то  оскорбительным словом,  то
высидкой,  то штрафом. А за что? Шибко винцом зашибать он стал... Да как и
не зашибать,  когда сам государь,  царство ему небесное,  почитай,  всякий
день пьяненький был.
     Неприступная для простого человека твердыня дворца представлялась ему
храмом божиим, где почиет истинная благодать и святость. Когда же он попал
туда да  присмотрелся -  дворец оказался не храмом,  а  без малого весёлым
домом с гулящими "мамзельками".
     Да, да... В прошлой своей жизни он ничего не мог припомнить хорошего,
ничего полезного для души и для людей,  такого, что хотелось бы воскресить
в памяти с внутренним удовлетворением.  Ну,  а в настоящем? Теперь Митричу
тихо и сладко.
     - Состарился я...  Старуха умерла.  Один... Жалко мне всех, и себя, и
людей жалко,  -  бормочет он сам с собой бессонной ночью в своей каморке у
Барышникова,  и  большая крепкая рука его тянется к  графину с  водкой.  -
Деньги у него шалые,  у хозяина-то!  Что хочет,  то и делает. Эвот сколько
людей опоил, проклятый, сколько семей осиротинил... А ему и горя мало!
     Как-то, выпивши, он сказал Барышникову:
     - Вот ты,  Иван Сидорыч,  награду получил,  медаль.  А  подумал ли  о
людях,  кои  по  твоей  милости в  Летнем саду  окочурились,  помог ли  ты
родственникам их, пожалел ли?
     - Всех жалеть,  старик,  жалелки не  хватит.  Эти обожрались от своей
дурости, и пёс с ними - новые родятся.
     - Твёрдокаменный ты  человек,  Иван  Сидорыч.  Жалости в  тебе нет  к
простому люду.  А ведь ты и сам из простонародья. Хоть и миллионщик, а всё
ж таки человек роду простецкого...
     - Молчи! Проспись поди...
     - Ладно.  Ежели совесть в  тебе молчит,  ну-к  и  я помалкивать буду.
Ладно. Только, мотри, гроза-то идёт, гроза-то в вашего брата-богача стрелы
мечет.  Чернь-то  ждёт не  дождётся своего часа...  Вот ты,  Иван Сидорыч,
помещик ныне стал.  Мотри,  Пугач-то  и  до  тебя доберётся,  и  к  тебе в
Смоленскую-то придёт... Качаться тебе на берёзе...
     - Тьфу тебе, тьфу, дурной!
     - А  ты не плюй,  -  подымал голос Митрич.  -  Плюнешь встречь ветру,
плевок-то обратно в рыло прилетит.
     - Пошёл вон, пьяный мерин!


                                    2

     Утро в  Петербурге было тусклое,  туманное.  По широким площадям,  по
прямым  проспектам  и  улицам  полз  белый  позёмок.  Седыми  вьюнками  он
облизывал ноги  прохожих,  фонтаном взмывал возле фонарных столбов.  Вдоль
Невской набережной высились стройные громады Зимнего и Мраморного дворцов.
За Невой серым призраком маячила крепость. Туман то сгущался - и тогда всё
тонуло в  его  мутной пелене,  то,  под  взмахами северного ветра,  редел,
открывая оживлённую перспективу улиц, заречные дали.
     Всюду  сновал деловой народ,  проносились сани  с  седоками,  плелись
хмурые водовозные клячи -  на дровнях стояли прикрытые дерюгой обледенелые
ушаты с  невской водой.  Благородная собачонка в  тёплой кофточке играла с
белым позёмком: лаяла, прыгала, хватала ртом оживший снег.
     - Кадо,  Кадо!  -  кричал  бравый лакей  с  бакенбардами и  вскидывал
послушного пёсика на руки.
     Четыре казака в  опрятных тёмно-синих чекменях с голубыми отворотами,
в  сдвинутых  на  ухо  трухменках,   поскрипывали  начищенными  до  блеска
сапогами,  правились к дому графа Алексея Орлова. Казаки жили в Петербурге
больше месяца.  Опасаясь,  что за  ними следят,  они принуждены были вести
жизнь замкнутую,  по людным местам не шлялись. Поэтому не знали и не могли
знать они о  том,  что творится на их родном Яике.  Один из казаков -  уже
известный  нам  -   есаул  Афанасий  Перфильев.  После  убийства  генерала
Траубенберга и  занятия Яицкого городка генерал-майором Фрейманом есаул со
многими замешанными в бунте казаками бежал,  некоторое время скрывался,  а
затем  во  главе  делегации был  послан  опальным казачеством в  Петербург
ходатайствовать перед императрицей о смягчении приговора осуждённым.
     Заготовленное на  имя  императрицы прошение делегаты передали Алексею
Орлову, на покровительство которого полагались. Орлов сказал им:
     - Ждите резолюции. Просьбу вашу не замедлю вручить государыне.
     Через две  недели они  были  призваны к  графу.  И  вот,  прошагав по
туманным площадям и проспектам столицы, они входят в графский дом.
     - Слушайте,  друзья мои,  - ласково встретив их, начал граф. - Только
имейте в  виду -  вверяю вам государственную тайну.  За разглашение будете
схвачены и на веки вечные посажены в Петропавловскую крепость.  Поняли?  С
тебя,  есаул Перфильев,  первый взыск.  Ну  так  вот.  Правительству стало
ведомо,  что на  Яике несчастье учинилось:  некий вор и  мошенник,  беглый
донской  казак  Пугачёв,  присвоил  себе  имя  покойного  императора Петра
Третьего,  собрал себе шайку из ваших же яицких ухорезов,  укрывающихся от
кары за убийство Траубенберга, и вот оный разбойник пошёл гулять по Яику и
даже подступил, говорят, под Оренбург. Поняли, ребята?
     - Поняли,  ваше сиятельство!  -  Перфильев стиснул зубы и,  в приливе
искреннего возмущения, схватился за саблю. - Ах, он подлец!
     - Ну,  вот,  -  с  удовлетворением  проговорил Орлов.  Ему понравился
искренний порыв есаула. - Так съездите-ка вы, молодцы, к себе на родину да
постарайтесь  обманутых казаков уговорить,  пускай-ка они от этого ложного
царя отстанут да схватят его.  Вот,  постарайтесь-ка! Тогда по возвращении
вашем в Петербург войсковое дело немедля будет решено в вашу пользу. А ты,
Перфильев, сразу чин майора получишь.
     - Рады  постараться  и  послужить  всемилостивой монархине!  -  вновь
воскликнул Перфильев,  и  шадривое,  в крупных оспинах,  лицо его выразило
полную  преданность  правительству.   -   Только  предоставьте  нам,  ваше
сиятельство, к вершению оного великого дела подходящие способы. А уж мы...
     - Вы,  молодцы,  у графа Чернышёва были?  Ах,  нет? Ну и само хорошо,
отлично!  И не заходите, не заходите к нему. Он вам всё время кашу портит.
Кабы не  он да не Мартемьян Бородин ваш,  не быть бы и  заварухе в  яицком
войске, не гулять бы и Пугачёву там...


     В конце ноября Перфильев и Герасимов, снабжённые от Тайной канцелярии
документами и прогонными деньгами, выехали через Москву в Казань под видом
"черкесов" -  так значилось в их паспортах за подписью князя Вяземского. А
два других казака были оставлены в Петербурге в качестве заложников.  Всем
этим  ведала  Тайная  канцелярия,  Военная  же  коллегия вместе  с  графом
Чернышёвым была от этой затеи устранена.
     Таким  образом,  в  сиятельную голову  Алексея Орлова  влетела та  же
мысль,   что  и  губернатору  Рейнсдорпу:   один  послал  ловить  Пугачёва
каторжника Хлопушу, другой - есаула Перфильева.
     И  не успел еще Перфильев доехать до Казани,  как в  Военную коллегию
пришли  реляции  и  письма  Кара,  повергшие  графа  Чернышёва  в  злобную
растерянность, а императрицу - в гнев.
     Однако видавший виды  полководец Чернышёв не  решился обвинять Кара в
военных неудачах;  его  взорвало отсутствие у  того  должной дисциплины и,
главное,  полного  сознания ответственности пред  правительством.  И  вот,
после доклада Екатерине, Чернышёв тотчас написал Кару ответ:
     "Государь мой Василий Алексеевич!
     ...изъявленное в постскрипте помянутого письма намерение ваше,  чтоб,
оставя порученную вам команду,  ехать сюда,  учинили вы неосмотрительно, и
буде оное исполните,  то поступите точно противу военных регул. Рекомендую
вам отнюдь команды своей не оставлять и  сюда не отлучаться.  А буде уже в
пути сюда находитесь,  то где б вы сие письмо не получили,  хотя бы то под
самым Петербургом, извольте тотчас, не ездя далее, возвратиться".
     Копия  этого письма была  направлена и  главнокомандующему в  Москве,
князю Волконскому.  "На случай же,  -  писал Чернышёв князю, - если курьер
как-нибудь с  Каром  разъехался,  прилагаю при  сём  с  оного моего письма
дубликат и  покорнейше ваше  сиятельство прошу,  как  скоро Кар  в  Москву
приедет,  оное  ему  вручить,  приказав наблюсти на  почтовом дворе и  где
следует, чтоб Кар, не бывши у вашего сиятельства, Москвы проехать не мог".
     Такого  же  смысла  бумага  была  отослана и  казанскому губернатору.
Курьерам офицерского чина была дана особая инструкция.
     Итак, шла ловля не только злодея Емельки  Пугачёва,  но  и  генерала,
против  него сражавшегося и надумавшего бежать с поля военных действий.  А
что Кар действительно бежал,  в этом не было  ни  малейшего  сомнения.  Он
самочинно  передал  командование  отрядом  генерал-майору Фрейману,  сел в
уютный возок и двинулся в Казань.
     Среди солдат возникли по сему поводу толки:
     - Ага, барабаны-палки. Учухали, братцы, пошто генерал-то удрал?
     - Неужто нет!.. Он больше и глаз сюды не покажет.
     - Знать, братцы, уверовал он... в царя-то. Барабаны-палки...
     - Вестимо, уверовал... Не хочет супротив взаправдашного-то самодержца
воевать... Пущай, мол, солдатня отдувается, с солдатни и спрос таковский.
     - Во,  во! Да и нам, ребятушки, это дело обмозговать надобно... Чать,
не бараны!


     Перфильев  с  Герасимовым тоже  правились  в  Казань,  к  губернатору
Бранту; деньжат у них было довольно, в пути питались они хорошо и выпивали
почасту.   Зимняя   дорога  наезжена,   обставлена  верстовыми  полосатыми
столбами,  а  на взлобках,  где гуляют ветродуи,  утыкана частыми вешками.
Тёмные,  неуютные  зимою  деревеньки  с  покривившимися,  крытыми  соломой
избами,  сёла с деревянными храмами, помещичьи усадьбы в садах да в рощах.
Встречались порой  и  зажиточные,  хорошо обстроенные сёла;  церковь,  два
кабака,  базар с  торговыми балаганами,  крепкие хозяйственные избы,  даже
церковная школа для ребят.
     По большой торговой дороге двигались взад-вперёд  скрипучие  обозы  с
замороженной рыбой,  мясом,  свининой и птицей,  с мешками муки,  с возами
сена.   Или   встречался   собственный   обоз    какого-нибудь    богатого
купца-волжанина  на пятидесяти сытых и рослых конях в доброй,  кожаной,  с
медными бляхами сбруе.  Под расписной дугой  у  каждого  купеческого  коня
валдайский  колокольчик,  на  шее  шаркунцы с бубенцами,  грива расчёсана,
хвосты подкручены.  На объёмистых возах,  набитых в Москве красным товаром
да  сукном,  укрытых  от  метелей кожами,  перевитых пеньковыми верёвками,
сидят краснощёкие, одетые в тёплые тулупы, купеческие извозчики; у каждого
в  ногах  по  самопалу,  топору  да  по  железному  кистеню:  в пути всяко
случается, можно угодить и на разбойничков.
     - Чей обоз-то?  -  перегоняя вереницу подвод,  кричит со  своих санок
Перфильев.
     - Кобелевых,  именитых казанских купцов,  Афанасья да  Ивана,  братья
они.
     - В Казань правитесь?
     - Пошто в Казань?  В Нижний!  -  и рыжебородый богатырь скатывается с
воза,  чтоб в ходьбе маленько поразмяться. - В Нижнем на склады сгрузим до
весны,  а весной-летом товары водой пойдут -  кои до Макарья на ярмарку, а
кои в Казань.
     - А из Нижнего куда же вы?
     - А  мы опять в Москву.  С Нижнего-то заберём железо демидовское,  да
медь с собственных кобелевских заводов,  да хлеба хозяйского,  да юфти. На
войну всё...  Ведь война-то  который год тянется,  а  у  войны нуждишек не
мало.  Так вот до весны и  будем ездить меж Волгой -  Москвой.  А ваш путь
куда принадлежит?  - неожиданно спросил извозчик. - Ах, в Казань? Так-так.
Чегой-то,  бают,  не  вовсе спокойно там,  будто царь-батюшка самоновейший
объявился народу.
     - Не царь,  а самозванец,  -  возразил Перфильев и пустил свою лошадь
шагом. - Да и не под Казанью, а под Оренбургом. А ты откудова слышал?
     - Да  пробалтываются!  -  шагая рядом с  санками Перфильева,  ответил
рыжебородый.  Он достал из-за пазухи житную лепёшку,  перекрестился и стал
кусать белыми,  как  снег,  зубами.  -  Ведь оттедова,  из-под  Казани-то,
кой-какие из помещиков в Москву подаваться стали,  ну-к слухи-то и катятся
от их ямщиков да дворни.  Царь-объявленец, мол, дворян-то не шибко милует,
больше, мол, приклоняется он до простого народу, до черни, значит.
     Перфильев переглянулся с  Герасимовым,  и  оба  пустили свои  сани на
полный ход.
     Большая торговая дорога была  оживлена и  день  и  ночь.  Много тысяч
подвод  ежедневно попадалось нашим  путникам.  И  так  по  всей  Руси,  от
черноморских степей до приполярной,  почитай,  тундры, от Балтийского моря
до  Уральских гор и  дальше -  по бескрайним просторам Сибири,  особенно в
зимнее время, кишели дороги обозами, проезжим и прохожим людом.
     Встречались нашим  путникам  и  необычные,  шумные  подводы на плохих
лошадёнках, в верёвочной да лыковой сбруе. Это какая-нибудь волость спешно
доставляла    в   Москву   очередную   партию   новобранцев.   В   широких
санях-розвальнях,  как сельди в бочке,  сидели пьяные  парни:  одни  орали
песни,  другие - упившиеся - лежали поперёк саней мёртвыми телами,  третьи
били себя кулаками в грудь и, скосоротившись, горько, неутешно плакали: "В
Туретчину, братцы, к бусурманам!.."
     Не мало по дорогам моталось и пешеходов. То шли артелями плотники, то
пильщики,  то пимокаты.  Вот крестьянин ведёт тощую коровёнку на базар, её
подгоняет  хворостиной  парнишка,  укутанный  мамкиной  шалью;  вот  божьи
старушки семенят неведомо куда и стрекочут между собою,  как сороки, а вот
два высоких крепких старика с  посохами и заплечными берестяными кошелями.
Они  внушительного  вида,  лица  их  свежи,  взоры  светлы,  белые  бороды
волнисты.  Один,  выставив на мороз лысину,  идёт без шапки, он всю зиму -
дома и  в  дороге -  спит на  сеновалах.  Им в  пути хорошо подают,  а  на
ночлегах сытно  кормят.  Оба  второй  уже  год  шагают по  обещанию из-под
Иркутска в Киев,  на поклонение киево-печерским чудотворцам, а ежели война
с  неверными "пресечётся",  то  старцы-трудники,  пожалуй,  примут путь на
Иерусалим-град и ко святой горе Афонской.
     - А как же дома-то у вас? - полюбопытствовал Герасимов.
     - А  дома у  нас,  в Сибири-матушке,  всё справно.  Мы с Лукой соседи
будем,  шабры. У него семейство в двадцать душ, у меня того более. У нас у
двоих-то до двухсот коровушек да по косяку лошадушек.
     - Ха!  -  удивлённо крутнул головой Перфильев.  - Видно, помещиков-то
нету у вас, в Сибири-то?
     - Бог миловал...  Этого сраму,  позорища,  чтоб человек человека, аки
собаку,  продавал да по своему хотенью истязал даже до смерти,  у  нас,  в
Сибири, не водится. Ваши мужики-то к нам бегут. Бе-гут, бегут!
     - А сколько же вам лет будет,  старички?  -  спросил Герасимов.  - По
шестидесяти есть?
     - Мне восемьдесят девять,  -  сказал дед без шапки,  -  а  Лука-т  на
восемь годков старей меня,  ему уж к веку подваливает,  к ста годкам.  Вон
он,  дуй его горою,  крепыш какой.  Репа-репой.  Ну, прощевайте-ко-ся... -
Светлые старцы лёгкой ступью пошагали дальше.


                                    3

     На ночёвках, где-нибудь на постоялом дворе или в ямской избе, путники
наши всё  чаще,  всё  охотнее возвращались к  одному и  тому же  заветному
разговору.  В  дороге,  при ямщиках,  скрытные речи вести опасно,  а вот с
глазу на глаз, потягивая в тёплой хате винцо или горячий сбитень с пахучим
свежим караваем вприкуску, раскинуть умом-разумом весьма невредно.
     - Да,  брат, да, Перфильев, - начинал усатый казак Герасимов и ужимал
глаза вприщур,  -  такие-то дела-делишки.  Ведь я сказывал тебе, что видел
покойного государя вживе не единожды,  и буде сей,  называющийся, и впрямь
государь, узнаю его зараз.
     - Каким, однако, побытом могло статься, чтобы простой человек взял да
и объявил себя государем?  -  озадаченно вопрошал Перфильев.  -  Кажись, и
статься сему не можно.  А на мой смысл,  называемый графом Орловым Емелька
Пугачёв и впрямь есть он - Пётр Третий.
     - Да  ведь  ходила молва,  будто  манифесты о  смерти государя ложны,
будто выкраден он из-под ареста...
     - А ежели так, - озираясь, нашёптывал Перфильев, - тогда воистину под
Оренбургом это  он  и  есть.  Ведь должен же  он,  державец наш,  где нито
объявиться...
     - Знаешь  что,   Перфильев,   задышав  в   шадривое  лицо   товарища,
таинственно говорил усатый Герасимов,  -  ежели я,  повстречавшись,  узнаю
государя, тогда, хоть убей меня, а злого умысла супротив него допускать не
стану.
     - А  как  иначе?  Как  можно  руку поднять на государей!  - восклицал
Перфильев.  - Их головы помазанные.  Только вот ты што скажи,  чью сторону
держать нам: государя альбо государыни?
     - Нам в  их  дела встревать нечего,  они промеж собой как хотят,  так
пусть и делят. Наше дело маленькое... Наша хата с краю... как говорится.
     - Что верно, то верно, - согласился Перфильев.
     На  том они и  порешили.  А  как прибыли в  Нижний Новгород,  пошли в
кремлёвский Преображенский собор и в нём, над могилою приснопамятного сына
России  Кузьмы Минина,  поклялись служить государю верой-правдой.  То  был
зарок совести, отягчённой раскаянием за данное графу Орлову слово - чёрное
слово супротив государя.
     Под Макарьевым произошла у них неожиданная встреча.
     - Стой!  Перфильев! Герасимов! Да никак это вы? Стой, ежова голова! -
и к остановившимся саням подбежал бородатый, косоглазый яицкий казак Федот
Кожин.  Простоватое лицо его выражало необычайное удивление и  радость.  -
Ой, да и соскучился же я по своим людям-то, по казакам-то. Ведь я, дружки,
с чумного московского бунта. Да отойдёмте-ка подале куда, - и казак-гуляка
кивнул в сторону курносого парня-ямщика.
     Все три казака, взявшись под руки, стали неспешно прохаживаться вдоль
дороги.
     - Я  после бунта московского по  тюрьмам вшей  кормил,  под  плетьми,
ежова голова,  был,  да  вот  господь привёл нам  эвот с  дружком-то  этим
вырваться,  -  и Федот Кожин указал рукой на сидевшего в санях человека. -
Да ужо я... Эй, Нил Иваныч, вылазь сюда на кумпанство!
     Нил  Хряпов в  вывороченной вверх шерстью овчинной шубе,  в  мохнатой
шапке походил на  огромного стервятника-медведя.  Жир с  него спал,  брюхо
стало  много меньше,  бородатое лицо  по-прежнему красное,  запойное,  под
глазами  отвисшие  мешки.  Он  и  Кожин  были  навеселе.  Поздоровавшись с
казаками, Хряпов, недолго думая, сказал:
     - А нет ли у вас,  господа проезжающие,  винца глоточка с два?  У нас
было два штофа, да выпили, зато варёная курица есть да пироги-крупеники.
     Через минуту возле саней бывшего мясника завязалась на морозце беседа
с лёгкой выпивкой.
     - Куда ж это ты пробираешься-то,  Афанасий Петрович?  - спросил Кожин
есаула Перфильева и с жадностью опрокинул в рот стаканчик холодного вина.
     - По секретному делу едем, - загадочно ответил тот.
     - А-а-а,  по  секретному!  Хм...  Мы  с  дружком тоже  вроде  как  по
секретному,  -  сипло захохотал вовсе охмелевший Кожин и облизнулся. - Ну,
так вот вместях и поедемте, ежова голова... по секрету!
     - Нам не по пути. Мы до губернатора Бранта едем, в Казань.
     - Эво куда,  -  и  косоглазый Кожин с какой-то весёлой безнадёжностью
присвистнул.   -  Ну,  а  мы,  брат,  губернаторов  да  воевод  как  можно
объезжаем...  ха-ха-ха!  Я напрямки скажу,  Перфильев,  - хошь саблей меня
руби,  хошь из пистолета,  -  едем мы,  без утайки тебе молвлю,  как казак
казаку,  -  поспешаем мы,  значит,  ежова голова, к самому Петру Фёдорычу,
царю-батюшке, вот куда!
     - Да  нешто  он  объявился где,  государь-то?  -  схитрил  осторожный
Перфильев.
     - Хах   ты,   ежова   голова!   -   закричал  Федот   Кожин,   давясь
пирогом-крупеником.  -  Неужли  не  слыхал?  Да  нам  в  кабаках  все  уши
прожужжали: под Ренбургом, мол, сам царь стоит с великим воинством.
     - Пьянчужки брешут,  а ты,  косоглазый заяц,  слушаешь,  - подзадорил
Кожина Перфильев.
     - Нет,  не брешут,  господа казаки, - убеждённо и строго возразил Нил
Иваныч Хряпов.  Он широко распахнул шубу и стал набивать трубку табаком. -
Мне  доподлинно  ведомо,  что  главнокомандующий Москвы  князь  Волконский
военную силу из-под Москвы в Оренбург направил. Уж мне ли не знать. Ведь я
первейшим купцом был,  а по природе мужик я, крепостной барина Ракитина, в
люди же вышел грешной головой своей,  -  и бородатый Хряпов, допив остаток
водки,  не  торопясь рассказал казакам про свою жизнь:  как он был богат и
знатен,  как  разорился,  как с  горя стал пить и  по  дурости,  ошалев от
пьянства, ввязался в Москве в драку.
     - Ведь я  поставщик двора был,  ведь я  самого государя не  токмо что
видывал, а и в могилу провожал, царство ему небесное!
     - Как так...  в могилу?  -  исподлобья посмотрев на купца, воскликнул
Перфильев, а Герасимов крутнул головой и прыснул смехом. - Да к кому же вы
тогда едете,  раз царь земле предан?  Ну и чудодеи вы,  братцы мои!  Мылом
объелись либо щёлоком охлебались.
     - А еду я, - отставив ногу и разгребая пальцами бороду, начал Хряпов,
- еду я, честные господа, мужиков на бар подымать. Вот куда! А как сколочу
шайку из крестьян,  бар будем резать,  барское жительство пеклу предавать,
хе-хе... И есть моё усердие прибыть к батюшке по крайности вкупе с тысячью
разнесчастных мужичков.
     - Да  к  какому  батюшке-то?   -   захохотал  Перфильев,   с  большим
любопытством присматриваясь к захмелевшему купцу.
     - А вот как дойдём до него,  тогда и угляжу,  к какому: к воскресшему
ли  батюшке,  али к  умному разбойничку!  Ежели есть он  истинный царь,  а
замест  него  в  Невском  монастыре похожего на  него  человека погребению
предали,  я тут же оборочусь к царю спиной да и заявлю в народ:  хоть ты и
государь был,  Пётр Фёдорыч, а только не в своём уме царствовал, баба ты в
повойнике,  а не царь!..  -  Хряпов чем дальше,  тем больше волновался, он
вспотел на морозе, голос его стал сиплым, крикливым, занозистым. - А ежели
он,  дай бог,  разбойничек умный, упаду ему в ноги, да не раз, а сто разов
ударюсь башкой в землю.  Разбойничек,  заору,  пресветлый разбойничек мой!
Давай оба вместях,  оба враз царствовать! Покажем свету, что и чрез разбой
правда открыться может! - по пухлым морщинистым щекам его, по бороде текли
слёзы. - Ой, братцы, мужик я, мясник я, так уж замест коров стану резать я
помещиков и прочих душителей мужичьих!..  Эх,  братцы!.. Ещё бы винца мне,
разбойничку,  а! - Он бил себя опухшими кулаками в грудь и всячески спьяна
юродствовал.
     Перфильев толкнул Герасимова в бок, и они исподволь покинули гуляк.


                                    4

     Полковник Чернышёв,  не получая никаких распоряжений от Кара,  в ночь
на  13  ноября  выступил к  Чернореченской крепости с  целью  пробраться в
Оренбург.  Он  отправил  губернатору Рейнсдорпу двух  казаков  с  просьбой
оказать его отряду содействие.
     Гонцы ещё не успели прибыть в Оренбург,  как Рейнсдорп получил рапорт
бригадира Корфа,  что ночью 12 ноября он остановится в двадцати верстах от
Оренбурга.   Губернатор  тотчас  отправил  как  Корфу,   так  и  Чернышёву
приказание выступить  со  своих  ночлегов  одновременно,  на  рассвете,  и
направиться к Оренбургу со всеми военными предосторожностями.
     Однако  губернаторские гонцы  были  схвачены  в  дороге  расторопными
мятежниками, и это обстоятельство открыло карты Пугачёву.
     Полковник Пётр Матвеевич Чернышёв* в  первом часу ночи на  14  ноября
прибыл в Чернореченскую крепость, разместил свой отряд по квартирам и лишь
расположился на ночлег в доме священника,  как к нему постучались. Вошёл с
двумя  казаками только  что  прибывший в  Чернореченскую сакмарский атаман
Углецкий.
     _______________
          * Двоюродный брат А.  Г. Чернышёва, к которому Екатерина, будучи
     ещё великой княгиней, была благосклонна. - В. Ш.

     - Я вас должен предупредить,  господин полковник,  - сказал он, - что
силы  злодея весьма порядочные.  И  ваш  отряд  непременно будет атакован,
ежели вам не удастся пройти как-нибудь скрадом.  Мой совет -  вам надлежит
выступить сейчас: может, в темноте и проскочите.
     - Да что-о вы, право... - опешил Чернышёв.
     - Да уж поверьте!
     - Но  я  не  имею  точных указаний ни  от  Кара,  ни  от  губернатора
Рейнсдорпа, к коему отправлены мною два казака.
     - Ваши казаки наверняка пойманы врагом. Что касаемо генерала Кара, то
он разбит и отступил,  а высланная в помощь ему гренадерская рота схвачена
пугачёвцами и угнана самозванцу в лагерь.
     - Да  что-о  вы,   -  опять  протянул  крайне  озадаченный  Чернышёв,
прислушиваясь к какому-то гаму за окном.
     Через двойные рамы долетало:  "Не имеешь права, подлюга!" - "Какие мы
пугачёвцы...  Сперва расчухай!.." - "Не хватай за глотку, а то нос отгрызу
и выплюну!"
     В  опрятную  комнату  с  накрахмаленными занавесками  и  чижиком  под
потолком вбежал запыхавшийся адъютант:
     - Господин полковник! "Языков" поймали...
     Вскоре  ввалилась  к  Чернышёву  шумная  толпа:  чернышёвские солдаты
притащили пятерых пугачёвцев.
     - Вот,  ваше  высокоблагородие,  -  едва переводя дыхание,  прохрипел
старый капрал. - Пошли мы, уж не погневайтесь, в шинок, конешно, в корчму.
А  эти молодчики там водку хлещут.  Ну,  мы  не знаем,  кто такие,  может,
местного гарнизону,  а шинкарь и шепчет мне:  "Хватайте, это изменники, от
самозванца утекли..."
     - Кто  вы  такие,  молодцы?  -  перебил капрала Чернышёв,  потряхивая
седеющей головою.
     - Дозвольте!  - выдвинулся из толпы бравый, безбородый, в рыжих усах,
казак.  -  Нас,  казаков-бунтовщиков, четверо, а пятый - это солдат, он не
наш...
     - Я, ваше высокоблагородие, рядовой крепостного гарнизона Крылов, - и
толстогубый, с водянистыми глазами, солдат шагнул вперёд. - При сшибке я к
злодеям в  полон попал,  а  третьего дня от  воров бежал,  теперь здеся-ка
скрываюсь...
     - Дозвольте!  - перебил его рыжеусый и заиграл глазами. - Каемся, мы,
четверо казаков,  у батюшки служили по глупости. А вот уж третий день, как
тоже утекли... Батюшка-т не батюшка, а первый лиходей оказался, вор!.. Ему
бы людей вешать...  Вот,  ваше высокоблагородие, хошь верьте - хошь нет...
Хошь  жилы  из  нас  тяните...  Обидел меня  батюшка,  вот  как  обидел...
Принародно по зубам дал...  А  я ли ему не служил по глупости...  -  казак
зафыркал носом и плаксиво скосоротился, прикрываясь широкой ладонью.
     - А нас не мордовал батюшка,  что ли?  -  подали голос остальные трое
пугачёвцев.  - Он только своих яицких жалует, а мы, слава богу, илецкие...
Как добро делить, он всё себе да себе, а нам фига с маслом...
     - Не  в  том  дело!   -   выкрикнул  рыжеусый,  тараща  на  Чернышёва
заплаканные глаза.  -  Дозвольте! А зазорно стало нам в изменниках великой
государыне ходить. Ведь мы не слепые щенята, ведь мы понимаем, васкородие,
долго ли, коротко ли, а самозваному царю крышка... - и рыжеусый, а с ним и
остальные повалились пред Чернышёвым на колени.  -  Ваше высокоблагородие!
Помилуйте нас,  охлопочите нам прощение,  примите к  себе на службу хошь в
самые последние обозные...
     - Изменники!  -  поднялся широкоплечий Чернышёв и  сердито затопал на
них.  -  Как вам,  чёртовы дети,  могу верить,  раз вы  присяге изменили?!
Повесить вас мало...
     - Нас,   ваше  высокоблагородие,   и  Пугач  грозил  повесить...   Уж
схваченные  были,  да  угодники  святые  пособили  утечь  от  виселицы-то!
Господи,  батюшка!  Так  где  же  нам оправдаться-то?  -  стал в  отчаянии
заламывать руки рыжеусый казак.  - Помилуйте, не дайте душе загинуть! Ведь
мы молодые,  вся жизня впереди... А уж мы вам службу сослужим. Васкородие,
миленькие...
     - Какую вы, мерзавцы, можете сослужить мне службу?
     - А вот какую,  -  и рыжеусый пугачёвец поднялся с колен.  - Ежели вы
пробудете здесь в  Чернореченской до  утра,  так не сдобровать вам:  Пугач
непременно атакует вас,  и  вам,  васкородие,  со  своей командой супротив
злодея  устоять  будет  не  можно...   У  него  силищи  много,  уж  мы-то,
васкородие, знаем, доподлинно...
     - Вот  видите,   господин  полковник,  -  вмешался  молчавший  атаман
Углецкий,  -  стало быть,  я дело вам советовал...  Надо немедля выступать
вам.
     - А  выступать надо тихо-смирно,  чтоб без  барабанов,  без огней,  -
говорил раскрасневшийся,  возбуждённый рыжеусый. - А уж мы возьмём на себя
проводить вас  скрытной дорогой,  чтобы злодею не  чутко было...  Нам ведь
самим опять попасться к нему - слаще дьяволу в лапы!
     - Как бежал я вчерась из злодейского лагеря, там пьянка зачиналась, -
сказал солдат Крылов,  отстраняя рыжеусого.  -  Они  всю  ночь нынче будут
гулеванить,  винище лопать.  А  я  дорогу в  Оренбург знаю во как,  защуря
пройду, восемнадцать-то вёрст ещё до свету промахнём, вашескородие...
     Чернышёв  задумался  и   уже  более  милостиво  поглядел  на   беглых
пугачёвцев.
     Во  время  разговоров  один  по  одному  собрались  к  полковнику все
тридцать два офицера.  Им тоже казалось, что беглецы дают резонные советы.
Тем более,  что советы эти полностью совпадали с  предостереженьем атамана
Углецкого. А уж Углецкий свой человек, ему вся вера.
     - Как удобнее нам выступить?  -  обратился Чернышёв к офицерам.  -  В
каком порядке?
     Те пожимали плечами, переглядывались друг с другом.
     - А вот как удобнее,  -  опять заговорил рыжеусый беглец-пугачёвец. -
Дозвольте!  Вперёд,  конешно,  конницу пустить, следом артиллерию, а тут -
пехота да обоз.  А порох-то наготове держать, да ружья-то чтобы заряжённые
были,  не как у  гренадерской роты,  коя и  в плен-то попала из-за дурости
своей...  На них злодеи налетели,  а  у  гренадеров-дураков ни пороху,  ни
ружей...
     - Истинно так, - подтвердил атаман Углецкий.
     Чернышёву понравилось поведение рыжеусого казака, он сказал:
     - Ежели,  ребята, благополучно дело сделаете, в Оренбурге награжу вас
- по двадцать пять рублей каждого!
     Казаки и солдат Крылов низко поклонились Чернышёву и сказали:
     - Не в награжденьи дело,  ваше высокоблагородие. Конешно - спасибо...
деньги великие... А само главно - похлопочи за нас, бедных...
     Чернышёв приказал капитану Ружевскому:
     - Возьмите,  Осип Фёдорыч,  человек пять-шесть казаков,  да выбирайте
самых  смышлёных,  и  скачите к  Рейнсдорпу,  скажите ему,  что  я  сейчас
отправлюсь в марш и прошу от него сикурса.  Будьте осторожны, враг зорок и
хитёр.


     Было ещё темно, выступили тихо. Редкий-редкий порошил снежок. Впереди
без  шума,  без  закура  трубок двигалась конница:  пятьсот ставропольских
калмыков да  сотня крепостных казаков.  За конницей -  пятнадцать орудий с
полным снаряжением.  Далее -  семьсот гарнизонных солдат и  огромный обоз.
Вступили в тёмный лес. Дорога виляла среди зарослей, была узка и неудобна:
отряд   растянулся  на   большое  расстояние.   В   голове  ехали   беглые
казаки-пугачёвцы и солдат Крылов - указывали дорогу.
     Рыжеусый пугачёвец нет-нет  и  повернёт коня  назад  и  проедет вдоль
отряда, зорко наблюдая, в порядке ли движется обоз. "Тихо, тихо", - грозит
он нагайкой.  А подъехав к сбившимся в кучу офицерам,  он негромко говорит
им:
     - Ещё часок,  и на Маячной горе будем. А как гору перевалим, тут тебе
и Оренбург, версты с четыре останется.
     Сам  Чернышёв,   скрытно  от  всех  нарядившись  мужиком,  в  рваном,
измызганном армяке,  в  овчинной с  ушами старой шапке,  сидит на  обозной
подводе,  правит лошадёнкой,  помахивает кнутом.  В  темноте его  никто не
замечает и никто не знает,  где он,  полковник Чернышёв. Да его теперь сам
сатана в  очках не  сыщет.  Его лошадь идёт то  шагом,  то  ленивой рысью:
трух-трух-трух, сани клонит вправо-влево, на Чернышёва накатывается дрёма,
но он упорно борется с ней.
     Впереди,  за  две подводы от  него,  завалился воз,  набежали соседи,
стали подымать.  Тотчас появился рыжеусый пугачёвец, спрыгнул с коня, тоже
впрёгся  в  дело,  внатуг  нажимает  плечом,  кряхтит,  а  сам  вполголоса
предупреждает возчиков: "Тихо, тихо, мужички, не шумите громко-то".
     Воз поднят,  все двинулись вперёд.  Мимо Чернышёва проехал все тот же
душа-парень,  рыжеусый. Чернышёву хотелось крикнуть молодцу: спасибо, мол,
за старанье! Не двадцать пять, а сто рублей награды примешь.
     Он стал думать о том,  что его ожидает впереди. Как будто всё ясно, и
как будто всё в густом тумане:  для человека не только завтрашний день, но
предстоящий час,  даже  ближайшее  мгновенье,  скрыто  непроницаемой,  как
могильный мрак,  завесой.  Впрочем...  вот он,  полковник Чернышёв,  скоро
вступит  в  Оренбург  с  огромным запасом  продовольствия,  изголодавшиеся
жители  осаждённой крепости  будут  благословлять его  имя,  а  губернатор
Рейнсдорп, получив новую воинскую силу, придёт в радость. А там - грозная,
под  командой Чернышёва,  вылазка из  крепости,  бродяга Пугачёв схвачен и
закован, его злодейская толпа разогнана, полковник Чернышёв за боевой опыт
и отвагу произведён в генералы. Генерал Чернышёв!..
     И  может  статься  -   государыня  императрица,  просматривая  списки
награждённых,  споткнётся на его фамилии своим светлым взором:  "Чернышёв,
Пётр Матвеевич...  а-а-а,  да ведь это вот кто!.."  -  мысленно воскликнет
великая монархиня...
     Тут думы Чернышёва стремительно несутся в прошлое.  Высокий,  статный
седеющий красавец,  физические качества которого не замаскировать никакими
рваными мужичьими тулупами,  вспомнил о днях своей  юности,  о  счастливой
поре  своей  придворной  жизни  в  звании камер-лакея великого князя Петра
Фёдоровича. Да, поистине чудесная, неповторимая пора, похожая на волшебную
сказку Шехерезады!
     Их было при дворе три брата;  рослые,  красивые, услужливые; они были
любимы великим князем,  но  особой благосклонностью юной  супруги великого
князя -  Екатерины Алексеевны -  пользовался их  старший двоюродный брат -
Андрей  Чернышёв.  Однако  привольная жизнь  баловней судьбы  продолжалась
недолго:  подозрительная императрица Елизавета положила быстрый и  суровый
предел альковным шашням Андрея Чернышёва и  Екатерины:  все три брата были
удалены  из  дворца  и  после  двухлетнего ареста  в  Рыбачьей слободе под
Петербургом направлены на военную службу в отдалённые местности.
     Увязая   мечтой  в   давно   минувшем,   Чернышёв  глубоко  вздыхает,
пристращивает кнутом ленивую лошадёнку,  озирается по  сторонам:  справа и
слева  мелкий лес,  кругом таинственная сутемень,  но  небо,  стремительно
вздымаясь ввысь, понемногу бледнеет, проясняется.
     Всё стало на виду:  лес исчез,  тянется лысая пологая гора,  и сквозь
рассвет  откуда-то  слышится  резкий  и  бодрый,  уже  не  таящийся  голос
рыжеусого:
     - Маячная гора!  Горой  едем...  Таперь,  почитай,  дома  мы...  Вот,
вздымемся на лысину - и Оренбург как на ладошке будет.
     У Чернышёва расползлась по губам приятная улыбка,  он снял шапку и со
всем усердием перекрестился. Он по плану припоминал, что Бердская слобода,
этот вертеп разбойников, осталась далеко правее.


                                    5

     Но  вдруг,  как  с  неба  гром,  раскатился где-то  впереди  пушечный
выстрел, за ним другой, третий.
     Всё пришло в неописуемое смятение.
     Конный  отряд,  уже  переваливший Маячную гору  и  внезапно осыпанный
пушечной картечью, сразу остановился. Подлетевший к конным чернышёвцам всё
тот же рыжеусый казак-пугачёвец с  появившейся на пике развевавшейся белой
повязкой, что есть силы заорал:
     - Довольно вам,  ребятушки, царице-немке служить!.. За мной!.. Айда к
государю императору!  -  и все шесть сотен чернышёвской конницы с гиканьем
помчались за пятью лихими пугачёвцами.
     - Стреляй,  стреляй  изменников!  -  вопили  всполошившиеся  офицеры.
Затрещали ружейные выстрелы, но пули летели безвредно.
     Чернышёв с ужасом видел, как из-за лысой Маячной горы тёмной тучей по
белому снегу вымахнули пугачёвские всадники.  Стреляя из ружей и поигрывая
пиками,  они  помчались  на  артиллерию  и  на  растерявшихся  пехотинцев.
Чернышёв смертельно оробел,  не знал,  на что ему решиться, хотел бежать к
сбившимся в кучу офицерам, но душевные силы оставили его, он как бы впал в
столбняк, весь обмер и затаился на возу.
     К Пугачёву, державшемуся со свитой в некотором отдалении, подскакал с
белой  на   пике  повязкой  рыжеусый  казак  Тимофей  Чернов,   тот  самый
сорви-голова,  который недавно докладывал батюшке,  как он,  казак Чернов,
чуть ли  не один взял Сорочинскую крепость,  и  над которым батюшка весело
подшучивал.
     - Вот, ваше величество! - гаркнул он, молодцевато вскидывая голову. -
Приказ твоей милости сполнен,  дело сделано, неприятельский отряд заманули
мы не надо лучше.
     - Спасибо,  Тимоха, благодарствую, - кивнул ему Пугачёв и обернулся к
свите: - А ну, атаманы, вперёд!
     Но  впереди почти всё уже было кончено:  пугачёвцы сидели на  лафетах
чернышёвских  пушек,   четверо   сопротивлявшихся  артиллеристов  валялись
порубленными,  поколотыми.  Канониры,  бомбардиры и  куча обозных мужиков,
стоя на коленях, просили о пощаде.
     Семьсот старых  и  молодых,  перезябших на  морозе солдат,  дрожа  от
волнения и  не видя возле себя офицеров,  впали под напором многочисленной
вражеской конницы в робость.
     - Кто   за   государя  императора,   бросай  ружья!   -   скомандовал
подскакавший к ним с илецкими казаками полковник Творогов.
     Солдаты,  не долго думая,  будто по уговору,  покорно сложили тесаки,
ружья, патронные сумки, опустились на колени, завопили:
     - Не чините нам смерти! Мы согласны служить вашему величеству...
     Все  покорились наскакавшим пугачёвцам.  Лишь  офицеры,  стоя плечо в
плечо, яростно защищались.
     - Падём в честном бою,  но не сдадимся разбойникам!  -  в исступлении
выкрикивали  они,  отстреливаясь из  ружей,  из  пистолетов,  с  отчаяньем
рубились шашками.
     Казаки напирали со всех сторон:
     - Бей их!  Не нашего стада скотина...  Бей! - визгливо орали казаки и
падали, сражённые офицерскими пулями.
     Но пули расстреляны,  силы в плечах иссякли,  ещё момент - и все они,
офицеры, будут растерзаны.
     - Не  трог их,  детушки.  Бери живьём,  -  приказал подъехавший ближе
Пугачёв.
     Он  был в  простой казацкой одежде и  ничем не  отличался от рядового
казака.  Офицеры не  обратили на  него  внимания,  они  ругали вязавших их
казаков, плевали им в лицо, вгрызались в руки.
     - Изменники  подлые!   Клятвопреступники!   -  выкрикивали  охрипшими
голосами наиболее мужественные из них.  -  Вот ужо будет вам...  Дураки!..
Царя себе выдумали... Беглый казачишка Емелька вас за нос водит... Где он?
Покажите-ка нам хоть рожу-то его богомерзкую...
     - А вот в Берду придёшь, там увидишь! - прокричал с коня засверкавший
гневными глазами Пугачёв.  -  А  эти ваши бабьи сказки-то слыхали мы,  про
Емельку-то...  Своими  ложными манифестами царица  Катерина только простой
народ с толку сбивает. Да только простой-то народ поумней вас, дураков.


     Двухтысячная пугачёвская конница и  весь  схваченный отряд с  крупным
обозом   провианта,   которым  Чернышёв  собирался  порадовать  осаждённых
оренбуржцев,  на виду у проснувшейся крепости неспешно двигались по сыртам
в Бердскую слободу.
     На крепостном валу, как и всегда в тревожные часы, стояли жители. Был
тут   со   своими   знакомцами  именитый   Рычков,   духовенство,   многие
начальствующие лица,  была  и  любопытная  Золотариха с  курским  купчиком
Полуехтовым.
     На  белом,  покрытом снегом,  высоком валу пестрели серенькой грязцой
солдаты,  казаки,  толпы  в  глазах  провожали взглядами огромный  обоз  с
продовольствием, ползущий вдали в сытую, пьяную Берду.
     - Прощай,  хлебец-батюшка,  прощай,  мясцо...  Ээх-мааа!.. - вздыхали
голодные люди, и по их иссохшим щекам невольно катились слёзы.
     Губернатор Иван Андреевич Рейнсдорп,  окружённый свитой,  укутанный в
тёплую шубу  -  воротник кибиткой -  тоже  присутствовал здесь,  на  валу,
чуть-чуть в сторонке от народа.  Время от времени он прикладывал подзорную
трубу к глазу, постанывал и морщился, как от зубной боли.
     В  центре города башенные часы над  зданием гауптвахты пробили восемь
утра.
     Рядом  с  губернатором  стоит  гонец  Чернышёва,  капитан  Ружевский.
Каким-то чудом ему удалось благополучно и  вовремя добраться до Оренбурга.
С  пятью казаками он  подъехал к  воротам крепости четыре часа тому назад,
когда было ещё совсем темно.
     Ружевский помчался к  Рейнсдорпу,  чтоб доложить убедительную просьбу
полковника Чернышёва выслать ему навстречу скорую помощь. Когда Ружевский,
разбудив губернатора,  сообщил ему  о  разгроме пугачёвцами генерала Кара,
озадаченный губернатор изумлённо воскликнул:
     - Какого генерала Кара? Где он, откуда?
     - Неужели вам,  ваше высокопревосходительство,  ничего неизвестно про
Кара?
     - Голюбчик!.. Откуда ж мне знать? Весь крепость окружён... Люди этого
каторжника Пугашов день и ночь кругом крепости чинят разъезды. Кар... Кар!
О мой бог!..  Но надо действовать,  действовать...  Эй,  одеваться!  -  он
сбросил колпак,  сбросил стёганый шлафрок с кистями, сказал: - Пардон, - и
остался в одном исподнем.
     Было уже шесть часов,  когда они вышли на улицу. И в этот миг, раз за
разом, ударили вдалеке три пушечных выстрела. Губернатор затаённым шёпотом
выдохнул: "О! Ви слюшаете?"
     Сели  в  сани,  поехали в  крепость,  чутко прислушиваясь к  морозной
тишине. Но выстрелов больше не повторялось. Рейнсдорп обречённо произнёс:
     - Ясно...  Всё  ясно!  Чернышёв либо сыграл ретираду,  либо попался в
плен.
     - А  третьей  возможности  вы,   ваше  высокопревосходительство,   не
допускаете?
     - Шо?  Штоб победа была на стороне полковник Чернышёв? Нико-гда! Я не
могу победить эта шволочь, даже я!
     Тем   временем  в   Бердскую  слободу  уныло   шагали   тридцать  два
арестованных офицера.
     - А где же Чернышёв?  Где полковник Чернышёв?  - озираясь, спрашивали
они друг друга.
     - Я  видел Петра Матвеевича в  Чернореченской,  пред самым маршем,  -
густым басом сказал тучный майор Семёнов. - Он отдавал какие-то приказания
капитану Ружевскому и неизвестно куда исчез...
     - Но ведь не мог же он отправить в марш нас одних... Не сидит же он в
Чернореченской,  -  сказал такой же тучный,  задыхающийся на ходу, капитан
Калмыков.
     - А вдруг да он,  не дай бог,  убит, - предположил молодой подпоручик
Аверкиев. - Шальная пуля либо картечь...
     В Берде пугачёвцы тоже всполошились,  опрашивали офицеров, опрашивали
солдат:
     - Где ваш начальник? Где полковник Чернышёв?
     Офицеры,  как в  рот воды набрали,  отворачивались,  глядели в землю.
Спрошенные солдаты только руками разводили:
     - Знать не знаем. Мы люди мелкие...
     Рыжеусый Тимоха Чернов,  так  ловко одурачивший полковника Чернышёва,
из  себя выходил от  злости,  он  внимательно всматривался в  лицо каждого
солдата, выкрикивал:
     - Ну и хитёр,  ну и хитёр ваш змей полковник!  Как сквозь землю... Да
уж не чёрт ли его с кашей съел?..
     Дежурный Давилин пытливо осматривал всех обозных мужиков, коим велено
смирно сидеть на козлах.  Осмотрены тридцать семь извозчиков, ещё осталось
больше  половины.   Подошёл  к  тридцать  восьмому,   сидевшему  в  рваном
измызганном армяке,  в  овчинной с  ушами шапчонке.  Ой,  что-то  лицо  не
мужичье, барское, бритое лицо, тонкий нос горбинкой... Э-ге-ге!
     - А ну, дядя, сними рукавицу, покажь руку.
     У  полковника Чернышёва задёргались концы губ,  в помутившихся глазах
стал меркнуть свет.
     - Что за человек?
     - Из-извозчик...
     Подбежавший  на  разговор  Тимоха  Чернов,  захлёбываясь  мстительной
радостью, громко закричал:
     - Он,  он! Вот те Христос, он... - и, состроив плаксивую рожу, Тимоха
повалился  перед   Чернышёвым  на   колени:   -   Ваше   высокоблагородие!
Помилуйте... Пожалейте мою молодую жизню!
     - Братцы,  -  обратился Давилин к подбежавшим солдатам.  - Скажите по
правде-совести, что за человек?
     - Наш полковник это,  Петра Матвеич Чернышёв,  -  не сморгнув глазом,
откликнулись в кучке солдат.
     Бледное,  помертвевшее лицо  Чернышёва вдруг  налилось кровью,  глаза
ожесточились, он соскочил с облучка и крикнул:
     - Да,  это я...  Вешайте,  негодяи!  -  затем сорвал с себя армяк и с
силою бросил его в лицо Давилина.


                              Гяляаявяая VI

                 ГИПОХОНДРИЯ. СТРАШНЫЙ СУД. ПАВЕЛ НОСОВ.
                             БЛЕСТЯЩАЯ ПОБЕДА


                                    1

     Секунд-майор  Наумов зашёл  проведать капитаншу Крылову,  сообщить ей
свежие  вести  о   несчастье  с   полковником  Чернышёвым,   да  кстати  и
позавтракать:  капитанша была изрядная мастерица стряпать.  Но  оказалось,
что  Крылова  о   судьбе  Чернышёва  уже  знала  и   встретила  Наумова  с
заплаканными глазами.  Четырёхлетний карапуз Ваня,  с  измазанной вареньем
пухлой мордочкой, сшибал клюкой расставленные по полу бабки.
     - Ну  что,  от  благоверного никаких  вестей?  -  приласкав мальчика,
спросил Наумов капитаншу.
     - А  откуда  же  могут  быть  вести,  батюшка?  Разве  что  сорока на
хвосте...  Вот  всё ждали,  всё надеялись получить весточку с  полковником
Чернышёвым,  да,  видишь, какая беда стряслась... Пропасти-то на него нет,
на этого Пугача треклятого!
     - Дядя Наум,  -  ввязался Ваня,  -  а  он царь взаправду или нарочно,
Пугач-то?
     - Царь, царь... Только с другого боку.
     - Х-х,  с  другого...  А  с  какого?  Вот с этого али вот с этого?  -
подбочениваясь то правой, то левой рукой, спросил озадаченный Ваня.
     - Он вор, - сказал Наумов.
     - А  кого он украдывал?  -  оживился мальчонка и пристукнул клюкой по
бабкам.
     Нянька, вырвав у Вани клюку, увела его.
     Вошёл с  вязанкой дров старый хромой слуга Крыловых,  сбросил дрова к
печке.
     - Ну,  каково живёшь, Семёныч? - приветливо улыбаясь старику, спросил
Наумов. - Не слыхал ли чего новенького?
     - Новое хуже старого, ваше благородие, - виновато откликнулся старик,
припадая на хромую ногу. - День ото дня гаже! Известно, простой народ не в
довольстве находится, вот и шумит.
     - Чего  ради  он  шумит-то?  -  полюбопытствовал  Наумов  и  принялся
раскуривать трубку.
     - Харч дорог,  ваше благородие.  День ото дня дороже.  Эвот до  осады
самая лучшая крупчатка была тридцать копеек пуд,  а  таперя к шести рублям
пудик подходит.  Во как!  А  в  злодейском лагере дороже четвертака за пуд
крупчатку продавать не повелено... Сам Пугач быдто запретил.
     - А  ты,  Семёныч,  всерьёз скажи,  чего народ-то  гуторит,  особливо
солдаты да казаки?
     - Всяко,  ваше  благородие,  брякают.  Иным  часом  и  прикрикнешь на
другого пьяного обормота:  ах,  ты,  мол,  такой-сякой  -  видно,  присягу
позабыл? Ну, он язык-то и прикусит. Эвот недавно купчик Полуехтов в разгул
ударился и всех вином потчевать стал в кабаке. Ну, солдатня и дорвалась до
дармовщинки-то!   Кричат  пьяные:   надо-де  в  царев  лагерь  идти,   там
вольготней,  там  вином хоть  залейся и  харч добрый,  кажинный божий день
убоинку едят, а у нас-де что?
     - Ах,  мерзавцы! - нахмурился Наумов и, не докурив, стал выколачивать
трубку.
     Старик постоял,  помялся,  пробурчал:  "Эхе-хе,  жизня!" и покултыхал
вон.
     - Да  и  то  правду молвить,  уж  больно распустили солдатишек-то,  -
проговорила капитанша,  накладывая  в  глубокую  тарелку  мочёных  слив  с
яблоками.
     - Нимало  не  распустили,  -  возразил Наумов,  и  у  него  при  виде
вкусностей стала набегать слюна.  -  Да и не в одних солдатах дело. Промеж
штрафных офицеров надо сыскивать смутьянов-то,  вот где. Штрафных-то много
сюда насылают из  столицы.  Взять,  к  примеру,  того же Андрея Горбатова,
прапорщика,  - ой-ой цаца какая!.. Его из капитанов разжаловали да турнули
сюда. Генерал Валленштерн досматривать за ним приказал мне.
     - А вот эти самые, как их... полячки пленные...
     - Конфедераты?  Я  бы их всех в  мешок -  да в  воду.  Я  бы их...  И
напрасно господин губернатор компанию с ними водит.
     Отведав  мочёных слив  и  настоянной на  рябине  водки,  секунд-майор
Наумов, ради служебного соглядатайства, направился к прапорщику Горбатову.
     Андрей  Ильич  Горбатов  со  своим  знакомцем  конфедератом Плохоцким
снимал  две  небольшие горницы в  доме  столяра-краснодеревца,  выплачивая
хозяину по семьдесят пять копеек в  месяц.  Восемь месяцев тому назад,  по
приговору дисциплинарного военного суда,  он  был выслан из  Петербурга на
службу  в  Оренбург.  Держал он  себя  здесь  независимо,  обособленно,  с
офицерством не водился, перед начальством не заискивал. С солдатами всегда
был хорош,  у начальников же на плохом счету. "Спесив, надменен, к тому же
леностен", - говорили про него.
     На  приветствие вошедшего Наумова ответил Горбатов сухим кивком и  не
предложил сесть.
     - Что вам угодно? - спросил он незваного гостя.
     - Напрямки  вас   спрошу,   по-военному,   как   офицер  офицера,   -
неприязненным тоном  произнёс Наумов,  хмуря  густые  брови,  -  пришёл  я
проведать, чем вы занимаетесь, и вообще...
     - А какое вам дело,  чем я занимаюсь?  - И кто вам дал право задавать
мне подобные вопросы?
     - Я сие вершу по праву вашего начальника, вы мой подчинённый.
     - В  первый  раз  слышу.  Считал  себя в подчинении у обер-коменданта
Валленштерна.
     - Вот бумага,  приказ.  -  И Наумов бросил официальное предписание на
стол,  поверх которого лежала географическая карта.  - Извольте прочесть и
твёрдо помнить,  что  вы  уже  месяц тому  назад прикомандированы к  моему
отряду.
     - От  подобной чести буду отказываться до  тех пор,  пока не получу о
сем ордер из канцелярии, - и Горбатов, прочтя бумажку, небрежно положил её
вновь на стол.
     - Извольте в канцелярию пожаловать за ордером сами.
     - И не подумаю.
     - Прошу пререкания со мной в сторону отложить - они опасны.
     - Прошу принять в мысль,  что грубый ваш тон по отношению ко мне тоже
для  вас  может  стать  опасным!   -   Тёмные,   в  упор  устремлённые  на
секунд-майора глаза Горбатова засверкали.
     Наумов  смутился  и,   сдерживая  голос,  спросил,  прихлопнув  рукой
географическую карту:
     - Это что за карта и откуда взялась она?
     - Вам  до  этого  нет  дела!   Впрочем,   это  карта  Польши...  Речи
Посполитой.
     - Ах, Польши? Очень хорошо! Эта карта ваша?
     - Она принадлежит Плохоцкому...
     - Ах, Плохоцкому? Чудесно!
     - Смею спросить,  вы  ко  мне  явились как офицер или как полицейский
чин?
     Наумов, не вдруг поборов невольное внутреннее беспокойство, ответил:
     - И то, и другое...
     - Ах,  так!  Приятно слышать,  - воскликнул Горбатов и, усмехнувшись,
подал гостю стул. - В таком разе прошу присесть.
     "Давно бы  так,  сукин ты сын",  -  не поняв злой насмешки столичного
офицера, подумал простяга Наумов и сказал:
     - Не  утруждайте себя!  Я  скоро  откланяюсь.  -  Ему  очень хотелось
как-нибудь уколоть этого задиру,  загнать его в  тупик,  и  он официальным
тоном спросил его:
     - Скажите,   господин  прапорщик,  чего  ради  вы  отсутствовали  при
вылазках из крепости третьего числа, девятого числа и сегодня утром?
     - По причине уважительной,  -  подумав, ответил Горбатов. - Я страдаю
жёлтой  гипохондрией,  это  болезнь  души,  а  телесный недуг  мой  -  это
подагрическая немочь.
     - Имейте в виду,  ваши дальнейшие уклонения в делах против самозванца
будут истолкованы высшим командованием вам во вред.
     - Имейте в  виду  и  вы,  господин секунд-майор,  что  больной воин -
помеха делу,  а не помощь.  - Горбатов схватился за виски, застонал и стал
вышагивать по комнате.
     - Что с вами? - жёстко спросил Наумов.
     - Начинается гипохондрия...
     - Да что это за гипохондрия такая? Не доводилось слышать.
     - Это  сильный  душевный припадок.  В  состоянии гипохондрии я  готов
схватить пистолет и застрелить кого угодно... И в ответе не буду.
     Наумов  вытаращил глаза.  У  него  на  языке  вертелся последний,  но
главный вопрос:  "А правда ли, что, по имеющимся у нас сведениям, вы сеете
противозаконную смуту  промеж  солдат?"  Однако,  поймав глазом лежащие на
ломберном столике два  заряженных пистолета и  в  точности не  представляя
себе,  что есть гипохондрия, Наумов от приготовленного вопроса воздержался
и через минуту ушёл, сказав примиряюще:
     - Ну,  не взыщите.  Уж как умел.  Может быть,  что и не так...  Уж не
взыщите.
     Как  только за  ним  затворилась дверь,  к  Горбатову вышел из  своей
горницы пан  Плохоцкий -  лысеющий,  с  жирным  усатым  лицом,  подбородок
бритый, круглый, с ямочкой, глаза большие, водянистые.
     - Хе-хе-хе... Гипохондрии испугался?
     - Гипохондрии,  -  сказал,  смеясь,  Горбатов.  -  А человек, видать,
хороший и  отличный боевой офицер,  каких здесь не  то что мало,  а  вовсе
нет...
     - О-о!  А я что вам, пане добродию, молвил? Все офицеры русской армии
- дрянь!
     - Ах,  оставьте,  пане Плохоцкий! - с раздражением бросил Горбатов. -
Младший и средний командный состав офицерства,  особливо же солдатство,  у
нас золото.
     - Может быть, и золото, только фальшивое.
     - А кто вашего брата бил под Баром,  кто бил Фридриха, кто бил турок?
А вы забыли,  как Стефан Баторий,  ваш наймит круль Батур,  на Пскове зубы
обломал при Иване Грозном? Забыли?
     - Цо,  то,  цо таке?  -  подбоченясь и наступая на Горбатова, повысил
голос пан Плохоцкий. - Наш польский народ... О-о, велика мосць!
     - Да вы, пане, знаете ли свой народ?
     - Я не знаю свой народ, я? Да я за польский народ саблюкой бился! - с
наигранным пафосом ударил Плохоцкий себя в  грудь ладонью.  -  Я ранен,  я
кровь за него пролил!
     - Вы не за народ,  а за шляхту бились. А свой народ вы зовёте "быдло"
и  презираете его.  Кто  за  народ  стоит?  Правду в  народе ищет?  Ну-ка,
скажите.
     - Может быть,  вы Емельяна Пугачёва сюда причислите,  а? - осклабился
Плохоцкий.
     - И причислю!  -  подхватил, волнуясь, Горбатов. - Хоть он и Пугач, а
воистину за народ и с народом! А до него Степан Разин был, Болотников был,
Некрас и  другие прочие.  Вот доподлинные вожди народа,  а  не ваши разные
Пулавские.
     - От-то  чертяка!  Бардзо мувит...  -  Плохоцкий,  смущённо улыбаясь,
подошёл  к  этажерке,  стал  вытаскивать и  машинально перелистывать книги
офицера Горбатова.  Вдруг  круто повернулся к  нему,  снова ударил себя  в
грудь и, раздувая густые усы, крикнул:
     - Пан Плохоцкий всегда за народ! Бежим к Пугачёву! Цо?
     Горбатов с  изумлением отступил на  шаг,  смерил насмешливым взглядом
петушившегося Плохоцкого и, не сдержавшись, рассмеялся:
     - Что?  К Пугачёву?  Ха-ха!  Не знаю, как вы, пане Плохоцкий, а вот я
действительно,  кажется,  сбегу...  -  серьёзно ответил он.  - Я признаю в
Емельяне Пугачёве зело  одарённого человека.  Возьмите его  лёгкие войска,
его каждодневные шермиции.  А как они нашего Валленштерна оттузили,  а как
Кара  расколошматили или  сегодня  поутру  зеваку  Чернышёва?  У  него,  у
Чернышёва,  войско немалое было да пятнадцать пушек. Ведь я, нарядившись в
хозяйский архалук да шапчонку,  с утра на валу толокся. А недавний приступ
самого Пугачёва с конницей?..  Ведь едва-едва крепость-то не взяли.  А его
артиллерия?  Палят хлёстко,  дай бог всякому!  Весь город под обстрелом...
помните? Нет, что-что, а голова у Пугачёва - золото!..
     - Жебы  его  вшистци дьябли взели!..  Цо?  -  возразил по-польски пан
Плохоцкий.
     Их оживлённую,  с пикировкой,  беседу прервал гул пушечных выстрелов.
Прибежавший с улицы столяр, хозяин, приотворил дверь и крикнул:
     - Эй, постояльцы! Бригадир Корф вступил в город.


     Бригадир  Корф  на  соединение  с  Чернышёвым  не  пошёл,  а,  оставя
Верхнеозёрскую  крепость,  переправился  за  реку  Яик  и  принял  путь  к
Оренбургу  противоположным  берегом.  Вскоре  он  соединился  с  казаками,
высланными Рейнсдорпом.  Невдалеке от  крепости примчался к  Яику  сильный
отряд пугачёвцев.  Но  было уже поздно:  их  отделяла от Корфа река,  да и
крепость с дальнобойными пушками была под носом.
     Корф привёл с собою полторы тысячи солдат,  тысячу казаков и двадцать
два орудия.  Но этот большой отряд мало что мог дать оренбуржцам:  солдаты
Корфа были худоконны и  к боевым действиям почти что не пригодны.  Словом,
две  с   половиной  тысячи  малополезных  едоков  не   были  находкой  для
полуголодного,  впавшего в  беду Оренбурга.  Но  всё же  в  честь их  была
произведена пальба с верхов крепости.


                                    2

     Пугачёв сидел в  золочёном кресле.  В  некотором отдалении от  него -
четыре угрожающие виселицы с четырьмя угрюмыми палачами. Страховидный Иван
Бурнов ладил из арканов петли, деловито перекатывал чурбаны, на которые, с
петлёй на шее, будут ступать осуждённые.
     Все тридцать два офицера стояли вблизи Пугачёва нескладной кучей, как
почуявшая волка отара овец без пастуха.  Выстроиться в шеренгу они наотрез
отказались.  Хмурые,  озлобленные,  с  окаменелыми лицами,  они  стояли  в
небрежных позах,  с  руками,  засунутыми в  карманы,  как бы стараясь этим
подчеркнуть полное презрение к сидевшему в золочёном кресле бородачу.
     Пугачёв, едва сдерживаясь,  хранил суровое молчание, затем он перевёл
свой взор на пленных солдат,  чинно стоявших поодаль в строевом порядке, и
подумал: "Эти бесхитростные".
     - Как  вы  осмелились,  -  вдруг  разразился  он  резким  окриком  на
офицеров,  -  как  вы  осмелились  вооружаться  супротив меня?!  Как в вас
совести-то хватило?!  Нешто вы не знали,  что я ваш  государь?  На  солдат
моего гнева нет,  они люди простые. Да и то вон ружья-то побросали первые.
А ведь вас силою взяли, сколько народу моего поизранили вы. А ещё офицеры!
Как же вы регулы военные не знаете?..  - Он помолчал. - Какой-то средь вас
обормот кричал там, требовал царя показать. Вот я - царь ваш!..
     Кто-то в кучке офицеров всхохотал, кто-то голосисто выкрикнул:
     - Не тебе бы, вору, рацеи нам читать!
     Пугачёв эти дерзкие слова слышал,  но сделал вид,  что пропустил мимо
ушей.
     - Вам бы в ноги мне, государю своему, валиться да прощенья просить, а
вы и в ус не дуете, кой-как, избоченясь, стоите пред императором и ручки в
кармашки...  -  смягчив  голос,  проговорил Пугачёв,  стремясь внушить  им
надежду на  свою милость.  Но офицеры нисколько не меняли своих вызывающих
поз.
     Пугачёв,  потеряв терпение,  вскочил,  сжал  кулаки,  его  глаза дико
вспыхнули, он с силой крикнул:
     - Смирно! Руки по швам, злодеи!
     Офицеры,  как бы пронизанные огненным током, вздрогнули и, не отдавая
себе в  том отчёта,  враз опустили по  швам руки.  Пугачёв,  едва переводя
дыхание,  сел.  Он ждал,  с явным нетерпением ждал, что офицеры всенародно
раскаются,  как сделали это Шванвич, Волжинский, прапорщик Николаев, и что
он,  Пугачёв,  кой-кому  из  них  окажет милость:  ведь  добрые офицеры из
служилой бедноты до  крайности ему  нужны.  "Ну  пусть бы  хоть  для  виду
признали меня,  а  уж что у них на душе было бы,  леший с ними",  -  думал
Емельян Иваныч.
     Однако тридцать два офицера стояли,  как окаменелые.  Их бледные лица
как бы говорили: "Умрём, а присяге не изменим!"
     Тогда Пугачёв, выждав время, обратился к Чернышёву:
     - И  ты  ещё  смеешь называть себя полковником!  Какой же ты есть,  к
чёртовой бабушке, полковник, когда свой отряд бросил да мужиком вырядился?
Ежели б ты шёл в порядке, так, может статься, и в Оренбург попал бы... Вот
вы  все  стоите  передо  мной,  перед  государем,  -  продолжал  он  более
сдержанно. - И волен я вас смертию казнить, волен и помиловать...
     Осуждённые безмолвствовали.  Лицо  Пугачёва внезапно исказилось,  меж
глаз врубилась складка, он взмахнул платком и закричал:
     - Вздёрнуть!  -  Он задохнулся и хриплым голосом закончил:  - Всех до
одного!
     Осуждённые стали прощаться друг  с  другом,  некоторые обнимались.  В
рядах  солдатства послышались соболезнующие вздохи,  кряхтенье.  По  знаку
Давилина с казнимых начали срывать одежду,  стаскивать сапоги и каждого по
очереди подводить к виселице.
     Ещё утром мечтавший о славе полковник Чернышёв,  ощутив на шее петлю,
со смертной тоской подумал: "Вот как припало умереть".
     Пугачёв велел позвать попа,  чтобы учинить солдатам присягу. Поп Иван
был сильно выпивши.  Его, облачённого в ризу, вёл под руку Ермилка, внушал
ему:
     - Держись за меня крепче...  Шагай чередом лаптями-то! Правой, левой,
правой, левой!
     Вдруг,  и совершенно неожиданно,  когда Ермилка уже раздул кадило,  а
поп Иван,  торопясь освежиться, натирал лицо снегом, из солдатского отряда
выдвинулись тринадцать стариков и, дрожа, громогласно заявили:
     - Старую присягу всемилостивой государыне мы  рушить не  в  согласьи.
Хошь вешайте, хошь жгите нас!
     На минуту стало так тихо,  что было слышно,  как,  врываясь из степи,
присвистывает у виселиц тугой ветер. Но вот, поражённая небывалым случаем,
толпа, окружавшая площадь, загалдела что-то непонятное.
     У  Пугачёва  сжалось  сердце.   Привстав  с  кресла,   он  в  крайней
запальчивости крикнул:
     - В петлю!  Всех!  Офицеров и солдат...  -  затем, взглянув в сторону
раскоряки-попа,  добавил:  -  А как поп присягу кончит,  вздёрнуть и попа,
чтобы безо время не пил.
     Поп  Иван,  услышав звонкий голос государя,  со  страху сел  в  снег,
потом,  под  сдержанное улюлюканье толпы,  пополз на  карачках к  золотому
креслу.
     Утомлённый Пугачёв сидел,  низко нагнувшись.  Он  упёр левый локоть в
подогнутую ногу,  подшибил ладонью щеку,  будто у него зуб болел, и глядел
себе под  ноги,  как бы  рассматривая узор персидского ковра,  на  котором
стояло кресло.  По  ковру  бежал,  поводя усами,  рыжий  таракан.  Пугачёв
приподнял ногу, раздавил его.
     Ударил барабан, царь вскинул голову и выпрямил корпус. Мимо него вели
на  казнь тринадцать старых солдат.  Связанные по рукам,  с  седыми из-под
шляп  косичками,  согбённые,  они  шли  расхлябанной старческой  походкой,
тяжело отдирая от земли согнутые в  коленях ноги.  В глазах у них сознание
своей правоты и  примирение со  смертью.  Один из  стариков,  проходя мимо
Пугачёва,  зорко взглянул в  лицо его и,  шагая к виселице,  низко опустил
голову.  Вдруг Пугачёв прищурился,  схватился за  поручни кресла,  подался
вперёд.
     - Давилин,  беги,  узнай,  как  зовут старика...  вон-вон этого,  что
обёртывается, с красным носом.
     Через минуту Давилин доложил:
     - Оный солдат, ваше величество, Носов... Павел Носов.
     Борода Пугачёва дрогнула;  как бы  пробудившись от  сна,  он  провёл,
сверху вниз, по лицу ладонью и приказал Давилину:
     - Немедля развязать его, отвести в канцелярию. Пускай там ждёт.
     Затем он  рывком поднялся с  кресла,  махнул платком,  барабан смолк,
солдаты-смертники остановились у самых виселиц.  Громко,  чтобы слышали не
только солдаты, но и всё скопище народа, Пугачёв проговорил:
     - Всем приговорённым старикам-непослушникам дарую жизни царским своим
именем.  Их,  сирых,  в  обман ввели офицеры.  Они люди старые и на многих
сражениях в чужестранных землях не единожды бились... За мать-Россию кровь
лили, за дедовщину нашу. Будьте же вы, старики, вольны!
     Народ,  бросая вверх шапки,  закричал царю "ура".  Не  ожидая,  когда
покончат с  офицерами,  царь ушёл к  себе.  Трупы казнённых были брошены в
овраг, и потом долго по ночам, подвывая, бродили вокруг волки.


                                    3

     Старый солдат Павел Носов в  полном душевном изнеможении сидел в углу
избы,  безучастно глядя перед собой и  ни о  чём не думая.  В избу входили
военные люди,  о чём-то говорили между собой.  За двумя,  топорной работы,
столами писались бумаги, пришлёпывались к ним сургучные печати. Горела под
шапкой копоти вставленная в бутылку сальная свеча.  В углах -  потрёпанные
разноцветные знамёна с  белыми крестами по  полотнищам.  Под лавками и  на
лавках - бумаги, писцовые книги, сапоги - старые и новые, со шпорами и без
шпор, офицерские шпаги и шляпы, сёдла, уздечки, всякая рухлядишка. На полу
- плевки, клочья рваной бумаги, пепел, растоптанные угли.
     В окно постучал с улицы какой-то бородач и крикнул:
     - К ужине, к ужине! Снедать! Эй, канцелярия!
     Трое  писарей  и  четверо сидевших на  лавках  пожилых казаков быстро
встали. Молодой писарёк дунул на свечку, сказал Носову:
     - Ты,  дедушка,  сиди  до  особого приказу государева.  Я  тебя запру
здеся-ка.  Вот тебе хлебца,  пожуй.  Зубы-то  есть,  ещё не  все на службе
выбили? Да вот два яичка тебе, а тут соль.
     Носов ничего не  сказал,  даже не  поблагодарил,  он  как будто и  не
слышал слов молодого, в суконном кафтане, человека.
     Прошёл час,  а  может  - два.  Стало темно.  Загремел замок.  В избу,
широко распахнув дверь и заперев её  изнутри  на  крюк,  вошёл  с  большим
зажжённым  фонарём  широкоплечий  Пугачёв.  Он  был  в простом тёмно-синем
казацком  чекмене,  через  плечо  у  него  -  широкая  голубая   лента   с
генеральской звездой,  при бедре богатая сабля.  Он во все стороны поводил
фонарём,  отыскал сидевшего в самом тёмном углу старика,  подошёл ближе и,
направив свет фонаря в его лицо, просто, задушевно спросил:
     - Павел Носов, узнал ли ты меня?
     Лицо Пугачёва было в тени, а старые глаза солдата видели плохо.
     - А чего мне узнавать,  -  недружелюбно ответил он, ошаривая сердитым
взглядом голубую ленту со звездой.  -  Все толкуют, что ты царь, а я этому
глупству веры  не  даю.  И  ни  в  жизнь не  дам...  Государь Пётр Фёдорыч
преставился давным-давно. А ты кто? Ты набеглый царь, самозванец!
     - Неужто невмочь тебе  узнать меня?  -  ещё  мягче  промолвил Емельян
Иваныч,  колупая ногтем  наплывшее на  фонаре сало.  -  Я  Пугачёв,  казак
Емельян Пугачёв. Припомни-ка!
     - Ась?  -  Носов вздрогнул, наставив к уху согнутую козырьком ладонь.
Имя "Емельян Пугачёв" хотя и  прозвучало в  его сердце чем-то близким,  но
незнакомый голос  и  чуждый вид  стоявшего перед ним  матёрого человека не
вызвали в памяти старика вполне отчётливых представлений.  -  Ась,  ась? А
подь-ка сюда! - Закряхтев, он взял из руки Пугачёва фонарь и направил свет
в его лицо. - Нут-ка, нут-ка...
     - Да  ведь  мы  с  тобой,  дядя  Павел,  вместях  Фридриха били!  Как
прощались с  тобою,  ты говорил:  "А доведётся ли,  мол,  встретиться нам,
Омелька?"
     Павел Носов часто задышал, голова его тряслась. Пугачёв сказал, густо
улыбаясь:
     - Ну  так как,  дядя Павел?  Подлого мы с  тобой званья?  Не люди мы?
Помнишь слова свои тогдашние?
     Носов  вспомнил наконец.  Вот  оно  что!  Пред  ним  тот  самый казак
Омелька,    с   которым   много   лет   назад   он   коротал   время   при
Гросс-Эггерсдорфской битве*.
     _______________
          * Во время Семилетней войны с прусским королём Фридрихом II.

     - Аа-а,  вот ты кто!  -  выдохнул он сурово и, сунув фонарь на лавку,
стал приподыматься, расправляя уставшую спину.
     Пугачёв  было  бросился к  нему,  чтобы  поддержать,  но  растерялся,
попятился: встряхивая головой, с сжатыми кулаками, старик наседал на него.
     - Злодей,  злодей!..  -  кричал  он  удушливо,  брызгая   слюною.   -
Клятвопреступник!  Душегуб! Пошто ты людей-то в обман вводишь, разбойник?!
Пошто кровь-то  льёшь  неповинную?..  Эвот  господ  офицеров  на  виселице
вздёрнул!  А за что?  За то, что присяги не нарушили, тебе, неумытой харе,
не присягнули...  Да как это,  сукин  ты  сын,  царём-то  умыслил  нарекчи
себя?.. Ну, вот что: не поклонюсь я тебе, Ирод! Ты вот дверь-то запер, так
я в окошко выпрыгну да и загайкую на весь народ:  "Хватай Омельку, я давно
знаю  его,  подлеца!"  Так на ж тебе,  царская твоя морда самозваная!..  -
Павел Носов плюнул в горсть и замахнулся на Пугачёва.
     - Стой, старый петух, прочухайся, - и Пугачёв схватил его за руку.
     Павел Носов был свиреп и непокладист, как все старые, повидавшие горя
солдаты того времени.  Вырвавшись из  рук Пугачёва,  он  был вне себя.  Он
чувствовал близость конца своего и  безбоязненно ждал его,  как избавления
от всех долголетних мук своих.
     И вдруг зазвучал тихий, убеждающий голос Емельяна Иваныча:
     - Эх,  дедка,  дедка! Поверь, не ради себя, ради всех вас, обиженных,
иду,  за  правду  постоять  иду.  Я  ведь  только  супротивников  народных
изничтожаю,  а того и народ хощет,  того и народ ищет.  Ты только покрепче
подумай,  старик,  взмысли хорошенько: ведь мне-то, Емельяну-то, ничего не
надобно!  Нешто легко мне? Эх, не гораздо легко мне, дедушка Павел. Чую я,
долго ли,  коротко ли, сказнят голову мою... Ну, да ведь я не страшусь. Я,
дед,  за сирый народ жизнь кладу.  За тебя и за твоих внуков такожде, чтоб
все  вы  вольными человеками стали.  Сам  же,  старый,  там у  костра,  на
прусском-то походе, молвил мне: "Подлого-де званья мы с тобою, Омелька, не
люди мы". Помнишь ли слова свои, Носов?
     - Помню, ой помню! - откликнулся старик, приметно оседая духом.
     - Вот я и взмыслил,  Носов, чтобы в нашем царстве-государстве подлого
званья и в помине не было.
     Пугачёв длинные речи не  умел высказывать,  стоя на  одном месте.  Он
заложил руки  за  спину,  стал  шагать по  скрипучим половицам.  Неровный,
желтоватый свет  фонаря  скупо  освещал  жилище,  пламя  моталось  во  все
стороны,  и  чудилось,  что  знамёна в  углах  колебались,  пошевеливалась
белёная печь,  подпрыгивали вверх  и  валились книзу оконца,  покачивались
прокопчённые бревенчатые стены,  словно бурые  выцветшие шали  под  слабым
ветром.
     Подёргивая плечами,  сидел  в  углу  екатерининский солдат с  седыми,
распущенными по плечам,  как у  монаха,  волосами.  Он овладел собою и уже
внимательно  вслушивался  в   слова  Пугачёва,   которые  становились  всё
сердечней, выразительней:
     - Эй,  дядя Павел,  дядя Павел!..  Много ль  заслужил ты  солдатством
своим?  Ноженьки твои едва несут тебя, стар ты стал, всю силу свою порешил
на  царской службе.  А  кто приют тебе даст на старость-то бездомную?  Под
забором где нито смерть примешь,  как пёс.  А  ведь всю жизнь ты отечество
защищал, Россию защищал, в бомбардирах ходил. Вот и теперь, Павел Носов, и
теперь супротив меня как супротив разбойника шёл,  за  царицу на  виселице
возжелал самолично умереть,  за бар да за начальство стоять хотел.  Нут-ка
ответь по чистой по совести,  супротив кого на дыбки поднялся?  - Пугачёв,
круто повернувшись,  остановился вблизи солдата. - Супротив народа шёл ты,
Павел.  А  народ проснулся,  проснулся-таки  на  один  глазок,  народ воли
захотел да  земли барской,  да с  великим тиранством помещичьим расчесться
порешил народ... С тем и в цари над собой меня поставил... меня, в цари!..
Чтоб я  землю учинил от бар всю пусту!  А  что я,  простой казак,  в  цари
залез,  так ведь и  от чёрной коровы молоко-то белое...  Правду ли говорю,
Носов, ась?
     Старый солдат взмотнул головой, лицо его задёргалось, губы задрожали,
казалось,  он вот-вот всхлипнет, расплачется. Некий внутренний свет озарил
всю жизнь его, и стало ему жалко себя. Да не только себя. "Господи, прости
ему измену его противу присяги...  Господи,  пособи ему,  окаянному, авось
что и выйдет путное",  -  думал он,  вслушиваясь в речь Пугачёва. Опираясь
руками о лавку,  он с трудом поднялся и,  заскулив, припал головою к плечу
своего былого любимца.
     - Эх, Омельянушка, Омельянушка!.. Растревожил сердце ты мне.
     И они оба умолкли.
     - Вот что,  старик,  -  начал снова Пугачёв, отстраняясь от Носова. -
Пусть для тебя Емельяном буду, а для прочих всех - царь я. Понял?
     - Тебя ли мне не понять!..
     - Хочешь,  служи у  меня,  не хочешь -  иди на все четыре.  Отныне не
подлого званья человек ты есть,  а  вольный казак государев.  А чтобы было
тебе чем старость свою отогреть да  время до смертного часа скоротать,  на
вот,  тебе,  дедушка,  прими от меня,  -  и Пугачёв подал солдату холщовую
увязку с золотыми червонцами.
     - Что ты, что ты, батюшка!.. - всхлипывая и шамкая, забормотал Носов.
- Дозволь уж мне, древнему, верой-правдой вместях с тобой послужить.
     - Служи, Павел Носов, - сказал Пугачёв, взял фонарь и быстро вышел.


                                    4

     Губернатор Рейнсдорп предпринял новую против пугачёвцев вылазку.
     Сильный отряд в  две  с  половиной тысячи человек при  двадцати шести
пушках,  под  командованием  Валленштерна,  выступил  около  полудня  чрез
Бердские ворота и беспрепятственно добрался до занятой пугачёвцами высоты,
что в пяти верстах от Оренбурга.
     Вскоре и Пугачёв двинулся против Валленштерна со всеми своими силами.
В  его  действующей армии было сейчас до  десяти тысяч человек при  сорока
орудиях.  Чернышёвские солдаты, а также тысячи невооруженных крестьян были
выгнаны  из  Берды  и  расставлены по  Сыртам,  чтобы  многолюдством своим
внушить неприятелю страх.
     Отдельными  отрядами   командовали  Шигаев,   Падуров,   Творогов   и
возвратившиеся из  походов  Овчинников  с  Зарубиным-Чикой.  Чумаков,  как
всегда,  распоряжался  артиллерией.  Общее  же  командование  принадлежало
Пугачёву.
     Выходил со своими,  посаженными на коней гренадерами и есаул Шванвич.
Гренадеры в деле слились с оренбургскими казаками Падурова.
     Переодетая казаком Фатьма  впервые увидела Шванвича,  перемолвилась с
ним  несколькими  словами  и   осталась  весьма  довольна  этой  встречей.
Наоборот,  Падуров  был  немало  встревожен  тем,  что  атаман  Овчинников
назначил в его роту есаула Шванвича.
     После  пушечных гулов  передовые конные отряды той  и  другой стороны
вошли в соприкосновение и ружейную перестрелку.  Конники, сшибаясь, начали
пощупывать друг друга пиками,  башкирцы, хватившие вина, с азартом пускали
стрелы,  работали копьями,  ножами, волкобоями. Обе стороны бились храбро.
Пугачёв вёл сражение,  а Чумаков,  передвигая с места на место пушки, имел
расчёт  подальше  заманить  Валленштерна,   отрезать  его  от  крепости  и
раздавить.  Крепость оставалась позади вёрст  на  пять,  Берда  же,  куда,
заманивая противника,  помаленьку отступали пугачёвцы, стояла от них всего
верстах в  двух-трёх.  А уже был в исходе пятый час,  скоро лягут сумерки.
Валленштерн устрашился  многочисленного,  на  прекрасных  лошадях,  врага,
которому он  никак  не  мог  противопоставить свои  лёгкие  полевые части,
сидевшие на  заморённых клячах.  По  ходу боя он  ясно видел грозившую ему
опасность попасться в  лапы  врага  и  приказал своему  отряду строиться в
боевое каре для обратной ретирады в крепость.
     Он злился, он негодовал на пугачёвцев - уж который раз ему приходится
с позором отступать - но и на сей день для него иного исхода не было.
     Отступление  Валленштерна походило  на  бегство.  Пугачёвцы  с  таким
проворством со всех сторон наскакивали на врага и, сделав своё дело, снова
уносились в степь, что отряду Валленштерна было бы несдобровать, если б на
выручку не подошёл со своими казаками Мартемьян Бородин.
     Сильно потрёпанный отряд  Валленштерна,  пробиваясь сквозь назойливую
конницу неприятеля,  вскоре ушёл под защиту крепостных пушек,  и пугачёвцы
своё  преследование прекратили.  Валленштерн без  всякой  пользы для  дела
потерял тридцать два  человека убитыми,  девяносто три  ранеными и  четыре
пушки.
     Эта новая,  уже третья за  короткое время,  блестящая победа радовала
Пугачёва.
     Он  передал взмыленного коня  Ермилке,  забрался на  бугор и  сел  на
большую удобную корягу.  У него побаливала голова,  он с утра почти ничего
не  ел,  возбуждённые продолжительным боем  силы  его  просили отдыха.  Он
расстегнул нагольный полушубок,  нахлобучил на  глаза  лохматую  шапчонку,
достал  из  кармана кусок  баранины да  круто  посоленный ломоть  хлеба  и
принялся с аппетитом есть.
     Мороз был  слабый.  Спустились сумерки.  Через серую муть видно было,
как вдали,  на  крепостном валу,  один за другим зажигались костры.  А  по
снежному полю,  то здесь,  то там,  темнели небольшие разъезды пугачёвцев.
Они  подъезжали к  какому-нибудь  трупу,  раздевали его  догола,  ехали  к
другому мертвецу. Иные трупы они подвязывали к хвостам лошадей и волокли в
Берду.  Пугачёв видел,  как во многих местах, пособляя лошадям, люди пёрли
на себе через увалы пушки.
     Вот всадник скачет от  орудия к  орудию,  что-то  кричит,  размахивая
руками.  Это,  должно быть,  Чумаков.  Вот впереди кирпичных сараев другой
всадник,  на белом коне,  а по бокам его -  двое. Это Овчинников со своими
ординарцами.
     И третий,  необычный... Зоркий Пугачёв подметил его ещё издали, почти
от  самой  крепости.  Он  скакал  во  весь  опор,  нашпаривая рослого коня
нагайкой.   Время  от   времени  он   на  минуту  приостанавливался  возле
пугачёвцев, о чем-то спрашивал их и снова мчался вмах. Вот он ближе, ближе
и - прямо к Пугачёву.
     - Эй,  казак! - хриплым, взволнованным голосом бросил он сидевшему на
коряге оборванцу. - Где государь?
     - Я государь, - прожёвывая баранину, равнодушно ответил Пугачёв.
     - Подь к чёрту!  - буркнул всадник. - Его всурьёз спрашивают, а он...
- и обиженный всадник понёсся прочь от Пугачёва.
     Готовясь проглотить разжёванный кусок, Емельян Иваныч уставился вслед
складному детине. А тот, подскакав к ближайшим из пугачёвцев, крикнул:
     - Где государь?
     - А эвот-эвот, на пригорке-то сидит, на коряжине-то.
     - Который? Вот тот?
     - Ну да... Он самый и есть государь-ампиратор.
     Изумлённый всадник растерялся, опять подъехал к Пугачёву и снова, уже
с колебанием и некоторой робостью, спросил его:
     - Вы... государь?
     - Экой ты дурень,  братец!  -  ответил Пугачёв.  -  Я ж тебе сказывал
давеча, что я и есть - кого ищешь. Что надо?
     Всадник соскочил со взмыленного коня и,  ведя его за собою в  поводу,
твёрдым шагом подступил к Пугачёву.
     - Ваше величество,  -  сказал он,  сдерживая взволнованный голос. - Я
офицер Андрей Горбатов... из Оренбургской крепости...
     - Ага... от Рейнсдорпа, что ли? - спокойно откликнулся Пугачёв, кладя
на всякий случай руку на рукоятку сабли.  -  Сдаваться,  что ли,  надумали
там? Ась? Бумага имеется?
     - Ваше величество!  Могу ответ держать за себя лишь.  Так что решил я
послужить вам верой и правдой.
     - Аа-а...  Ништо,  ништо  господин офицер!  -  ничем не  выдав своего
смущения по  поводу иного  оборота дела,  вымолвил Пугачёв.  -  Ежели  без
коварства слово держишь, изволь - служи.
     - Можете испытать меня, ваше величество.
     - Ништо,  ништо,  -  повторил Пугачёв, цепко приглядываясь к рослому,
белокурому,  с тёмными глазами молодому человеку. "Вот это офицер!.. Не то
что мошенники чернышёвские", - подумал он и спросил: - А чего ж на тебе не
офицерский мундир, а чекмень казацкий?
     - Казацкую экипировку приобрёл в Оренбурге я,  на базаре, государь...
Чтоб сподручней было бежать.
     - И то верно. Какой чин на тебе?
     - В Петербурге имел чин капитана,  но по суду разжалован в прапорщики
и выслан в Оренбург на службу.
     - О! - повеселел Пугачёв. - Видно, одна у нас с тобой судьба: и меня,
братец, двенадцать годков тому назад в Питере-то такожде разжаловали... из
царей.  Да  вот,  как видишь,  господь опять призвал меня сесть на  вышнее
место, а добрые люди помогли тому. За что же тебя пообидели, друг?
     - Накрыл я, ваше величество, с поличным нашего казнокрада-полковника.
А  у  того  большие  связи,   я  же  человек  мелкого  калибра.  Виноватый
оправдался, а мне от нашего правосудия довелось пострадать, государь.
     - Ах,  негодяи!  -  произнёс,  улыбаясь, Пугачёв. - А во всём повинна
насильственно восшедшая на  престол супруга моя.  Зело  много она  развела
всяких корыстолюбцев да мздоимцев...  А ты, видать, человек бесхитростный,
честный.  Таких уважаю...  Ну,  ладно,  Горбатов,  ладно,  брат! - Пугачёв
поднялся, дал выстрел из пистолета. К нему подскакали ближайшие казаки.
     - Проводите-ка,  детушки,  господина  капитана  в  штаб  -  на  слове
"капитан" он  сделал ударение -  да  велите моим  именем Почиталину,  чтоб
немедля квартиру сыскал ему.
     Горбатов с казаками уехал в Берду.
     Ермилка подвёл  Пугачёву коня.  Застоявшийся жеребец покосился умными
глазами на  широкоплечего грузного хозяина,  легко  и  грациозно подбросил
себя вверх, сделав "свечу", принялся по-озорному ходить на дыбах. Ермилка,
внатуг державший его в поводу,  проелозил по снегу сажени три на подошвах,
слегка ударил жеребца нагайкой, весело заорал:
     - Ты! Балуй, тварь!
     Жеребец поджал уши,  всхрапнул и,  словно вкопанный,  замер.  Пугачёв
вскочил в седло.
     В  слободе уже светились огоньки.  У  ворот своей квартиры стояла,  в
тёмной шубке с белым воротником и в пуховой шали,  Стеша Творогова.  Узнав
проезжавшего государя, она низко поклонилась ему.
     - Будь здорова, Стеша, - крикнул он. - Чего в гости не захаживаешь?
     - Спасибо, сокол ясный... Зайду, улучу часок...
     По случаю победы слобода всю ночь предавалась бражному веселью.
     Гуляка поп Иван,  за пьянство приговорённый Пугачёвым к  виселице,  с
радости, что получил помилование, пил без просыпу ещё несколько дней.


     Последняя военная удача так взбодрила Пугачёва,  что он решил послать
генерал-поручику Рейнсдорпу указ,  в  котором требовал покорности и  сдачи
города. После довольно велеречивого вступления в указе говорилось:
     "...Только  вы,  ослепясь  неведением  или  помрачившись  злобою,  не
приходите в чувство, власти нашея безмерно чините с большим кровопролитием
и тщитеся пред светящееся имя наше,  как и прежде,  паки угасить,  и наших
верноподданных рабов,  аки младенцов,  осиротить. Однако мы, по природному
нашему  к  верноподданному  отечеству  великодушию,   буде  хотя  и  ныне,
возникнув от  мрака  неведения и  пришед  в  чувство власти нашей  усердно
покоритесь,  всемилостивейше  прощаем  и  сверх  того  всякого  вольностью
отечески вас  жалую".  Далее,  за  ослушание государевой воле указ угрожал
"праведным нашим гневом".
     Губернатор Рейнсдорп,  читая указ в  обществе начальствующих лиц,  то
впадал в  бессильное негодование,  то разражался скрипучим желчным смехом.
Глаза его с крайним подозрением виляли от лица к лицу.  Он чувствовал, что
все  его  поступки предаются резкой критике,  что  чиновники,  от  мала до
велика,  считают его плохим военачальником и чуть ли не в глаза тычут ему,
что есть он простофиля.  О мой бог!  Какие настали времена, как изменились
люди!..
     - Да, господа, - сказал он, - к великому несчастью, наш гарнизон, как
это усматривается чрез многочисленный неудачный опыт,  ничего с  этот плут
Пугашов поделать не может.  И мы,  господа, стоим в очшень затруднительном
положеньи, чтоб не сказать более...
     - Мне сдаётся,  - насмешливо поглядывая на губернатора, начал тучный,
задышливый директор таможни Обухов,  - мне сдаётся, что о гробе с музыкой,
который вы собирались устроить самозванцу,  нам надлежит забыть и  усердно
молить бога, как бы Пугачёв не устроил оного гроба нам, но без музыки...
     - О нет, нет! Ви очшень ошибайтесь, господин Обухов. Мы этому негодяй
ещё  устроим гроб  и  музыку.  Два  гроба  с  двумя музыкам!  -  выкрикнул
губернатор,  во  все  стороны  повёртываясь на  кресле  и  грозя  пальцем.
Присутствующие невольно улыбнулись,  а Обухов, таясь, выругался в шляпу. -
Только не  тотчас,  не  тотчас.  Вот подоспеет сильный подкреплений извне,
тогда разбойничкам - капут!
     - Но  ведь вы  сами же изволили ещё в  начале октября писать генералу
Деколонгу,  предлагавшему помощь,  чтобы он стоял на месте,  ибо вы в  его
помощи нимало не нуждаетесь, - не унимался дерзкий на язык Обухов.
     - То был один время, теперь настал другой время, - обиженно проворчал
губернатор.  -  Ви ещё очшень неопытна в военном деле,  господа. Ви ещё не
знайт,  что такое наш общий враг...  этот... этот... Вильгельмьян Пугашов.
О, сей каторжный душа весьма опытный воячка! Да он, шорт возьми, настоящий
Вобан,  самый лючший французский инженер и стратег.  Вот кто Пугашов! Этот
самая маршал Вобан своя тактика очшень легко брал крепости.  Сто  лет тому
назад,  сто лет!  Впрочем,  ви и  понятий о нём не имейт,  чтоб не сказать
более...
     Плотный  пучеглазый  Валленштерн,   качнув  головой,   стал  с  жаром
Рейнсдорпу возражать.
     - Ставить на  одну  доску  Пугачёва и  Вобана  несколько удивительно,
особливо для  такого опытного полководца,  каким вы  себя считаете.  Кроме
сего,  к  вашему сведению,  генерал,  ежели этого не знаете:  ваш Вобан не
только мастер был брать крепости,  но  умел и  замечательно строить их.  А
наша Оренбургская крепость,  невзирая на большие ассигнования,  до сих пор
руина. Куда деваются деньги, аллах ведает.
     Рейнсдорп нервно понюхал табаку,  нестрашно посверкал глазами и, чтоб
замять неприятный разговор, вскинул вверх руку с зажатым в ней платком.
     - Господа!  У  меня  созрел  в  голова  очшень  лючший прожект.  - Он
оживился,  и все зашевелились,  незаметно подталкивая друг друга локтями и
готовясь  услыхать  от  губернатора  очередную  забавную  несуразность.  -
Генерал-майор Валленштерн и вы все,  господа,  помогайт мне.  С завтрашняя
ночь сгоняйте наряды сольдат, каторжников, разные воришки, а в равной мере
- обыватель,  штоб...  штоб рыли за стенами крепости по полю много  волчья
яма. Чем больше, тем лючше.
     - Земля промёрзла, будет затруднительно...
     - Отогревайт пожогом,  взрывайт порохом...  А  сверху надо прикрывать
сучочками...
     - Хворостом?
     - Да,   да,  хворост,  хворост!  А  ещё  сверху  подсыпать  снежок...
Неприятельский самый пьяный касак поедет, ату-ату и - в яма... Ещё ставить
по всему степь волчий капкан.  Да,  да, волчий капкан! Прошу спрятать ваши
улыбка. Приказать кузнецам делать много-много капкан...
     - Хорошо,  -  иронически  пожав  плечами,  дал  вынужденное  согласье
обер-комендант Валленштерн.  -  Но,  опасаюсь,  как  бы  и  наши казаки не
поломали себе шеи в этих ямах да капканах.
     Глюпости! - вскричал губернатор и,  обратясь к вёрткому,  похожему на
обезьяну делопроизводителю:  - Вот что, голюбчик, заготовьте-ка мне бумагу
генерал-майору Кару такого содержания...  (Губернатор и не подозревал, что
злосчастный Кар,  бросив свою боевую часть, подъезжал в это время к городу
Казани).  Первое...  Место расположения Кара, сколько у него войска, пусть
как  можно  скорей  поспешил  наступлений.  Когда  намерен  он  прибыть  к
крепости,  чтоб я мог высылайт ему встречу отряд. Ви составьте, а я наведу
окончательная штиль. Ну-с... Да, господа... наше дело швах! Продовольствия
у  нас  на  одна  месяц,  фуража  для  лошадей того менее...  Швах,  швах,
господа!..


                              Гяляаявяая VII

             ГЕНЕРАЛ КАР ПОЙМАН. "ПЕРСОНАЛЬНЫЙ ОСКОРБИТЕЛЬ".
           ПЕСЕНКА О САРАФАНЕ. ЕКАТЕРИНА ВЕЛА ЗАСЕДАНИЕ НЕРВНО


                                    1

     Состояние Казани и той части Казанской губернии,  которая граничила с
губернией Оренбургской, во многих отношениях было самое плачевное.
     Губернатор Брант всё ещё находился в Кичуевском фольдшанце. Отсюда он
распоряжался расстановкой ничтожных воинских частей  вдоль  рубежей  своей
губернии, организовывал отряды из закамских дворян и их дворовых людей, из
экономических,  дворцовых и ясашных крестьян,  чувашей и черемисов. Но эти
ополчения были плохо вооружены,  скверно обучены и  не  могли представлять
собою сколько-нибудь внушительной силы. Иных же войск в Казани не имелось.
К  тому же  Казань была обременена большим числом возвращавшихся из Сибири
польских конфедератов,  да,  кроме того, в городских тюрьмах находилось до
четырёх тысяч колодников.
     Отсутствие воинской силы необычайно тревожило жителей Казани.  А  тут
пошли  слухи  о  неудачах Кара,  о  том,  что  пугачёвцы уже  появились на
Самарской линии и подступают к Бузулукской крепости*.
     _______________
          * Невдалеке от Бугульмы.

     Наконец губернатор фон Брант возвратился из поездки.
     Многочисленные шпионы, разосланные Брантом по дорогам, доносили ему о
том, что крестьянское население про его поездку в один голос говорит:
     - Губернатор к  батюшке-царю на поклон ездил,  там присягу принимал и
поклялся,  что  коль  скоро  государь прибудет брать Казань,  губернатор с
владыкой Вениамином встречь ему выйдут с хлебом-солью.
     - Глупый народ, глупые мужики, глупые и подлые! - возмущался Брант. -
Значит,  они  считают меня изменником и  тайным слугой плута Емельки?..  О
боже мой! Этого только недоставало.
     Следом  за  Брантом  явился  в   Казань,   как  снег  на  голову,   и
расхворавшийся генерал Кар.
     Когда в городе об этом узналось, купечество, зажиточная часть горожан
и  многочисленные,  страха ради съехавшиеся сюда помещики пришли в немалое
смятение:  значит,  плохо  дело,  значит,  самозванец Пугачёв  силен,  раз
петербургский вояка-генерал не смог устоять противу него. Среди же бедноты
шли  скрытные и  довольно своеобразные суждения,  точь-в-точь  повторявшие
слова покинутых Каром солдат:
     - Видали,   мирянушки,   куда   дело-то   повёртывает?   Стало  быть,
Кар-генерал уверовал в батюшку,  что он доподлинный, а не подставной, и не
похотел воевать с ним, больным прикинулся.
     И  уже стали шляться по  кабакам,  по базарам разные пройдохи,  стали
разглашать всякую небылицу, охотно принимаемую народом за сущую правду.
     Здоровецкий  отставной  солдат  с   деревянной  ногой  и   беспалыми,
помороженными в пьяном состоянии руками, сидя с нищими у соборной паперти,
таинственным шёпотом бубнил:
     - Вот государь-то ампиратор и вопрошает нашего губернатора: "Ну, Яков
Ларивоныч Брант, ответствуй, кому желаешь служить: мне ли, царю законному,
алибо Катерине?" А наш губернатор на коленях стоит,  в грудь себя колотит,
ответствует:  "Ах,  ваше величество,  я хоша и сам немецких кровей, только
нет у  меня хотенья Катьке служить.  Раз вы объявиться соизволили,  я  вам
верой-правдой  служить  постараюсь".  А  царь-то  и  говорит ему:  "Вот  и
молодец,  говорит,  ты,  Яков Ларивоныч Брант! Служи, служи!.. Я знаю, как
Катерина приплывала к  вам Волгой,  ей встреча была богатимая,  так уж ты,
Яков Ларивоныч,  когда я  в  Казань стану входить,  уж  и  меня ты встреть
поприглядистей".  -  "Встречу,  батюшка Пётр  Фёдорыч,  встречу...  Только
дозвольте вашего ампираторского совета,  как  мне  голову свою  сберечь от
царствующей  Катерины?"  -   "А  вот  как,   -  отвечает  государь.  -  Ты
манифесты-то  обо  мне катькины вычитывай,  что я,  мол,  беглый казачишка
Пугачёв,  а сам народу-то тихохонько нашёптывай, что я, мол, царь истинный
Пётр Третий, ампиратор..."
     - Откудов,  кисла шерсть,  знаешь всё это?  - забросали нищие старого
враля вопросами.
     Таких вралей хватали,  били плетьми, сажали в тюрьмы, но чем усердней
хватали,  тем больше и больше их появлялось.  Ими кишели дороги,  деревни,
города, они были неистребимы, как запечные тараканы.
     Даже можно сказать так: в смутное, легковерное это время почти каждый
был  сам себе враль,  потому что всякий бедняк,  бесправный и  поруганный,
превращался в мечтателя-соблазнителя,  каждый мыслил,  что вот-вот придёт,
наконец, пора-времечко, когда будет земля, воля и всяческие послабления.
     Вскоре  прибыли  в  Казань  и  посланные  из  Петербурга "черкесы"  -
Перфильев с Герасимовым.
     - Ну,  что ж...  Дело ваше для отечества отменное, - сказал, выслушав
их,  губернатор.  -  Отдохните да  поезжайте с  богом к  своему коменданту
Симонову.


                                    2

     При свидании Кар сообщил Бранту о неудачных стычках с пугачёвцами,  о
причинах этих неудач, затем стал жаловаться на свою застарелую болезнь: во
всех  костях  снова  появился  нестерпимый "лом",  а  в  теле  лихорадка и
трясение.  И когда он,  Кар,  стал терять последние силы, то решил спасать
как свою жизнь, так и безнадёжное положение на фронте.
     Губернатор Брант,  раздражённый речами неудачника,  с  болью в сердце
рассматривал  вспухшие  склеротические  вены  на  своих  старческих  руках
(следствие понесённых им  за  последнее время  забот  и  неприятностей) и,
укоризненно поглядывая на взволнованного Кара, то и дело повторял:
     - А  мы-то надеялись...  А  мы-то уповали на вас.  И вот что вышло...
Конфуз, неизгладимый конфуз!
     - Но  вы понимаете,  дражайший Яков Илларионович,  -  оправдывал себя
Кар,  -  без  больших кавалерийских сил и  без хороших пушек там и  делать
нечего:  враг искусен,  силён и весь на конях.  Я-то боевой генерал,  я-то
смотрю на вещи трезво. А Захар Григорьевич Чернышёв...
     - Граф Чернышёв тоже самый боевой генерал, - возразил мягкий по своей
натуре  старый Брант  и,  притворяясь строгим,  сердито пожевал губами.  -
Первостатейный генерал. Герой!
     - Да,  да...  Но Чернышёв,  да и  все там в Питере самого превратного
мнения о мятеже.  Вот я и собрался в Петербург, я всё приведу в ясность. И
ежели  моим  словам не  будет  оказано достодолжного доверия,  ласкаю себя
смелостью дерзнуть обратиться к  самой императрице.  Надо  спасать Россию,
Яков Илларионович!
     - Надо  спасать Россию,  надо  спасать дворян!  -  подхватил Брант и,
нащупав пульс,  стал незаметно считать удары сердца.  -  Вся  моя губерния
встревожена, - продолжал он чуть погодя, - я уже не говорю об Оренбургском
крае  -  помещики бросают  свои  поместья и  бегут  кто  куда,  крестьяне,
оставшись без  надёжного обуздания,  бесчинствуют,  жгут  поместья,  режут
скот,  грабят господское добро...  А  на уральских заводах что творится...
Бог  мой!   Но  у  меня  нет  воинских  команд,  чтоб  приводить  чернь  к
повиновению, чтоб карать мятежников, чтоб охранять священную собственность
дворянства... И вы верно изволили молвить: Россию спасать надо!
     - Надо,  надо,  Яков  Илларионович!..  И  аттестуйте мне  какого-либо
искусного лекаря.
     Пульс у  Бранта показывал сто пять в минуту.  Брант сразу упал духом,
извинился,  разболтал в  рюмке воды успокоительные капли,  выпил и сказал,
обращаясь к Кару:
     - Навряд  ли  вы  найдёте в  Казани доброго эскулапа...  Плохие здесь
лекаря. Вот и я - пью, пью всякую аптеку, а облегченья нет.
     Пробыв  в   Казани  двое  суток,   болящий  Кар  двинулся  в  Москву,
предварительно послав  графу  Чернышёву частное  письмо,  в  котором между
прочим сообщал:  "Несчастие моё со всех сторон меня преследует,  и  вместо
того,  что  я  намерен был для переговору с  вашим сиятельством осмелиться
выехать в С.-Петербург,  подхватил меня во всех костях нестерпимый лом, и,
будучи  в  чрезвычайной слабости,  принуждён был  поручить корпус генералу
Фрейману,  отъехать  на  излечение в  Казань,  где  по  осмотре  лекарском
открылась,  к  несчастью моему,  еще  фистула,  которую без операции никак
излечить не можно. По неимению же здесь нужных лекарств и искусных медиков
решился для произведения сей операции ехать в  Москву,  уповая на  милость
вашего сиятельства..."
     Ещё  в  начале  ноября  Екатерина  повелела  архиепископу  казанскому
Вениамину составить увещание  к  верующим по  поводу  "богомерзкой смуты".
Вениамин поручил  это  сделать  архимандриту Спасского монастыря,  Платону
Любарскому. Увещание было своевременно оглашено по всей казанской епархии.
После же отъезда Кара в Москву, когда по Казани стали ходить неблаговидные
по  отношению правительства пересуды,  Вениамин  приказал  снова  огласить
пастве своё послание.
     "Твердитесь  разумом,  -  писал  он,  -  бодрствуйте в  вере,  стойте
непоколебимо в присяге, яко и смертию запечатлети вам любовь и покорение к
высочайшей власти".
     Он  между прочим в  своем посланьи говорил,  что  Пётр  Третий,  чьим
именем   назвал   себя   Пугачёв,   действительно  умер   и   погребён   в
Александро-Невском монастыре,  что тело его стояло в тех самых покоях, где
жил Вениамин,  и что на его глазах приходили вельможи и простолюдины, дабы
поклониться праху  почившего.  Вениамин свидетельствует,  что  тело  Петра
Третьего  перенесено при  стечении народа  из  его  архиерейских покоев  в
церковь,  там отпето и  самим Вениамином "запечатлено земною перстью",  то
есть предано земле.
     Но   простой  народ  уже  не   верил  ни  царицыным  манифестам,   ни
непреложному свидетельству своего архипастыря,  народ брал под  подозрение
все  слова,  все  действия  правительства и  церкви.  Униженные люди,  раз
почувствовав в  себе  некую,  хотя  бы  призрачную,  душевную  дерзость  и
свободу,  слепо верили только манифестам живого царя-батюшки,  невесть как
залетавшим в их родную Казань.


     Дорога была гладко укатана,  под полозьями скрипело. Кар с адъютантом
и лекарем ехали в Москву на четверне.
     В  тридцати верстах  от  древней  столицы болящий Кар  был  задержан.
Курьер в офицерском чине вручил ему предписание графа Захара Чернышёва.
     Ну,  разве это не досада,  не пощёчина, не кровная обида: перед самой
Москвой,  в преддверии того,  к чему так настойчиво стремился Кар,  читать
подобные оскорбительные строки:
     "А  буде уже  в  пути сюда находитесь,  то  где бы  вы  сие письмо не
получили,  хотя бы  то  под самым Петербургом,  извольте тотчас,  не  ездя
далее, возвратиться".
     Кар лежал больной в избе зажиточного торговца-крестьянина.  Он  молча
перечёл  бумагу  дважды.  Веки его подрагивали,  волосы на запавших висках
топорщились.  Приподняв голову,  он оправил слабой рукой подушку и  сказал
гонцу-офицеру:
     - Передайте графу Чернышёву,  что его приказания вернуться к корпусу,
в силу своей болезни,  я исполнить не могу. Коль скоро я поправлю в Москве
свое здоровье, то буду ласкать себя надеждой видеть его сиятельство лично.
     И, отдохнув, Кар к вечеру был уже в Москве.
     Хотя по распоряжению главнокомандующего  Москвы,  князя  Волконского,
пребывание  Кара  в первопрестольной от всех скрывалось,  однако,  как это
нередко  случается,  чем  тщательнее  правительство  охраняет  от   народа
какую-либо  тайну,  тем  скорей  народ  эту  тайну  узнаёт,  -  и  весть о
возвращении Кара из-под Оренбурга быстро облетела всю Москву.
     Если появление Кара в  Казани имело там  нелестную для  правительства
"эху",  то  в  Москве разные досужие кривотолки,  а  наравне с  ними самая
жестокая критика поведения Кара и  нераспорядительности Петербурга приняли
столь недозволенные масштабы, что Екатерина, проведав о них, рекомендовала
Волконскому вновь опубликовать старые сенатские указы о болтунах.  Дворяне
и зажиточные круги говорили о Каре:
     - Это не генерал, а баба, - не мог с бездельниками совладать, сбежал.
Под суд его!
     Подливали масла  в  огонь  и  приехавшие из  Казани беглецы-помещики,
разнося повсюду самые тревожные известия.
     Москва в  своих низах далеко не  была  спокойна:  отголоски недавнего
чумного  бунта*  всё  ещё  ходили  по  городу.   О  любопытных  делах  под
Оренбургом,  о  грозном  Пугачёве,  о  волнениях в  Башкирии знал  всякий.
Изустные вести о  мятеже долетали до  Москвы скорее,  чем писанные бумажки
губернаторов.
     _______________
          * В 1771 году.

     Московские простые люди,  проведав о  приезде Кара,  в  трактирах,  в
банях,  по базарам,  а раскольники - в моленных с осторожностью передавали
друг другу:
     - Пугачёв всыпал генералу-то... во как! Говори, где чешется... Только
сумнительство  берёт,   чтобы  простой  казак  мог   генерала  с   войском
покорить...  Ой,  не Пугачёв это,  не бродяга... Врут манифесты, истину от
народушка сокрыть хотят... Сам Пётр Фёдорыч это - не Пугачёв...
     Обер-полицмейстер Архаров хотя имел всюду свои глаза и уши, но сыщики
либо не там,  где надо,  выслеживали болтунов, либо эти болтуны, за версту
чуя врагов своих,  прикидывались патриотами. Обер-полицмейстер, получавший
от сыщиков утешительные сведения,  вводил князя Волконского в заблуждение,
докладывая  ему,  что  на  Москве  "всё  обстоит  благополучно".  А  князь
Волконский, немало постаравшийся в деле возведения Екатерины на престол, в
свою очередь,  обманывал свою обожаемую благодетельницу, письменно сообщая
ей:
     "Здесь,  всемилостивейшая государыня,  всё  тихо  и  смирно,  и  врак
гораздо меньше стало.  Только один  большой,  вашему величеству известный,
болтун  вздор  болтает,  не  разбирая при  ком,  но  при  всех.  А  другие
перебалтывают".


                                    3

     Большой болтун этот был  не  кто  иной,  как  граф Пётр Иваныч Панин,
давнишний   "персональный  оскорбитель"   Екатерины.   Крепкий   духом   и
неподкупной честности вельможа,  он стоял, как на поляне дуб, в стороне от
придворных  всяческих  интриг.  Упиваясь  своим,  может  быть,  призрачным
величием и  в то же время считая себя обойдённым в заслуженных им наградах
и милостях, он в озлоблении своём давал полную волю языку, отравляя желчью
своих  слов  покой  многих царедворцев и,  в  первую голову,  покой  самой
императрицы.
     После геройского взятия грозной крепости Бендер (где им был награждён
за  храбрость казак  Емельян  Пугачёв  званием "значкового товарища",  или
хорунжего)  Панин  никакого  особого  отличия  не  получил  и,   обиженный
невниманием  к  нему  императрицы,  подал  в  отставку.  Подозрительная  и
лицеприязненная   Екатерина   сочла   поступок   Панина   демонстративным,
разгневалась на него, и генерал Пётр Панин попал, таким образом, в опалу.
     В  своём  подмосковном  имении  Михайловке  Панин  задумал  соорудить
миниатюрную копию  Бендер  с  гранитными стенами,  воротами,  бойницами  и
башней.
     В нём,  очевидно, теплились стремления к славе, неистребимая тоска по
бессмертию.   Показывая  близким  приятелям  игрушечную  крепость,   он  с
солдатской грубостью и обычной дозой перца говорил:
     - Мне памятника за мои государственные заслуги Катюша не поставит, я,
как говорится,  рылом не вышел и профиля античного лишён природой, так вот
я сам себе поставил памятник.  Вот он!  - и Панин, встав в картинную позу,
воинственно простирал руку к копии покорённых им Бендер.
     Льстя  его  слабости повеличаться,  гости делали ласкательные лица  и
наперебой говорили ему:
     - Ну,  конечно же,  Пётр Иваныч,  ты достоин и  не этакого памятника.
Тебя вся Россия чтит за геройство твоё.
     - Эка хватили! Никто меня не чтит. Разве что солдаты, со мной бывшие.
А Катерина...  Ох,  уж эта Катерина!..  Она,  окромя себя да своих друзей,
никого  не  чтит.  А  впрочем сказать,  и  эфтого нет.  Она  друзей сердца
поглощает и выплёвывает в меру аппетита,  как разбогатевший,  обожравшийся
откупщик из  мужиков.  Ему подавай то  истинно русскую,  то  польскую,  то
французскую стряпню.  Точка  в  точку и  её,  нашу  всемилостивую матушку,
бросает от тёртой редьки к шампанскому,  от шампанского к гречневой каше с
коровьим маслом,  от  каши  к  малороссийской колбасе.  Синяя  борода  или
Гарун-аль-Рашид в сарафане. Ха!
     Обескураженные  гости,   пугливо   посматривая   то   в   суровое   с
перекосившимся ртом лицо Панина,  то друг на друга, смущённо покашливали и
предавались короткому таящемуся смеху.
     - Она  покровительствует только тем,  кто  ей  угождает да  шлейфы её
пыльные целует,  -  желчно продолжал Панин,  вышагивая с гостями по аллеям
английского парка.  -  Эвота  самое  доверенное  лицо  нашего  московского
сатрапа по чрезвычайному секрету передало мне,  быдто бы этот самый сатрап
Мишка Волконский в своих цыдулях к всемилостивой матушке льстивые немецкие
стишонки преподносит ей.  Смысл оных таков: "Если хорошо нашей государыне,
то  всё идёт как по  маслу,  а  ежели всё идёт как по  маслу,  то всем нам
хорошо!"  Ха!   Как  бы  да  не  так...   Ох,  и  хитрец  эфтот  князюшка,
друг-приятель Орловых!..  Пётр Дмитрич!  - обратился он к генерал-поручику
Еропкину, положившему много труда в борьбе с чумой в Москве. - Ты помнишь,
как   наше   просвещённое,   ха-ха,   правительство   дедушку   Салтыкова,
прославленного русского фельдмаршала, хоронило?
     - Ну  как  же,  Пётр  Иваныч,  помню.  Подобную пощёчину памяти героя
забыть не можно, - с готовностью ответил Еропкин.
     И  Панин  снова  и  снова  пересказывал приятелям  скандальный эпизод
похорон  в  прошлом  году  престарелого фельдмаршала Салтыкова,  жившего в
своём подмосковном Марфине.  Покойный считался при дворе в опале,  поэтому
московские власти  с  князем Волконским во  главе,  желая  подольститься к
императрице,  решили  не  устраивать почившему  фельдмаршалу торжественных
похорон.  Уязвлённый  Пётр  Панин,  воспользовавшись этим,  не  устрашился
сделать резкий вызов императрице,  царедворцам и правительству.  Он тотчас
направился  с  собственным  из  крепостных  крестьян  эскадроном  гусар  в
Марфино,  с обнажённой шпагой стал у гроба и громко объявил:  "Я,  генерал
Пётр Панин,  буду стоять,  как солдат на часах,  при гробе фельдмаршала до
тех пор, пока не пришлют почётный караул мне на смену".
     Так этот опальный вельможа,  обитавший совершенно обособленно в своей
вотчине,  как  маленький царёк,  продолжал наживать себе  опасных врагов и
вызывать в Екатерине приступы жёлчи.
     От  своих выходок он  и  сам  немало страдал,  и  у  него тоже подчас
вспухала печень.  Появление же  в  Москве незадачливого Кара снова бросило
его  в  жёлчную весёлость.  Панин  лично  знал  Кара,  считал его  хорошим
дипломатом,  когда-то состоявшим в  Польше при князе Радзивилле,  неплохим
военным  генералом и  человеком твёрдого  характера.  Может  быть,  только
потому, что высокое общественное мнение всей Москвы было против Кара, граф
Панин принял его под свою защиту.
     - Я знаю, с какими силами был отправлен Кар против Пугачёва, - слегка
подвыпив  за  приятельской трапезой,  крикливо высказывался Панин.  -  Две
роты,  две  пушки  да  тысяча  старых  колченогих солдат в  лаптях...  Ха!
Пускай-ка   с   эфтаким   корпусом  попробует  Захарка  Чернышёв  супротив
самозванца выступить! Нет, братцы, Военная коллегия... Раз дали самозванцу
большую силу забрать, так уж он таперича задёшево жизнь свою не продаст...
Не-е-т-с,  дудки!  Это тебе,  всемилостивейшая государыня,  не твой супруг
Пётр Фёдорыч, которого ты с таким проворством... упразднила. Ха! Я солдат,
я правду говорю!
     Возражать Панину было рискованно.  Гости смущались, краснели, до боли
прикусывали губы,  чтобы не  рассмеяться над острословием хозяина.  Однако
всё же раздался чей-то голос в  порицание Кара:  генерал виноват,  мол,  в
том, что самовольно бросил свой корпус на произвол судьбы.
     - Не   на   произвол  судьбы.   Кар  передал  командование  Фрейману,
настоящему боевому генералу,  -  с горячностью возразил Панин. - А что же,
по-вашему,  Кар  в  репортичках своих должен был  доказывать,  что Захарка
Чернышёв дурак? Вот он и приехал лично доложить ему об этом. Прав Кар, сто
раз прав!  А Чернышёв, может, и не такой уж дурак, только сдаётся мне, что
он ныне не тем местом думает,  тамошних условий не знает,  силы противника
недооценивает.   Он  не  понимает,   что  у   Пугачёва  отчаянные  казаки,
поставившие башки  свои  на  карту,  да  вдобавок  превосходная башкирская
конница. А у Кара что? Да туды надо полки двинуть, целую армию!..
     А приехавшему к нему погостить брату,  Никите Ивановичу Панину,  он с
глазу на глаз сетовал:
     - Ну вот,  ну вот...  Если бы не Катя, а Павел Петрович на царстве-то
сидел,  тогда и  самозванцы не посмели бы появляться.  У  нас царь в юбке,
баба!  А вот царь в казацких шароварах пришёл,  Пётр Фёдорыч, Емелька... И
ещё неизвестно,  куды его кривая вывезет.  Провороним, так народ и завопит
чего доброго: довольно нам баб, давай нам царя с бородой!
     И,  как бы спохватившись и вспомнив,  что он граф,  богач и вельможа,
сверкая глазами, добавил:
     - Впрочем,  говорю тебе, Никита, как брату старшему. Хотя матушку я и
не  люблю,  но  ежели государству учнёт угрожать опасность,  сам на защиту
порядка и дворянских родов готов буду встать. И встану!
     Многое  из  того,  что  говорил в  самом  тесном  кружке Пётр  Панин,
какими-то  неведомыми путями  -  будто  стены  подслушивали -  долетало до
сведения царицы.  Обозлённая выходками своего "персонального оскорбителя",
Екатерина вновь и  вновь писала князю Волконскому:  "Пётр Панин,  живучи в
деревне, весьма дерзко врёт, и для того пошлите туда кого-нибудь надёжного
выслушать его речей...  и  дайте мне наискорей узнать,  чтоб я могла унять
мне непокорных людей... Я здесь кое-кому внушала, чтобы до него дошло, что
если он не уймётся, то я принуждена буду его усмирить наконец".
     Но бывают обстоятельства,  когда сегодня сказанное слово назавтра уже
звучит абсурдом: Пётр Панин, которого императрица грозила усмирять, вскоре
будет ею  же  призван на  усмирение Емельяна Пугачёва.  Это случится в  то
время,  когда затрясутся основы империи,  когда "казанская помещица",  как
впоследствии кокетливо  нарекла  себя  Екатерина,  и  "московский  барин",
почувствовав общую опасность для  трона,  а  стало быть,  и  для сословных
интересов правящего класса, - два непримиримых врага - миролюбиво протянут
друг другу руки. И тогда-то, в самом финале событий, осуществится заветная
мечта Петра Панина: он обессмертит для потомков своё имя, он впишет его на
страницы истории кровью побеждённого народа.


                                    4

     Екатерина только  что  вернулась из  Царского Села,  куда  выезжала с
Григорием  Орловым  на  тетеревиную охоту.  Поездка,  длившаяся двенадцать
дней, была не особенно удачна. Во-первых, князь Орлов, навсегда потерявший
в  её  лице любимую женщину,  был,  так сказать,  не в  своей тарелке:  он
позволял себе дерзить Екатерине или,  наоборот,  падал к её ногам и умолял
восстановить невозвратно  утраченное  между  ними  счастье.  Во-вторых,  в
покоях Екатерины было не особенно тепло и дымили печи.  В-третьих,  и сама
охота, кроме чрезмерно льстивых услуг егерей и свиты, не могла принести ей
радости.  Так,  на  охоте  в  Баболовском парке Екатерина дала  всего пять
выстрелов,  из коих три,  по её предположению,  она наверняка промазала, а
между тем,  как доказательство её  удачной стрельбы,  ей преподнесли шесть
убитых тетеревей.
     - Но ведь я всего пять раз выстрелила...
     - Это  ничего не  означает,  ваше величество.  С  одного выстрела вы,
государыня,  срезали  сразу  двух  сидевших на  берёзе  тетеревей.  Это-то
удивительно!  -  с жаром тряс головой и жирными щеками Лев Нарышкин.  -  С
вашим величеством могла бы соперничать лишь одна богиня Диана.
     Екатерина,  изумлённая таким лганьём,  взглянула на льстеца с укором,
на её глазах даже навернулись слёзы.
     Вызванный из  деревни  Бибиков  сидел  в  кабинете  Екатерины как  на
иголках.  За  его  смелые  суждения Екатерина стала  относиться к  нему  с
некоторой холодностью, и вот - он вызван ко двору. К чему бы это?
     - И чтоб на глаза ко мне не дерзнул показаться!  -  крикливо говорила
Екатерина расстроенному графу Чернышёву,  собиравшему со стола подписанные
государыней  бумаги.   Когда  Екатерина  давала  важные  распоряжения  или
кого-либо  распекала,  голос её  был  властный,  отрывистый.  -  Он,  этот
горе-генерал Кар,  чёрт его возьми,  не  поправил дело,  а  напортил!  Что
скажут иностранные при  нашем  дворе  послы?  Какую  эху  будет  иметь  за
границей его мерзкий поступок?  Это ты мне подсунул его,  Захар Григорьич,
вот теперь и выкручивайся.
     - Государыня,  вы же сами изволили знать,  - оправдывался Чернышёв, -
что все опытные генералы на войне.
     - А вот опытный генерал!  - воскликнула Екатерина, показав глазами на
Бибикова,  у которого сразу вытянулось лицо и стало замирать сердце.  "Ой,
пошлют меня кашу расхлёбывать!" - с горечью подумал он.
     - Болен?  Но у тебя есть лекарь, лечись на месте, - продолжала нервно
выкрикивать императрица,  пристукивая табакеркой о стол.  -  Мало войска у
тебя?  Но дожидай,  пришлём...  А  чтоб с  позором сбежать...  И  в  такое
время...  Он забыл долг пред отечеством,  забыл присягу и  замест подвига,
замест усердия и мужества,  позорно, без разрешения, ретировался. Нет, это
свыше  моих  сил!  Трусы мне  не  нужны!  Больные,  расслабленные -  тоже!
Подобные мизерабли получать жалованье не имеют права.  А посему,  любезный
граф,  изволь заготовить мой  указ  Военной коллегии,  чтоб  Кара  немедля
уволить и  дать апшид.  Ну,  а  какие полки ты намерен послать против этой
зловредной толпы каналий?
     - Сей вопрос ещё не решался, - пожал плечами Чернышёв.
     - Пошли-ка  князю Волконскому полк из Ладоги,  а  то Москва сидит без
военных людей вовсе.  А  Бранту пошли немедля особую цедулу,  дабы он взял
все предосторожности к  охранению нашей Казанской губернии от заразы.  Ну,
прощай! И я тобой тоже не есть довольна, Захар Григорьич. Ты с небрежением
и вяло действуешь.
     Чернышёв  выслушивал  речь  императрицы,  потупившись и  стоя.  Затем
поцеловал протянутую ею руку и ушёл.
     - Александр Ильич,  голюбчик,  - обратилась она к Бибикову. - Ну вот,
если бы ты был на месте Кара да, боже упаси, захворал?..
     - Я   всему  прочему  предпочёл  бы  смерть  на  посту,   государыня!
(Впоследствии,  в далёкой Бугульме, Бибиков с содроганием сердца вспоминал
эту фразу.)
     - Да, да, - прорекла Екатерина. - Тако думают и так ответствуют своим
государям  истинные,  со  светлой  головой,  государственные  мужи.  -  И,
помолчав,  как  бы  давая  время  приготовиться к ответу,  она сказала:  -
Голюбчик,  Александр Ильич, я на вас имею виды. (Сидевший против Екатерины
Бибиков опустил сложенные на груди руки и нервно шевельнулся в кресле.) Вы
пока поезжайте исправить свои  семейные  дела,  а  после  я  вас  покличу.
(Бибиков  встал,  и  выразительные глаза его округлились.) - Неинако,  как
тебе доведётся туда скакать и маленько перевидаться с маркизом  Пугачёвым.
Как ты полагаешь?  - снова перейдя на интимное "ты", закончила Екатерина и
с выжидательной улыбкой заглянула в его лицо.
     - Ваше желание для  меня закон,  его  же  не  прейдеши...  Смею ли  я
возражать, государыня.
     - Очень смеешь,  очень смеешь...  Я тебя люблю,  Александр Ильич,  и,
пожалуйста, возражай!
     - Нет,  государыня... Хотя и горько мне, что я иным часом уподобляюсь
сарафану...
     - Что  сие  значит?  -  продолжая улыбаться,  с  нетерпеливым,  чисто
женским  любопытством  воскликнула  Екатерина.   -   Я   не  понимаю  твой
иносказательный намёк... Будь друг, поясни.
     - Ваше величество,  -  поднял брови Бибиков,  -  да  нешто вы  забыли
песенку?
     Шесть  лет  тому  назад,  когда императрица путешествовала в  Казань,
Бибиков был в её свите на галере "Волга". Екатерина держала себя со всеми,
в особенности с Бибиковым, необычайно просто, поэтому он сейчас и позволил
себе по отношению к императрице некоторую фривольность.
     - Так вот не казните меня,  а выслушайте,  песенка старинная...  - Он
подшибился рукой и  негромко,  но с  ужимками,  запел фальцетом,  подражая
певуньям-бабам:

              Сарафан ли мой, дорогой сарафан!
              Везде ты, сарафан, пригождаешься;
              А не надо, сарафан, - ты под лавкой валяешься.

     В  широкой улыбке Екатерина обнажила белые ровные зубы  и,  милостиво
взглянув на Бибикова, сказала со снисходительной благосклонностью:
     - Шутник...  Ах,  какой шутник вы,  ваше высокопревосходительство!  И
понапрасну вы  объявляете себя  за  сарафан.  Вы  не  есть сарафан,  вы  -
господин  генерал-аншеф,   кавалер  высокого  ордена   святого  Александра
Невского. Очень сожалею, мой друг, что я чересчур плохая Габриельша*, а то
я  не преминула бы составить с тобой дуэт.  Ты хорошо поёшь.  Ну,  подойди
сюда, Александр Ильич, голюбчик.
     _______________
          * Итальянская  певица Габриэль,  служившая в придворном театре в
     Петербурге.

     Бибиков,  склонив  голову,  уже  целовал Екатерине руку,  она  слегка
обняла его за шею и поцеловала в гладкий выпуклый лоб.
     Проезжая  в  санях  по  снежным  улицам  столицы,   Бибиков  окидывал
мысленным взором служебные этапы  своей  жизни.  Ему  только сорок  четыре
года,   а   он   уже   генерал-аншеф.   Екатерина  высоко  ценила  в   нем
просвещённейшего человека и талантливого политического деятеля.
     "Но  почему же,  почему жребий борьбы с  мятежником пал на  меня?  Ну
право же,  не по душе мне это дело...  А как откажешься?  Я человек, прямо
сказать,  бедный,  у  меня семья,  долги,  в опалу попасть резону нет.  Ну
конечно же,  я - сарафан: валялся, валялся под лавкой, а ныне в надобность
пришёл...  А  ничего не попишешь...  И  с кем воевать?  С каким-то чумазым
казаком, да с башкирцами, да со своим народом... Со своим собственным!"


     Об  осаде  Уфы  толпами мятежников стало известно не  только простому
люду, но в этот раз даже и правительству.
     Заместитель Кара,  генерал Фрейман, донёс об этом в Военную коллегию.
Подробностей в  рапорте не  было,  да их никто и  не знал,  кроме Емельяна
Пугачёва.
     События под  Уфой  развёртывались так.  Толпа башкирцев около пятисот
человек под начальством самозваного полковника из  башкир Кашкина-Самарова
и  уфимского казака  самозваного подполковника Губанова 24  ноября  заняла
селение Чесноковку,  что  в  десяти  верстах от  Уфы,  а  также  и  другие
ближайшие  к  городу  селения.  Уфа  была  совершенно  отрезана.  В  толпу
ежедневно прибывали с разных сторон татары,  помещичьи,  государственные и
экономические крестьяне.  Через  неделю в  толпе  было  уже  более  тысячи
человек.
     Вскоре к  городу подъехала группа башкирцев,  они  кричали с  утра до
полудня:
     - Эге-гей!..  Давай языка сюда,  давай начальства, мало-мало балакать
будем... Эге-гей!
     Из города выехал майор Пекарский и два чиновника.
     - Сдавай нам город!  -  говорили им  башкирцы.  -  Выдавай коменданта
Мясоедова да воеводу Борисова.
     - Отправляйтесь, изменники, по домам, - говорил им Пекарский. - Иначе
мы всех вас побьём из пушек.  Государыня сюда целую армию выслала, солдаты
с генералами уже подходят к Волге.
     - Врёшь, собак кудой! У нас нет государыни, у нас есть бачка-царр...
     Комендант, полковник Мясоедов, стал приводить Уфу в боевое положение.
Вокруг города были  установлены ночные разъезды,  в  которые назначались и
служащие учреждений,  сформированы боевые дружины, жителям розданы ружья и
порох.
     Большая  толпа  вооружённых луками  и  копьями  башкирцев,  сделавшая
приступ со  стороны села Богородского,  была отогнана уфимскими казаками и
посаженными на коней жителями.  Башкирцы понесли большой урон.  Их главари
принуждены были обратиться к Пугачёву за помощью.


                                    5

     28 ноября состоялось большое собрание Государственного для обсуждения
военных дел совета в присутствии императрицы.
     - Какие  полки  вы  намерены,   граф,  двинуть  на  место  мятежа?  -
обратилась Екатерина к  президенту Военной коллегии Захару  Чернышёву.  За
креслом императрицы стоял навытяжку дежурный при её  особе граф Строганов,
чуть дальше - два розовощёких пажа.
     - Вчерась в ночь,  -  начал,  подымаясь из-за стола, Чернышёв, - мною
отправлены,   ваше  величество,  курьеры  с  приказами  как  можно  скорей
выступать  в   поход:   Изюмскому  гусарскому  из  Ораниенбаума,   второму
гренадерскому -  из  Нарвы и  пехотному Владимирскому -  из Шлиссельбурга.
Всем полкам следовать в Казань трактом чрез Москву.  Опричь того,  выслано
из Петербурга в Казань шесть пушек с прислугой и снарядами.
     - Я держу опасение,  что войска наши будут поспешать слишком нескоро,
а  несчастный Оренбург долго  упорствовать этим  канальям не  сможет,  там
недостача хлеба,  жителям угрожает бедствие. Надо сию экспедицию как можно
форсировать.
     - Ваше величество!  -  воскликнул Чернышёв,  -  полки,  посаженные на
почтовые и обывательские подводы,  прибудут на место не позже как чрез два
месяца.  Также  могу  поручиться за  то,  что  Рейнсдорп будет держаться в
крепости до последней крайности. В том головой ручаюсь!
     - Вы,  ваше сиятельство,  поостерегитесь столь часто закладывать вашу
голову,  -  выразительно прищурилась на него императрица.  И ему сделалось
неловко, он стал краснеть, кусать губы.
     Екатерина вела заседание очень нервно, смута на востоке угнетала её.
     - Вы,  помнится,  ещё так недавно клялись головой, что Пугачёва можно
прихлопнуть,  как  комара,  с  теми силами,  кои у  Чичерина,  Деколонга и
Реинсдорпа.  И  что  войск новых туда не  след высылать...  Да  так  и  не
выслали!
     Чернышёв хотел было  возразить:  он-де  выслал туда  несколько рот  и
четыре пушки,  но, зная, что вступать в пререканья с императрицей в минуты
её раздражения опасно, в обиде прикусил язык.
     - Впрочем,  ты послал туда две роты... Но... Но от твоей столь щедрой
посылки только курам смешно...  или,  как  это  говорится?  -  продолжала,
заметно волнуясь,  Екатерина.  - Попробуй-ка сам повоюй с двумя ротами, не
желаешь ли,  граф,  туда прогуляться?  -  Она бросала на  сановников косые
взгляды, её оголённые матово-белые плечи нервно передёргивались.
     Весь генералитет сидел как в  рот воды набрал,  уткнув носы в бумаги.
Только  князь  Вяземский*  преданными глазами,  со  льстивым  бессмыслием,
взирал на императрицу.
     _______________
          * Генерал-прокурор сената.

     - Я позволю себе спросить вас,  господа сановники,  -  снова зазвучал
голос  Екатерины;  она  вынула  из  бисерной  сумочки  раздушённый носовой
платок,  зал наполнился благоуханием.  Юный черноволосый паж сладострастно
потянул  ноздрями воздух,  ему  вдруг  захотелось чихнуть,  со  страху  он
обомлел,  крепко-накрепко закусил губу  и  весь содрогнулся.  Его  товарищ
скосил  на  него  озорные  глаза.   Граф  Строганов  повёл  в  их  сторону
прихмуренной бровью.  -  Я спрашиваю вас,  господа,  как быть?  - вскинула
императрица голову. - Поскольку Оренбург заперт, вся губерния остаётся без
управления. Не направить ли туда второго гражданского губернатора?
     - Я полагал бы,  матушка,  - заметил негромко князь Григорий Орлов, -
всё управление краем поручить Бибикову.
     - Я склонен поддержать эту идею,  -  откликнулся Олсуфьев,  - ибо все
тамошние места заражены ныне возмущением и  не  могут без  воинской помощи
управляемыми быть.
     - Против сказать ничего не нахожу,  -  проговорила Екатерина. - Прошу
пригласить генерал-аншефа Бибикова.
     Внешне бодрый,  жизнерадостный,  но очень бледный,  с александровской
через  плечо  лентой,  вошёл  Бибиков,  поклонился,  занял  указанное  ему
императрицей кресло.
     За окнами дворца бушевала вьюга.  Снежные космы,  как беглый пламень,
плескались по  зеркальным стёклам.  В  зале сумеречно,  хотя был  полдень.
Ливрейные слуги  запалили горючие  нити,  которые  вились  от  светильни к
светильне  всех  ста  пятидесяти  свечей,  и  обе  люстры  вспыхнули,  как
рождественские  ёлки.   На   длинном  столе  заседания  зажгли  кенкеты  -
фарфоровые масляные  лампы.  Четыре  лакея  в  белейших  перчатках  подали
государыне и  всем  присутствующим горячий чай  в  расписных гарднеровских
чашках. Екатерине прислуживал сам граф Строганов.
     В огромном зале было довольно свежо.  Императрица поёживалась,  зябко
передёргивая плечами,  дважды кашлянула в  раздушенный платочек.  Григорий
Орлов сорвался с  места и  ловко накинул на  её  плечи пелерину из  пышных
якутских соболей.
     Екатерина  посмотрела  по-холодному  на  князя  Вяземского,   что  не
распорядился  как  следует  протопить  печи,  сказала  Орлову:  "Мерси"  и
потянулась  к  горячему  чаю.  Вяземский  понял  недовольство императрицы.
Перестав преданно улыбаться,  он пальцем подманил мордастого лакея, что-то
сердито шепнул ему и,  поджав сухие губы,  незаметно лягнул его каблуком в
ногу. Тотчас запылали два огромных камина.
     - Разрешите,  ваше величество,  -  сказал Вяземский,  приподнявшись и
щёлкнув каблуками.
     Екатерина, у которой рот был занят вкусным печеньем, кивнула головой.
     Один из секретарей с  благородным лицом и осанкой,  стоя возле своего
пюпитра,   звучным  баритоном  стал  читать  проект  манифеста  по  поводу
разгоревшегося мятежа.  Екатерина послала  через  стол  Бибикову  записку:
"Прошу слушать внимательно".
     Когда чтец дошёл до места,  где Пугачёв уподоблялся Гришке Отрепьеву,
граф Чернышёв попросил,  с  разрешения Екатерины,  ещё  раз повторить этот
текст.
     "Содрогает дух  наш  от  воспоминания времён Годуновых и  Отрепьевых,
посетивших Россию бедствиями гражданского междуусобия...  когда от явления
самозванца Гришки-расстриги и других ему последовавших обманщиков города и
сёла и  огнём и  мечом истребляемы,  кровь россиян от  россиян же потоками
проливаема..." и т. д.
     - Разрешите,   великая  государыня,   -   поднялся  Чернышёв,  знаком
остановив чтение.  -  Нам с  князь Григорием кажется,  что никак не  можно
уподоблять  сии  два  события  -  возмущение древнее  и  бунт  совремённый
Пугачёва.
     - Ведь в та поры,  матушка,  -  подхватил с места князь Орлов,  - всё
государство в  смятенье пришло,  вкупе с  боярством,  а  ныне  одна только
чернь,  да и  то в одном месте.  Да этакое сравнение разбойника Пугачёва с
ложным Димитрием хоть  кому  в  глаза  бросится,  оно  и  самих мятежников
возгордит.
     - Мне пришло в идею сделать подобное сравнение,  - сказала Екатерина,
- только с тем намерением,  чтобы вызвать в народе самое большое омерзение
к Пугачёву.  Я ещё раз готова над сим местом призадуматься и,  ежели сочту
нужным, допущу перифразм.
     За  сим  была  оглашена инструкция Бибикову,  по  смыслу  которой  он
посылался в  неспокойный край  полновластным диктатором.  Бибикову давался
открытый указ,  по  которому ему подчинялись все краевые власти:  военные,
гражданские, духовные.
     Бибиков слушал весь этот словесный шум, низко опустив голову.
     Повестка заседания исчерпана. Екатерина уже стала собирать в бисерный
мешочек  свои  вещи:  табакерку,  лорнет,  носовой  платок,  бонбоньерку с
шоколадными конфетами,  а  также неуместно подсунутую ей печальным Орловым
записочку:  "О  богиня!"  Но  в  это время поднялся генерал-прокурор князь
Вяземский и обратился к государыне:
     - Дозвольте, ваше величество... Последний вопрос, который, по внешним
знатным опасностям,  я  считаю зело важным и  отлагательства не  терпящим.
Осмелюсь, ваше величество, свою мысль сказать: не было бы бесполезно, если
бы назначить знаменитую сумму денег в  награду и прощение сообщникам,  кои
бы его,  Пугачёва,  выдали живого, или б, по-крайности, мёртвого. Казалось
бы,  что  из  тех  плутов могли таковые найтиться.  А  мог  бы  и  таковый
выискаться из отважных людей,  коему позволить к злодею предаться,  чтобы,
войдя к  нему в услугу,  его убил или,  подговоря других,  выдал.  И оному
удачнику надлежало бы от казны коликую выдать награду.
     - Но  ведь туда для  сей цели уже направлены два казака -  Порфиров и
Грачёв, кажется, - сказала Екатерина, перенеся взор свой на Вяземского.
     - Перфильев и Герасимов, матушка, - поправил её князь Орлов.
     - Это  сделано без  моего ведома,  -  поднявшись,  бросил с  обидой в
голосе граф Чернышёв и сел.
     - Это сделано при моём ближайшем участии,  -  встал Вяземский и снова
сел.
     - Сих  шельмецов мой  брат  Алексей  послал,  -  проговорил Орлов,  -
только, чаю я, из этого ни синь-пороха не приключится.
     - А  может,  и приключится...  -  холодно возразила ему Екатерина.  -
Однако же,  Александр Алексеевич, голюбчик, - обратилась она к Вяземскому,
- тебе  в  пору  знать,   что  государю  невместно  заниматься  поощрением
убийства. А посему я согласна назначить награду только за живого...
     "Чтоб  потом  живому оттяпать голову",  -  мелькнуло у  князя Орлова,
сумрачно брови насупившего.
     Екатерина  поднялась,   и  все  вскочили,  кроме  старика  Олсуфьева,
одержимого подагрой.  Опираясь на  две  палки,  кряхтя и  выгорбив сутулую
спину,  он ещё долго бы корячился,  если б его не подхватили под мышки два
лакея, похожих на заморских послов.
     Екатерину окружила свита.  Одарив всех рассеянной улыбкой, она быстро
направилась к выходу.


                             Гяляаявяая VIII

         МИТЬКА ЛЫСОВ "ОКАЯНСТВУЕТ". ПЕРФИЛЬЕВ ДВИНУЛСЯ В БЕРДУ.
                   ГАВРИИЛ РОМАНОВИЧ ДЕРЖАВИН. ДЕПУТАТЫ


                                    1

     В  Петербурге и  на  том  конце света -  в  Берде с  одинаковой силой
свирепствовала вьюга.
     В  столице заседание Государственного военного совета кончилось,  а в
Берде в это самое время открыла свои занятия Войсковая канцелярия.
     Прищуривая то правый,  то левый глаз и прищёлкивая языком,  Пугачёв с
особым вниманием слушал прибывших из Уфы гонцов.
     Гонцы - башкирец, русский и татарин, - не торопясь, рассказывали, как
было  под  Уфой и  почему склонившиеся на  верную службу великому государю
терпят неудачу.
     - Для  того  мы  просим вашего царского милосердия:  в  нашу  сторону
прислать войско и  мало-мало пушек.  А то ваших супротивников нам без оных
сократить не с чем.
     - Мне вестно стало,  что в Башкирии немало коней,  - заметил Пугачёв,
прямо не откликаясь на просьбу посланцев.
     - Эге!  Коней,  как чёрной грязи, бачка! - живо подхватил башкирец. -
Мы тебе целыми косяками пригонять будем. У справных хозяев отбирать будем.
Эге!..
     - Ахти,  добро!  - проговорил довольный Пугачёв.  - Как у меня  много
будет коней, я большую часть армии моей на-конь посажу.
     Одарив гонцов, Пугачёв сказал им:
     - Ну,  езжайте в обрат, детушки! Будут вам пушки, будут люди, будет и
главный над вами командир от меня.
     Вошёл,  весь в  снегу,  офицер Андрей Горбатов,  поклонился Пугачёву,
сказал:
     - Государь, вот казак прибыл к вам с вестями.
     - Давай его, ваше благородие!
     Вошёл широкоплечий казак с  плетью у пояса,  с винтовкой за плечами и
пикой в руке. Поставив пику в угол, он усердно покрестился на иконы и упал
Пугачёву в ноги.
     - Иван Жилкин да  атаман Илья Арапов приказали тебе,  батюшка,  челом
бить. А сам я - есаул Плешаков...
     - Встань,  -  сказал Пугачёв. - Илью Арапова знаю. Я его с полусотней
казаков сам спосылал под Бузулук.
     - Истина твоя, батюшка! А мы шестьдесят две четверти сухарей забрали,
да сто шестьдесят кулей муки,  да круп, да пороху, да на две тысячи рублей
медяков.
     - Стало, хорошие вести привёз ты?
     - Не надо лучше... Худые вести и гонцу не в радость, ваше величество.
     - Ну, сказывай, друг!
     Чернобородый,  ещё  нестарый,  с  умными  глазами казак  не  торопясь
рассказал о  том,  что  город Бузулук с  крепостью и  почти все крепости с
форпостами  Самарской  линии  взяты  ополченцами отставного солдата  Ивана
Жилкина,  а  ещё беглого солдата Варсонофия Перешиби-Носа*,  да  полсотней
казаков вышереченного Ильи Арапова.
     _______________
          * Пугачев случайно встретился с Перешиби-Носом  шесть  лет  тому
     назад,  во  время  крестьянского  бунта,  в  поездку  свою  с  Дона в
     Котловку, что на Каме.

     "Перешиби-Нос,  Варсонофий?  -  неприятно  удивился  Пугачёв  и  даже
откинулся на кресле.  - Вот те клюква!.. Как бы он, забулдыга, не тово, не
этого..."
     - Откудова взялись Жилкин  да  Перешиби-Нос  какой-то?  -  ввязался в
разговор Максим Шигаев;  он в  красной рубахе сидел на табуретке,  закинув
нога за ногу,  засунув руки в  карманы суконных штанов.  -  Илью Арапова с
казаками,   верно,  мы  спосылали,  а  эти  двое  -  самочинцы.  Их,  ваше
величество, надо бы вызвать да пристрастить.
     - А чего же их пристращивать,  -  возразил Пугачёв,  - ежели они моим
именем крепости берут? Пущай стараются.
     - Для порядку-ба...  -  сказал Шигаев и,  вынув из карманов руки, сел
прямо.
     - Как порядок учнут рушить,  так и не токмо что вызвать, а и повесить
можно, - и Пугачёв обратился к чернобородому гонцу: - Толкуй, казак, дале.
     - А комендант Бузулукской крепости-то, фамиль Вульф*, ещё раньше того
сбежал.  Как узнал он,  что полковник Чернышёв в плен угодил, убег со всем
семейством.  А тут вскорости ваш Илья Фёдорович Арапов с казаками прикатил
в Бузулук,  склады провиантские опечатал все, обобрал самолучших лошадей -
и был таков.  А в конце ноября и мы на двадцати санях понаехали.  Жилкин с
Перешиби-Носом велели вина из складов выкатить. Тут все мы, грешным делом,
в гульбу пошли! Уж не брани нас, батюшка. Два попа тоже гулеванили с нами.
Некий солдат-старик опился в смерть.  Во! Через день опять Арапов наскакал
со своими.  Тогда мы,  все совокупясь,  побежали на конях помещичьи именья
зорить.  Мужиков подбивали к тебе,  батюшка,  иттить,  а двух бурмистров -
вздёрнули. - Казак вынул из-за пазухи бумагу, протянул Пугачёву, сказал: -
Это вот от  атамана Арапова списочек,  чего да  чего шлет он  тебе.  Вели,
батюшка, примать. Обоз подходит сюды.
     _______________
          * Зять губернатора Бранта.

     Максим Горшков шершавым басом огласил бумагу.
     "Его   императорскому  величеству  и   всея   России  государю  Петру
Фёдоровичу  от   атамана  Ильи  Арапова  покорнейший  рапорт.   При   всей
случившейся  радостной  вашего   величества  оказии,   от   изверженных  и
недостойных рабов,  которые бесчувственно,  осмелясь, сами себя отреклись,
захвачено разных сортов кусу*  и  прочих вещей,  при  сём  с  нарочным,  в
покорности  моей,   посылаются:  сахару  три  головы,  винограду  сушеного
бочонков два,  рыбы свежей -  осетёр один,  севрюга одна, белорыбица одна,
севрюг  провесных  две,  урюку  небольшое  число,  завёрнутое  в  бумажке,
сорочинской пшеницы,  водки сладкой, сургуча два пучка, бумаги писчей одна
стопа,  сотов три гнезда,  гусей да уток по четыре гнезда, масла коровьего
кадка, маку фунтов с десять".
     _______________
          * Кяуяс - провизия.

     Пугачёв был  необычайно доволен столь задачливым днём.  Уфа  заперта,
Бузулук взят,  форпосты и  мелкие  крепостишки Самарской линии  передались
ему,  подвозят добро с казной. А перед этим - Кар разбит. Чернышёв в полон
попал,  Валленштерн не  единожды трёпку получал.  После  таких  событий не
грешно и передохнуть,  разгуляться.  И вот царь-батюшка с атаманом поехали
под  вечерок верхами в  Каргалу,  к  знакомым татарам.  Увязался с  ними и
Митька Лысов.  В Берде начальником остался Максим Шигаев,  который и велел
объявить  по  казачьим полкам,  чтоб  завтра  с  утра  казаки  приходили в
канцелярию получать денежное жалованье.


                                    2

     Гости бражничали  в Каргале до третьих петухов.  Хозяина,  сметливого
татарина Мусу Улеева,  Пугачёв поставил каргалинским атаманом,  а татарина
Абрешита  произвёл  в  сотники.  Ночью  пугачёвские атаманы разгуливали по
улице в обнимку с татарами,  пели песни,  играли  на  дудках,  целовались.
Пугачёв  был  крепче  всех,  да  и пил в меру,  он шёл твёрдо,  его по обе
стороны поддерживали две красивые татарки  в  бархатных,  вышитых  золотом
невысоких   шапочках-тюбетейках   и   в   накинутых   на   плечи   меховых
шёлково-узорчатых охабнях.  Одна из них - жена Мусы Улеева,  другая - жена
Абрешита.  Молодые  женщины украдкой целовали государя в щёки,  он на ходу
немножко с ними заигрывал.  Они весело смеялись, наперебой что-то лопотали
ему по-татарски.  Он ничего не понимал,  только встряхивал бородой, широко
улыбался и, стараясь быть вежливым, то и дело говорил им:
     - Ась,  ась?  Благодарствую...  В гости,  мол, приезжайте, в Берду...
Саблея, нестивал. Шурум-бурум, шох-ворох...
     Татары провожали их,  как самых наипочётных гостей,  дружными залпами
из самострелов. Атаманы в ответ дали прощальный салют из своих пистолетов.
     Был предутренний час.  Лобастая луна стояла высоко, окружённая яркими
звёздами,  как новый среди гривенников рубль.  Просторы голубели.  Тишина.
Только каргалинские собаки,  разбуженные выстрелами,  всё  ещё побрёхивали
вдали.
     - Братцы-атаманы!  -  сказал Лысов. - А пошто мы все пьяны, а батюшка
тверёзый?
     - Батюшка хош и не мене тебя пил, - сказал Пугачёв, - а вот, брось на
дорогу шапку, я на всём скаку дно ей вырву.
     - А ежели не того... не вырвешь?
     - Тогда назови меня никудышным псом!
     Лысов,  пьяно раскачиваясь в седле,  помчался вперёд,  швырнул в снег
шапку -  в лунном свете она ярко чернела на голубом сугробе. Пугачёв вынул
из-за пояса пистолет,  гикнул и,  вихрем проносясь мимо шапки, выстрелил в
неё.  Шапка  подпрыгнула и,  как  чёрная  курица,  распустила крылья.  Все
захохотали.  Митька Лысов подцепил пикой шапку -  на снегу остались клочья
мерлушки - кой-как надел её на лысую голову, по-злому сказал:
     - Ну  и  чёрт  ты,  батюшка!..  Не  иначе,  как  с  анчуткой неумытым
знаешься... Ведь шапка-то дорогая, новая... Пёс ты и есть, а не царь!
     Отъехавший Пугачёв этих дерзких слов не слыхал.  Безбородый,  похожий
на скопца, Максим Горшков, сверкнув прищуренными глазами, громыхнул Митьке
басом:
     - Ты дурнинку-то эту брось!
     - А то что? - задышливо спросил Митька Лысов и с мстительной ухмылкой
уставился в спину удалявшегося Пугачёва.
     - А вот что!  -  крикнул суровый Овчинников.  - Ссадим тебя с коня да
хороших лещей по шее надаём...
     Не  слушая  его,  стиснув зубы,  Митька  нагнулся,  гикнул -  и  пику
наперевес  -   полным  карьером  помчался  на  Пугачёва.  Тот,  ничего  не
подозревая,  ехал  впереди ровным шагом.  Чуя  недоброе,  атаманы ринулись
вслед Митьке, заполошно кричали:
     - Берегись, батюшка! Берегись, ваше величество!
     Но было уже поздно. Налетевший Митька с силой ударил Пугачёва пикой в
левую лопатку. Пугачёв держался в седле крепко, как дуб в земле, он только
клюнул носом и  схватился за шапку,  а  Митька Лысов от сильного ответного
толчка кувырнулся прямо в снег, как сброшенный с воза куль.
     Остро отточенная пика легко вспорола толстый меховой чекмень Пугачёва
и  смаху  упёрлась в  стальную,  поверх рубахи кольчугу.  Все  соскочили с
коней:  Почиталин,  Творогов, Витошнов, Горшков, Яким Давилин, Овчинников.
Все  окружили Пугачёва.  Пегая  кобылка Лысова,  переступив всеми четырьмя
ногами,  повернулась к  своему  хозяину и  с  удивлением глядела на  него,
поверженного  в  снег,   влажными,  светящимися  глазами,  как  бы  силясь
спросить, по какой причине его угораздило в сугроб?
     - На  сей  раз  прошибся  ты,  Лысов,  -  сказал  Пугачёв  спокойным,
застуженным голосом. - Не добыл кровушки-то моей.
     - Здоров ли,  батюшка?  Цел ли? Не покарябал ли он тебя? - сыпались в
его сторону вопросы близких.
     - Нетути. Как видите, невредим!
     - Вставай, чертяка! - грозно, хором, закричали на Митьку.
     Тот повалился Пугачёву в ноги, сквозь шапку без дна мутно блеснул под
луной лысый череп.
     - Спьяну,  спьяну это  я,  -  вопил он.  -  Прости,  надёжа-государь,
прости,  милостивец!.. Ведь мне попритчилось, что я под Оренбургом Матюшку
Бородина пикой-то пырнул.  -  Лысов лил пьяные слезы,  но волчьи глаза его
были трезвы, жёстки.
     - Как  повелишь поступить с  ним,  ваше  величество?  -  спросил Яким
Давилин...
     - Встань,  Лысов!  -  сказал Пугачёв,  взглянул на Митьку и брезгливо
сплюнул. - Встань, да другой раз не окаянствуй. Не окаянствуй, говорю!
     Лысов,  кряхтя,  поднялся, с нахальцем взглянул в лицо казаков: "Что,
мол,  много взяли?" - и с быстротой росомахи вскочил в седло. Его кобылка,
видя,  что  всё пришло в  порядок,  удовлетворённо встряхнула хвостом и  с
игривостью повела глазом на гнедого пугачёвского жеребца.
     Неспешной бежью все тронулись в путь.
     - Воля твоя,  батюшка!  -  хмурясь, проговорил Овчинников. - А Лысову
надлежало бы всыпать для порядку.
     - Нет  мне  охоты  идти  на  комара с  рогатиной,  -  ответил Пугачёв
раздражённо.
     Лысов  запыхтел,   сравнялся  с  Пугачёвым  и,  притворно  всхлипнув,
прогнусил:
     - Ты завсегда,  ваше величество,  кровно обижаешь меня.  Вот опять...
комаром обозвал.
     - Какой там комар,  ты вошь!  -  вскричал атаман Овчинников.  - А ну,
покажи руки,  сними  рукавицы!  -  Снова  все  остановились.  -  Давилин с
Почиталиным, сдёрните-ка с него рукавички-то козловые.
     На  пальцах  Лысова  заблестели  крупные,   в  драгоценных  каменьях,
перстни.
     - Откуда взял? - сурово спросил Лысова Пугачёв.
     - А  уж это моё дело...  Не из твоих сундуков,  что в подполье у себя
держишь.
     - То не мои сундуки,  а государственные, - повысил Пугачёв голос. - Я
вчерась из  них три тысячи рублей Шигаеву выдал на жалованье казакам.  Ты,
супротивник, опять в щеть идешь?
     - Не я,  а ты,  батюшка,  в щеть-то идёшь, - заикаясь и гнусавя, стал
выкрикивать Лысов.  - Ты за всяко-просто обиду мне чинишь...  Много на мне
обид твоих, батюшка! Я то всё помню...
     - Засохни, гнида! - заорал на него Овчинников и пригрозил нагайкой.
     - Сам засохни,  хромой чёрт,  бараньи твои глаза! - огрызнулся Митька
и, выпустив поводья, стал истерично бить себя кулаками в грудь. - Накипело
во мне!..  Дайте мне обиду выкричать!  Меня тоже  погоди  обижать-то!..  Я
полковник! Я выборный полковник!.. За меня войско заступится...
     - Вот  в  войсковой канцелярии мы  тебя  спросим,  откудов  кольца-то
добыл, - поднял голос и молчавший до того Почиталин, но, сразу сконфузясь,
покраснел, как девушка.
     - Плюю я на твою,  щенячья лапа,  канцелярию,  - не унимался Лысов, в
злости то пружинно подпрыгивая на стременах, то снова падая в седло.
     - Не плюй в колодец,  Митя,  - спокойно сказал Овчинников. - А что ты
вор,  всем ведомо.  Ты помещикам живьём пальцы рубишь,  чтобы перстеньками
поскорее  завладеть.  Ты  всякую  поживинку  хапаешь да прячешь - в купцы,
видно,  метишь выйти?  Нам-то,  брат,  всё известно. Хоть за пятьсот вёрст
смошенничай - знать будем...  Эх,  ты,  полковник!.. Когда простые людишки
грабят, ты их унимать должен, а ты сам путь им указуешь... Полко-о-вник!
     - Ладно, поехали! - нетерпеливо крикнул Пугачёв.
     Застоявшиеся лошади  пошли  крупной  рысью.  Луна  заметно помутнела,
звезды выцвели. Наступал рассвет. До самой Берды всадники ехали молча.
     Всяк думал о своём. Мысли Лысова были хитры, занозисты и мрачны. "Ха,
царь!  Много  таких  царей  по  острогам  вшей  кормит.  А эти каверзники:
"Овчинников - бараньи  глаза,  да  Горшков  Макся  -  скоблёное  рыло,  да
Витошнов  -  старая  кила,  быдто  сговорились:  царь  да царь...  Спасибо
Чике-Зарубину,  пьяный сболтнул мне про батюшку-т... Сволочь, шапку вдрызг
расшиб,  а шапка-т генеральская, шёлковая подшивка с золотым гербом. А он,
сволочь,  - бах! Да нешто цари так стрелять могут? Вот сразу и видать, что
не царь,  а чувырло бородатое. Ха! Где кольца взял... А тебе какая забота?
Набил себе сундуки-то...  хапаным... Ну, ладно, недолго вам поцарствовать.
Дай срок - всех вас выведу на чистую водичку!"
     Пугачёва  тоже  одолевали думы.  Странный,  непонятный какой-то  этот
казак-гуляка  Митька Лысов.  То  он  покорен,  рачительно служит,  сотнями
пригоняет в лагерь крестьян, татар, калмыков, то вдруг - вожжа под хвост -
и зауросит,  зауросит Митька,  сладу нет!  "Ну,  ладно,  погожу. Как будет
невтерпёж, так я и сабле волю дам: лети голова с плеч!"


                                    3

     Напутствуя главнокомандующего Бибикова,  Екатерина говорила ему:  - Я
вас,  Александр Ильич,  за  большого патриота почитаю,  за  весьма такожде
усердного к особе нашей. Всюду, Александр Ильич, действуй моим именем, как
тебе бог и  совесть укажут.  Ты в  Казань езжай попроворней,  дабы заранее
ознакомиться с положением дел в крае, чем возмутители дышат, какие у них с
землёй связи,  каковы ресурсы пропитания,  да  есть ли  у  них  внутреннее
управление,   разрозненная  ли   орда   то,   подобная  стаду  овец,   или
действительно вооружены они  дисциплиной?  Во  всяком  разе,  я  чаю,  что
мужество и просвещение,  искусством руководствуемые, дадут тебе, Александр
Ильич,   несравненное  преимущество  над  толпою  черни,   движимой  диким
фанатизмом.
     Беседа   при   участии  Григория  Орлова  протекала  довольно  долго.
Екатерина,  прежде всех оценившая опасность оренбургского восстания, лично
вникала теперь во все подробности дела,  давала Бибикову всякие советы как
в письмах,  так и в изустных разговорах. Бибиков и без её подсказа всё это
прекрасно понимал,  но  поневоле ей  поддакивал,  а  сам думал:  "Либо она
считает   меня   глупым   индюком,   либо   своим   якобы   знанием  жизни
поафишироваться хочет".
     - Дворянство  всегда  было  надёжною  опорою  престолу,   -  говорила
Екатерина,   то  принимая  напыщенный  вид,  то  облекая  румяное  лицо  в
приветливую улыбку,  -  и я верю, что оно, дворянство, и на сей раз явится
на помощь нам по первому нашему призыву. Ты потрудись уж, Александр Ильич,
разъяснить,  что в их патриотическом усердии залог их личной безопасности,
сохранности их имений и самой целости дворянского их корпуса.  Ты расскажи
им, как Пугачёв расправляется со дворянами и чиновниками, кои попадают ему
в лапы.
     - Матушка, не забудь насчёт комиссии, - подсказал князь Орлов.
     - Да!  Решили  мы  тотчас  послать  в Казань секретную комиссию,  коя
будет,  Александр Ильич,  при твоей особе состоять.  В ней три гвардейских
офицера  -  Лунин,  Савва  Маврин  и Василий Собакин,  да секретарь тайной
сенатской экспедиции Зряхов,  человек в допросных делах зело  сведущий.  В
Казани  уже  сидит  сколько-то  пугачёвских молодчиков.  Этих каналий надо
опросить и,  в страх черни, примерно наказать на публике. Ну, что ещё? Как
ты  уже  сам  ведаешь,  тебе  в  ближайшую помощь определяю генерал-майора
Мансурова да князя Петра Голицына.  Также  возьмёшь  с  собой,  по  своему
выбору, некое число офицеров да двенадцать гренадер.


     - Так ведь ты  же  бунтовщик был,  ты же против генерала Траубенберга
шёл  и  принимал участие  в  его  убийстве?  -  крикливым голосом  говорил
Перфильеву комендант Яицкой крепости полковник Симонов.  -  Как же  могу я
поверить тебе?
     - Правда, был бунтовщик я, а вот теперича желаю искупить свою вину, -
отвечал есаул Перфильев,  исподлобья посматривая на Симонова.  -  Ежели не
верите мне, верьте бумагам. Я же передал вам письмо губернатора Бранта.
     Умный  Симонов только  плечами пожимал,  он  прекрасно знал  то,  как
губернатором Рейнсдорпом был направлен ловить Пугачёва каторжник Хлопуша и
что из этого вышло.  "Наивные в Петербурге люди, а уже про Бранта с дурнем
Иваном Андреевичем и говорить не остаётся", - думал Симонов.
     - Что ж, надеешься Пугачёва изловить?
     - Изловить мне  одному невмочь.  А  вот  казаков от  него оторвать да
мутню в шайке самозванца пустить - завсегда возможно.
     - Ну,  что  ж,  поезжай,  -  сказал  Симонов и  раздумчиво провёл  по
стриженным в бобрик чёрным волосам своим ладонью.  - Я бы не послал тебя в
сию эспедицию, ибо она, на мой взгляд, бесполезна, даже вредна! Но раз эта
идея относится до графа Орлова,  то препятствия чинить не могу.  Одно тебе
посоветую:  помни присягу! И ещё возьми в память: у Пугачёва шайка отпетых
голов, у её же величества - в триста тысяч армия. Кто будет в выигрыше-то?
     Вскоре  Пётр  Герасимов  был   направлен  Симоновым  на   нижнеяицкие
форпосты,  а Перфильев, взяв с собою казаков Фофанова и Мирошихина, выехал
в Берду.


                                    4

     В приёмной Бибикова толпились офицеры. Среди них бравый, лейб-гвардии
конного полка подпоручик Гавриил Романович Державин.  Когда дошла до  него
очередь,  он явился в кабинет, щёлкнул шпорами и вытянулся перед Бибиковым
в струнку.
     - Очень рад,  очень рад!  -  сказал Бибиков,  затягиваясь трубкой.  -
Слышно, изволите быть стихотворцем? Что ж, и то дело!
     - Сие междуделье,  ваше высокопревосходительство. Прежде всего есть я
покорный раб её величества и защитник отечества нашего. Кроме сего, имею в
Казанской губернии личные интересы,  как-то небольшое именьице,  а наипаче
того  драгоценность - старушку-мать...  Сим руководясь,  желал бы там,  на
месте,  под вашим руководством проявить  священные  чувства,  свойственные
всем истинным сынам родины.  Словом,  великое у меня желание быть полезным
вашему высокопревосходительству в походе против похитителя  императорского
имени - казака Пугачёва.
     Бибиков слегка поморщился на излишнее красноречие офицера и сказал:
     - Желание ваше почтенно,  однако должен огорчить вас,  что  опоздали:
все места нужного мне обер-офицерства заполнены.
     Державин  возвращался  домой  обескураженный.   Лопнула  его  надежда
повидаться со старухой-матерью,  да и  деньжонок в командировке прикопить.
Небогатому офицеру в  гвардейском полку служить было  трудно,  там  весело
было лишь богачам да искусным картёжникам. И если б не состоятельная дама,
с  которой молодой Державин был в  близких отношениях,  ему пришлось бы  в
жизни весьма туго.
     Жил  офицер Державин в  маленьких "покойчиках" на  Литейной,  в  доме
Удалова.  Войдя во двор,  он ещё раз осмотрел свою ветхую карету,  которую
недавно купил в  долг.  "Хоть бы  какую клячонку завести,  либо полкового,
отслужившего свой век коня,  а то просто срам,  выехать в люди не на чем".
Он  вошёл  в  покойчик,  послал  денщика за  возницей,  бегло  пересмотрел
рукописи,  задержался глазами на сером листке с  началом оды,  полюбовался
блестящими английскими сапогами с  серебряными шпорами и,  как подана была
лошадь, поехал на Васильевский остров, где жила "дама сердца".
     - Не выгорело,  любезная Степанида Порфирьевна!  Ау,  не выгорело!  У
генерал-аншефа без  меня ловкачи нашлись,  -  печально пробасил он,  целуя
руки ещё не старой, с высокой причёской и с томными глазами, женщины.
     - Ну вот и слава богу!  -  чуть не всплакнула она от радости.  -  Это
пречистая богородица мою  молитву услыхала.  В  этакую страсть ехать!  Вот
поди-ка, послушай, Гаврюшенька, что люди мои говорят в кухне. С Ладожского
канала, из моего именьица, только что прибыли, харч привезли.
     Державин прошёл в  кухню,  там  обедали трое крестьян.  Один из  них,
бородатый,  пронырливого  обличия  приказчик,  на  вопрос  Державина  стал
рассказывать:
     - Да  вот,  ваше  благородие,  дела-то  какие!  Дела прямо пакостные!
Володимирского полка гренадеры,  коих в  Казань гонят,  в роптание пришли.
Как проезжали мы через селенье Кибол,  сделали ночёвку на постоялом дворе,
вот там и слышали...  Гренадеры-то в ямские подводы укладывались в дорогу,
да и говорят громко,  никого не страшась:  "Вот,  говорят,  вызвали нас из
армии,  чтоб при свадьбе Павла Петровича быть в  Питере.  И хоть бы за это
беспокойство по чарке водки подали, губы помочить, а замест благодарности,
по  окончании торжества,  заставили нас,  солдат,  на Неве сваи бить,  как
строилась набережная дворцовая.  Ну да ладно!..  Только бы нам,  - говорят
гренадеры, - до места доехать да не замёрзнуть, а мы от этакой худой жизни
все свои ружья сложим пред царём, что появился в низовых местах... Царь он
али не царь, - нам, дакось, наплевать". - говорят.
     - Ах,  мерзавцы! - возмутился Державин. Полное лицо его стемнело. - И
что же ты... ужели смолчал, слыша всё сие?
     - А  чего мне  гуторить?  Нешто это  моё  дело?  Мое дело сторона,  -
ответил бородатый приказчик, прожёвывая кашу и рыгая.
     Попивая  чуть  погодя  ароматный  кофе  со  своей  приятельницей и  с
отменным аппетитом пожирая румяные,  лёгкие,  как  вата,  пышки,  Державин
говорил:
     - Крамола,  крамола,  Степанида Порфирьевна!  Всюду крамола,  даже  в
армии.  Вот времена пошли!.. Я не сказывал вам, свидетелем какого ужасного
случая года с два тому назад, в июле месяце, мне быть довелось?
     - Ой,  не стращай меня,  Гаврюшенька!  У тебя вечно случай. Да ты лей
больше сливочек-то, пеночку-то... Ужо я тебе кружовничного варенья наложу,
ты ведь сластёна у меня!
     - Этот случай отменный, Степанида Порфирьевна, уж дозвольте... Вызван
я был со своей ротой на плац-парад в три часа утра.  Стоим,  ждём. И через
часа два со стороны Песков слышим -  кандальные  цепи  лязгают.  Видим,  в
самом  истерзанном  облике  двенадцать  лучших  гренадер ведут закованных,
тринадцатый - унтер-офицер.  Прочли им указ императрицы и приговор. Они на
её  жизнь будто бы умышляли.  И тут взялись за них каты!  Великое избиение
учинено им было кнутьями,  а после сего обрядили, до полусмерти избитых, в
рогожное  рубище,  повалили  в  кибитки и - прямо в Сибирь!  Настрадался я
глядючи на всё сие происшествие.
     - Ой, ой! - всплеснула руками женщина.
     - Да... Многие на жизнь матушки покушались, и всё больше, представьте
себе,  -  военные дворяне.  Не угодна им государыня. Они бы не прочь Павла
Петровича императором иметь...  А теперь вот Пугачёв.  Беда!  Не уявися, -
что будет!
     Перед ним,  просительно потявкивая, крутилась на задних лапках учёная
Мимишка в  тёплой  кофточке.  Державин стал  швырять ей  в  рот  маленькие
кусочки сахару,  она ловко ловила их  на лету.  Жёлтенький пушистый кенарь
звонко  распевал  в  клетке,  топилась  голландская печь,  босая  девчонка
поливала герань и  колючие кактусы;  в  переднем углу  горела лампада,  на
шкафу стоял пыльный самовар.
     - Ну,   благодарю  за   угощенье!   Теперь  позвольте  мне   счёты  и
приходно-расходную книгу вашего приказчика, учиню учёт ему.
     - Ой,  ненаглядочка моя!..  Спасибо на заботе.  А  я тебе четыре пары
бельеца из ярославского полотна сготовила. Монашка вышивает гладью вензеля
твои.  И с короной.  Ну и долговязый же ты,  батюшка! Я как прикинула твои
исподние штанцы,  так они от  самого полу мне до  подбородка.  Да ты прямо
Пётр Великий будешь!
     - Нет,  Степанида Порфирьевна,  сей чести не удостоился. В моём росте
до Петра Великого вершка не достаёт...
     - Что ты,  что ты,  Гаврик!  А мне,  грешнице, думается, ты на вершок
длинше его.
     Возвратясь домой,  Державин с  изумлением увидел  в  полковом приказе
высочайшее повеление явиться ему к Бибикову.  Через три дня он уже выезжал
в  Казань.  И  странно -  отправляясь в  путь,  Гавриил Романович вовсе не
испытывал радости по сему случаю.  Напротив,  с ним было такое,  словно он
взвалил себе на плечи груз -  чужой и нелёгкий. И даже мысль о возможности
свидеться, наконец, с родной матерью мало успокаивала его.


                                    5

     Пугачёв  принимал  в  золочёном  зальце  главного  судью  -   старика
Витошнова,  Максима Горшкова и думного дьяка Почиталина. Горшков зачитывал
Пугачёву донесения,  полученные из разных мест, а также изустно докладывал
вместе  с  Витошновым разные  сведения о  победоносных действиях отдельных
отрядов.
     Пугачёв узнал,  что  на  протяжении прошлого ноября захвачены заводы:
Катав-Ивановский,   Симский,   Усть-Катавский,  Юрюзанский  и  другие.  Он
приказал немедленно направить в каждый завод своих управителей, поручив им
лить,  где можно, пушки, мортиры, брать порох, ядра, оружие, казну - и всё
это  под  верной охраной высылать в  Берду.  И  чтобы  в  заводах и  всюду
читались вгул, где есть люди, его манифесты и указы.
     - Можно ли к вам,  государь?  -  приоткрыв дверь из прихожей, спросил
Падуров.
     - Входи, входи, полковник! Что скажешь?
     - Я не один: привёл двух выборных от преклонившихся вашему величеству
жителей Бугуруслана.
     Пугачёв приосанился. В горницу вдвинулись маленький, лысый, в больших
сапогах,  Давыдов и высокий, пучеглазый Захлыстов. Оба повалились Пугачёву
в ноги.
     - Что за люди? - спросил Пугачёв, приказав им подняться.
     - Я  депутат  Большой  комиссии,  ваше  величество,  Гаврило Давыдов,
ясашный крестьянин. Вот на мне и знак депутатский золотой, как у Падурова,
Тимофей Иваныча,  мы с  ним вместях в  Кремле-то,  в Грановитой палате-то,
сидели... - Он снял с шеи тоненькую золотую цепочку с депутатским знаком и
показал его Пугачёву.  Затем, мотнув головой на стоявшего истуканом своего
соседа,  продолжал:  -  А этот верзила-то Захлыстов прозывается, житель из
Бугуруслана. Оба мы посланы от жителей града челом бить, и хлеб с пирогами
вам  жителями досланы...  Да,  грешным делом,  наши  лошадёнки схрумкали в
дороге хлеб-от  с  пирогами,  и  нам-то понюхать не доспелось.  Ах,  ах!..
Прости  уж,  батюшка!  Ежели  не  гневаешься  за  пирог-от,  я  дале  буду
сказывать...
     - Толкуй,  толкуй. Пирог новый испечём! - сказал Пугачёв, вслушиваясь
в торопливую речь депутата.
     - Я  тебе по правде,  я  уж врать не стану -  я ведь депутат,  эвот и
значок у  меня золотой.  А  сам-то я грамотей.  Шибкий грамотей я,  у попа
учился,  -  тараторил  лысый,  низенький  мужичок  в  длиннополом  заячьем
тулупчике. Он, видимо, знал себе цену, старался вести себя независимо - то
подбоченивался,  то выставлял вперёд ногу в  непомерно большом сапоге,  то
подхватывал спускавшиеся рукава.  -  Живу  я,  значит,  в  Бугуруслане,  и
пронеслась там молва, что на Яике император объявился. А я, прямо сказать,
не верю.  Знаю, что Пётр-то Фёдорыч давно умер, доподлинно мне это ведомо.
А вскорости и от государыни указы воспоследовали,  что якобы появившийся -
не кто прочий, как Емельян Пугачёв, беглый с Дону казак.
     Пугачёва покоробило,  он  повёл плечами,  испытующе прищурил глаза на
говорившего. И все присутствующие зашевелились, закашляли.
     - Я и этому веры не дал, - наморщив прыщеватый лоб, продолжал, как ни
в  чём не бывало,  мужичонка.  -  Все манифесты врут!  Катерина и  о Петре
Фёдорыче публикацию давала,  что скоропостижно помре,  мол. Врёт! Убили!..
Орловы его убили... Я то знаю, я депутат Большой комиссии...
     - Стой,  Давыдов!  -  прервал его  Пугачёв.  -  Царица  врала,  и  ты
заврался,  мелешь,  как мельница.  Как же меня убили,  когда вот он - я?..
Пред тобой сижу.
     - Батюшка,  ваше  величество!  -  запрокинув бородатую лысую голову и
ударяя себя в  грудь,  закричал Давыдов.  -  Да  теперичь-то,  как  своими
очами-то тебя узрел,  так и я в разум пришёл, теперичь-то и я вижу, что ты
царь Пётр Фёдорыч!  А  ведь издаля-то  не видно.  А  башки-то наши тёмные,
вырабатывают плохо.  И вот, ваше величество, извольте слушать... Намеднись
наехали  на  наш  Бугуруслан  сто  калмыков  со  своим  старшиной,   Фомою
Алексеевым,  разграбили все обывательские домы,  и  мой домишка претерпел,
выгнали весь  народ  на  площадь,  спрашивают:  "Кому  служите?"  Тут  мы,
старики,  ответствуем:  "Прежде служили государыне,  а ныне желаем служить
государю Петру Фёдорычу". - "Ну, коли желаете послужить батюшке, - говорит
тут  калмыцкий старшина,  -  так  выберите от  себя сколько-то  человек да
пошлите   к   самому   государю   для   поклона   и   объявите   самолично
верноподданническое своё усердие".  Вот  нас  двоих,  самолучших людей,  и
выбрал народ-от, и пирогов напекли тебе, батюшка... Да вишь, с пирогами-то
чего стряслось: лошади почавкали! Ах, ах, ах!
     - О чём же просите, бугурусланцы? - спросил Пугачёв.
     - Стой ужо!  -  встряхнул рукавами Давыдов.  - А просим мы тако, ваше
величество:  воспрети наш Бугуруслан впредь зорить и жечь, да не можно ли,
батюшка, каким способом награбленное возворотить?
     Пугачёв с просителями всегда был обходителен.  Он сказал, обращаясь к
бугурусланцам:
     - Ну,  спасибо вам,  детушки!  Я велю, Давыдов, дать тебе указ, чтобы
никто никакой обиды не чинил вам. А что у кого пограблено, ты сам разыщи и
отпиши в мою канцелярию -  для резолюции. Стало, Бугуруслан к моей державе
отошёл?
     - Так,  ваше  величество!  -  воскликнул  Давыдов,  выпучив  глаза  и
запрокинув голову.  - Со всеми селениями к тебе приклонился. Я уж в дороге
столковался с мужиками:  вот вернусь -  бекеты везде выставим,  солдатишек
казённых ловить учнём, оружаться станем супротив катерининских отрядов.
     - Благодарствую!  Почиталин, заготовь указ Гавриле Давыдову, ставлю я
его  там  своим атаманом,  и  под  его  команду нарядить отряд в  тридцать
казаков. Доволен ли, друг мой?
     - Ваше величество! - Давыдов повалился на колени.
     - В  другой раз,  как поедешь ко мне с  пирогами,  так за лошадьми-то
следи лучше. А то они у тебя сладкоежки.
     - Да уж...  Ах,  ах,  ах!..  Схрумкали, схрумкали, ваше величество! А
пироги-то какие!.. С узюмом!
     Давыдов и Захлыстов уходили обласканные. Пугачёв сказал:
     - Ну вот,  господа атаманы! Как видите - зачинаются великие дела. Что
ни день,  всё к нам да к нам преклоняются народы. Это восчувствовать надо!
- Глаза его  блестели,  грудь от  прилива чувств вздымалась.  -  А  посему
давайте-ка сегодня вечером поснедаем вместях,  саблею учиним.  А то как бы
подарки-то,  что  атаман  Арапов  прислал  нам,  -  белорыбицы  разные  да
севрюжины провесные,  -  как бы,  говорю,  их тоже лошадки не схрумкали...
Ась?
     Все засмеялись, засмеялся и Пугачёв. Обратясь к Падурову, он сказал:
     - Слышь-ка,  полковник!  А ты, как нито, принеси-ка сюды... как её...
карту эту самую с  городами да с  морями,  кою мы взяли в Татищевой.  Мы с
тобой проверку учиним, что да что отошло к нам, какие заводы да жительства
разные.
     - Слушаюсь, ваше величество!
     - Как-то,  помню,  зашёл я в спальню сына своего любимого, а его граф
Панин грамоте учит,  карта на стене висит.  "А ну-ка, Павлуша, - спрашиваю
наследника своего,  -  покажь-ка,  где Москва?"  Он тырк пальцем.  Я  ему:
"Верно,  -  говорю,  -  молодец!  А где Питенбурх?" Он опять тырк пальцем.
"Верно,  -  говорю,  -  хорошо  стараешься.  А  где  Киев-град?"  Он  тырк
пальцем...  "Врешь, - говорю, - это Уфа... Учись лучше, а то штаны спущу и
выдеру. Не погляжу, что наследник!"
     Все  опять  засмеялись,   а  Падуров,  выждав,  сказал,  обращаясь  к
Пугачёву:
     - Заждался вас,  государь,  дражайший наследник-то  ваш.  Вот  как мы
возле Оренбурга-то застоялись! Мы-то стоим, а время бежит, не ждёт...
     - Что задумал, полковник? Не тяни.
     - Да что,  ваше величество... Сказать правду, замечтался я этой ночью
о всякой всячине...  Взять, скажем, Москву. Слухи ходят, что и там ждёт не
дождется царя честной народ. А ведь Москва не Яик, государь.
     Пугачёв молчал,  отдувался,  как если бы кто внезапно подкинул ему на
плечи нелёгкую поклажу.
     - Ты это зря,  полковник,  насчёт Яика,  - ввязался в разговор старик
Витошнов.  -  Оренбург нам почище всякой иной столицы...  Опять же,  какой
дурак вперёд лезет, ежели у него враг за спиной во всеоружьи?
     - А  я  так  мекаю,  -  гулко  заговорил Максим Горшков,  воззрясь на
Пугачёва.  - Оренбург, конечно, супротив Москвы птичка-невеличка... Одначе
издревле сказано:  не сули журавля в  небе,  а дай синицу в руки.  Слыхал,
Тимофей Иваныч?
     - Как не слыхать, слыхал, - заволновался Падуров. - Только треба и то
помнить: хоть тресни синица, а не быть ей журавлём! Чего зря ума болтать.
     Спор оборачивался в  перебранку.  Пристукнув о стол ладонью,  Пугачёв
сказал:
     - Всякому овощу,  детушки,  своё время.  А наша судьбишка такова: где
силой,  а  где  и  терпежом бери.  Нам  ещё  над войском своим потрудиться
предлежит.  В дальнюю путину собираешься, упряжь как след быть изготовь да
коня выкорми...  Так-то,  Падуров!  -  закончил он  и  миролюбиво потрепал
полковника по плечу.


                              Гяляаявяая IX

            БОЕВЫЕ МЕРОПРИЯТИЯ. ПУГАЧЁВСКАЯ ВОЕННАЯ КОЛЛЕГИЯ.
                    "ЧТО ЖЕ ТЕБЕ НАДОБНО, ОБИЖЕННЫЙ?"


                                    1

     Емельян   Иваныч    ещё    загодя   отправил   повеление   приказчику
Воскресенского -  купца Твердышева -  завода,  Петру Беспалову: "Исправить
тебе великому государю пять гаубиц и  тридцать бомбов,  и  которая из дела
выйдет  гаубица,  представить бы  тебе  в  скором  поспешении  к  великому
государю и  не  жалеть бы  государевой казны,  -  сколько потребно,  давай
работникам,  а  я  тебя  за  то,  великий  государь,  буду  жаловать".  Но
докатились до  Берды слухи,  что приказчик Беспалов не  больно-то государю
усердствует,  а, по всем видимостям, хозяйские, купца Твердышева, интересы
блюдёт.
     Пугачёв  приказал  Чике-Зарубину,  казаку  Ульянову  да  пушечных дел
мастеру Якову Антипову,  тоже казацкого рода человеку, немедля отправиться
на  Воскресенский  завод  и  чинить  там  строгий  надзор  за  исполнением
государева  приказа:  "А  в  случае  чего  -  приказчику Петьке  Беспалову
ожерельце на шею!"
     Пугачёв особую надежду возлагал на казака Якова Антипова,  в пушечных
делах особо дотошного.
     - Я,  батюшка, как поуправлюсь тамо-ка, стану новые пушки вам лить, -
сказал  горбоносый,  рослый Антипов,  степенно оглаживая рыжеватую круглую
бороду.  -  Да у меня дружок на заводе проживает -  Тимофей, а по прозвищу
Коза, такожде по пушечным делам знатец изрядный. Ну-к мы с ним...
     - Спасибо,  Антипов,  -  поблагодарил Пугачёв.  - Сам, друг, ведаешь,
сколь  велика  нуждица в  пушках у  нас.  Уж  поусердствуй.  А  на  заводе
пристрел-то пушкам чините?
     - А как же!  На заводах-то у нас,  батюшка,  свои бомбардиры,  свои и
наводчики.
     - Ну, так и бомбардиров доразу отправляй к нам, в стан, при пушках.
     - Всех не можно, государь, а которые лишние - отправлю.
     С этим Антипов ушёл.  Прощаясь с Пугачёвым,  Чика хотел приложиться к
его руке, но Пугачёв не дозволил.
     - Давай-ка почеломкаемся,  брат, - сказал он. - Пуще всех, Чика, верю
тебе. Простой ты, бесхитростный. Что лежит на душе, то и выкладаешь.
     Вслед за  Чикой были  вызваны к  царю  Хлопуша и  яицкий казак Андрей
Бородин.
     - Вот  что,  Афанасий  Тимофеич,  -  приветливо обратился  Пугачёв  к
Хлопуше-Соколову.  - Бери-ка ты три сотни из своего полка заводских людей,
а  ты,  Бородин,  -  четыре сотни  клецких казаков,  да  идите вы  вместях
крепость  Верхнеозёрскую брать.  Там,  сказывают,  всякого  продовольствия
довольно.  А  как бог не подаст вам удачи,  известите меня,  тогды прибуду
лично, подмогу сотворю.
     Под строгим,  самолично царским досмотром отряд был снаряжён в  поход
быстро.  Полк  работных людей представлял собою немалую силу:  люди друг с
другом сжились ещё на заводах. В Берде они гуртовались по артелям - свои к
своим.  Когда-то испитые, одетые в рубище, они за время пребывания в армии
успели   раздобреть  и   приодеться.   Стойкость,   сметливость,   чувство
товарищества присущи были им  ещё в  заводской совместной работе.  Поэтому
боевые их качества,  как впоследствии оказалось, были несравнимо выше, чем
у  скопищ простых хлеборобов.  Пугачёв это  знал  и  преотменно ценил полк
заводских людей. Одна беда - их было пока мало - сот семь-восемь, не боле.
     - Знайте,  детушки,  -  напутствовал их Емельян Иваныч, - у меня, под
нашими царскими знамёнами,  всяк за себя воюет,  за весь свой род-племя. А
заводы уральские от купчишек до бар в наши,  государевы,  руки перейдут. И
кто по воле своей станет на них работать, тому я, великий государь, доброе
жалованье платить учну... И во всяком довольствии отказу вам не будет.
     ...Как-то на военном совещании полковник Шигаев сказал Пугачёву:
     - Нам,  батюшка Пётр Фёдорыч,  Яицкий-то городок,  как-никак, к рукам
надо бы  прибрать.  Ежели Оренбург вскорости не осилим,  так зимовать туды
подадимся:  там и жительство обширное,  и съестного для армии хватит...  У
коменданта   Симонова   всякого   куса   наготовлено  вдоволь...   Он   не
Рейнсдорпу-выжиге чета.
     - И ты, ваше величество, правильно умыслил, - подхватил Овчинников, -
что  Хлопушу  спосылал Верхнеозёрную брать.  Как  завладеем денежками,  да
довольствием, да зарядами с ядрами, тогда уж и Яицкий городок штурмуем.
     Старый есаул Витошнов, человек со скуластым лицом и втянутыми щеками,
потеребливая седую бородёнку, сказал:
     - Моё  слово,  молодцы,  -  надо нам на  нижние яицкие форпосты Мишку
Толкачёва с манифестом спосылать: пущай он всех казаков забирает к себе...
Вот чего надо.
     - А  к  киргизскому  Дусали-султану  татарина  Тангаича  отрядить,  -
опасливо косясь на Пугачёва (как бы не оборвал его),  проговорил торопливо
Лысов.  -  И тоже манифест вручить ему:  пущай султан конных киргизов шлёт
нам поболе.
     На  следующий день Толкачёв и  Тангаич отправились с  манифестом куда
следовало, а штаб стал исподволь готовиться к походу на Яицкий городок.


     Пугачёв спросил главного атамана Овчинникова:
     - Знаешь ли  ты,  Андрей Афанасьич,  сколько у  нас всего людства?  И
ведёшь ли ты списки?
     - А  людей,  ваше  величество,  невпроворот у  нас,  к  десяти  тыщам
подходит.  Списки же сначала я вёл,  но впоследствии времени бросил...  На
Кара ты услал тогда меня.
     - Да,  брат,  всенародство простое ко мне валом валит,  - с гордостью
промолвил Пугачёв.  -  Одна неустойка - командиров мало. Полагаю я, Андрей
Афанасьич, офицеров к сему делу приспособить... Сколь их у нас?
     - За десяток перевалило, батюшка. Горбатов-то, новый-то, уже впрягся,
я  ему  казаков да  народ на  полки поручил разбить.  Деляга человек и  со
старанием!
     - Его отличить бы, Андрей Афанасьич. Он сам ведь к нам явился. Ты ему
на жалованье не скупись, такому и три, и четыре, и все пять рублёв в месяц
не жалко.  Пускай старается. Да и... как бишь его? Шванычу оклад положь. А
казакам-то в аккуратности платишь, ась? Смотри, брат!..
     - Плачу,  плачу!  С  заминкой,  а плачу...  Ну,  да они своё из горла
вырвут. А у меня иным часом и недостача случается в деньгах-то.
     - У  нас в  казне тысяч до десяти,  как не боле,  лежит.  Ничего,  не
скудаемся.
     Пугачёв сидел в кресле,  позвякивая связкой ключей от "казны", атаман
Овчинников,  прихрамывая на левую,  чуть покороче,  ногу, расхаживал вдоль
золочёной горенки.
     - При  многолюдстве  нашем  полки-то  можно  покрупнее  сбить,   ваше
величество, да на сотни построить.
     - Гарно!  Не ведаю вот, как мне с мужиками и прочим людом быть? Шибко
просьбицами одолевают,  -  жаловался  Пугачёв.  -  Как  выйду,  на  колени
валятся...  У каждого своё -  то горе, то обида от соседа, то хлеба подай.
Порешил я,  о чём и допреждь мы с тобой толковали,  утвердить свою Военную
коллегию.
     - Дело, дело... В Петербурге - своя, у нас - своя.
     - Своя,  казацкая,  на  казацкий лад!  Чтобы  там  и  судьи  были,  и
повытчики,  и чтобы все по армии дела вершились. И пущай народ туда идёт с
нуждицей...  Маленько годя скличь-ка ты Падурова да Горбатова со Шванычем,
они  люди бывалые,  книжные,  пусть мозгами раскинут.  Да  и  сам приходи,
Андрей Афанасьич.
     Как стало смеркаться, пробралась в царскую кухню красавица Стеша. Она
покрестилась на образа и, увидав толсторожего Ермилку, сбивавшего мутовкой
сметану в кринке, вызвала Ненилу в сенцы.
     - Ненилушка, - сказала она, зардевшись, - допусти меня до государя.
     - И  не  подумаю,  -  крутнула  головой  Ненила,  и  глаза  её  сразу
обозлились.
     - Да ведь он меня, батюшка, сам присуглашал - приходи да приходи.
     - А наплевать,  что присуглашал.  Он рад всех баб присугласить...  На
што он тебе сдался?  У тебя свой хозяин есть.  Вот ужо скажу Творогову-то,
Ивану Лександрычу-то, он те косы-то долгие поубавит...
     - Он уехатчи! А ты меня, Ненилушка, пусти, пусти, желанная.
     - Вот прилипла! Иди, ежели совесть потеряла, с чистого крыльца.
     - С чистого-т не пустят,  стража там.  Да и огласка мне ни к чему.  А
мне  бы  только рубашечку ему передать,  сама вышивала шелками,  -  и  она
шевельнула узелком под мышкой.
     - Рубашечки-то и мы горазды шить.  Эвот у меня две татарки гладких на
печи спят, нажрались за обедом вдосыт.
     Стеша сняла с  руки бирюзовое колечко и  молча сунула его Нениле.  Та
приняла, поблагодарила и, вздохнув, сказала:
     - Ну,  ин пойдём...  Только,  чур,  ненадолго. К нему народ вскорости
потянется. Ой, да и стыдобушка с тобой, Степанида!
     Когда поднялись они по внутренней из кухни лестнице,  Ненила крикнула
в покой:
     - Эй,   ваше  велиство!  Кундюбка  тут  одна  припожаловала  к  тебе!
Примай!..
     А  Ермилка,  тряхнув чубом и  облизнув мутовку широким,  как у  коня,
языком, подумал: "Ну до чего приятственно царём быть!"


                                    2

     Крепость Верхнеозёрная была расположена в  ста верстах от Оренбурга -
вправо от него,  на реке Яике.  Афанасий Тимофеич Хлопуша со своим отрядом
двигался по  той  самой дороге,  по  которой ещё  так недавно пробирался к
Оренбургу бригадир Корф.
     Поравнявшись с Верхнеозёрной,  Афанасий Тимофеевич сплюнул на далёкое
расстояние и сказал своим:
     - Мы эту на закусочку оставим,  а попервоначалу Ильинскую схрупаем, -
и повёл отряд ещё на сорок две версты вперёд, к Ильинской.
     Крепость Ильинская была  беззащитна.  Хлопуша взял её  сразу,  забрал
деньги,  пушки,  заряды с ядрами, продовольствие и повернул назад, к более
сильной  Верхнеозёрной крепости.  Её  защитниками были  две  пришедшие  из
Сибири роты,  около сотни гарнизонных солдат, отряд польских конфедератов,
двести калмыков с  башкирцами да десятка два казаков.  Начальник крепости,
полковник Демарин, сделал все приготовления к защите.
     В  ночь  на  23  ноября  Хлопуша двинул  своё  скопище на  штурм,  но
захватить крепость врасплох не сумел.  Перестрелка длилась всё утро, целый
день.  Хотя  калмыки,  башкирцы  и  казаки  сразу  же  передались Хлопуше,
сибиряки  и  поляки  сражались стойко,  почему  и  второй  штурм  оказался
безуспешным.
     Хлопуша с  Андреем Бородиным отступил в Кундуровскую слободу и послал
царю известие о своей неудаче.


     Между тем на  вечернем совещании у  Пугачёва обсуждался важный вопрос
об организации Военной коллегии.
     - Мы  должны какой ни на есть порядок завести,  -  сказал Пугачёв,  -
чтобы нашему делу порухи не было.
     Пугачёв жаловался,  что мало в  войске дисциплины,  что его войско не
похоже на настоящую армию, что казаки, а глядя на них и прочие, сверх меры
пьянствуют и  под Оренбург выезжают частенько под хмельком,  что по  ночам
войско орёт песни и устраивает кулачные бои промежду себя, что иным часом,
пользуясь особым своим положением, казаки обижают башкирцев да татар, а то
и пришедших к нему, государю, крестьян.
     - Коротко молвить,  растатурица промеж  моего  народа идёт,  никакого
настоящего уряду нет.  Так впредь жить,  други мои,  не можно,  -  сетовал
Пугачёв, со строгостью посматривая на присутствующих.
     Офицер  Горбатов со  вниманием и  одобрительно прислушивался к  речам
Пугачёва.
     - Второе дело,  -  продолжал Пугачёв,  он поднялся из-за стола и стал
расхаживать по горнице... - второе дело, как мы в народе суд чиним? Не суд
то,  а  чистое бессудье.  Иной час займётся сердце,  тут и  велишь другого
обидчика  вздёрнуть,  а  опосля  того  всю  ночь  казнишься:  а  вдруг  на
обидчика-то  облыжный поклёп взвели?  Дела,  други  мои,  теперь доведётся
вершить по совести, не как повелось в судных избах при воеводствах, да при
губерниях, да при магистратах, а по чистой правде.
     - Третьим делом,  -  продолжал Пугачёв,  -  учинили ли  мы какую-нито
управу в деревнях, да сёлах, да в местечках разных, кои нам преклонились?
     - Вы  административные  дела  имеете  в  виду?   -  подсказал  офицер
Горбатов.
     - Да,  да,  министративные!  Посажены  ли  там  люди  наши,  а  ежели
посажены, как там правят они?
     Совещание длилось всю ночь до  рассвета,  было высказано много нужных
мыслей.  Горбатов сообщил, что он с Падуровым, с двумя грамотными есаулами
и  при  посредстве Овчинникова с  Шигаевым  составили новое  распределение
полков.  Выделено несколько полков  казачьих,  остальные люди  разбиты  по
племенным и, так сказать, сословным признакам.
     Слушая  Горбатова,  Пугачёв к  нему  присматривался и  находил в  нем
стоящего офицера, а себе хорошего советчика.
     - Сколько всего народу у нас? - спросил он.
     - Полностью ещё не подсчитано,  -  ответил офицер Горбатов,  - только
полагаю, не менее пятнадцати тысяч.
     - А пушек да мортир?
     - Восемьдесят шесть, - сказал Овчинников.
     Составили  списки   полковников.   Овчинников,   оставаясь  войсковым
атаманом и общим руководителем армии, назначался командовать полком яицких
казаков,  Творогов - полком илецких казаков, Падуров - полком оренбургских
и  других  казаков,  взятых в  крепостях,  Билдин Семён  -  полком исецких
казаков,  Дербетов -  полком ставропольских калмыков,  Муса-Алиев - полком
каргалинских татар,  мулла Кинзя Арсланов -  башкирским полком и т. д. При
артиллерии оставлен Чумаков,  к  нему  в  помощь назначен солдат Калмыков,
умевший исправлять пушки,  и,  по  личному приказу царя,  старый бомбардир
Павел Носов, пожелавший остаться на царской службе.


     Очень  долго,  в  горячих  спорах,  составлялся общий  регламент  для
государственной военной коллегии.  На следующий день был позван к Пугачёву
штаб армии в  полном составе.  Оба офицера,  а  из приближённых -  Дмитрий
Лысов отсутствовали.
     - Вот что, атаманы-молодцы! - припоминая слова и выражения Горбатова,
обратился  Пугачёв  к  приближённым.   -  Мы,  божьею  милостью,  положили
утвердить при себе государственную военную коллегию,  коя поведёт все дела
нашей армии, а такожде порядки государственные на казацкий лад, потому как
государству  нашему  предлежит  быть   чином   своим   державой  казацкой.
Почиталин! Сделай огласку правил.
     Ваня  Почиталин  (он  за  короткое  пребывание у  Пугачёва  возмужал,
раздобрел,  раздался в  плечах,  его  перестали кликать  "Ваня",  величали
Иваном Яковлевичем) чётко и внятно стал читать регламент.
     На Военную коллегию возлагались следующие повседневные заботы: давать
указания поставленным от  государя командирам,  посылаемым в  разные места
для   привлечения  народа;   ведать   доставлением  провианта  и   фуража,
разграблением господских  пожитков,  отобранием в  крепостях  снаряжения и
отправка его  в  государев стан;  следить  строжайше,  чтобы  башкирские и
мещерякские  богатеи  не  чинили  насилий  над  русскими  крестьянами;   в
восставших селениях ставить новую  выборную власть.  О  всех  важных делах
коллегия обязана чинить доклад государю и  все  важные дела  купно  с  ним
решать.
     Иван  Почиталин  огласил  регламент  и  раз  и  два.   Пугачёв  задал
приближённым вопрос,  удовлетворяют ли их оглашённые правила,  и,  получив
согласные ответы,  велел  прочесть именные списки членов Военной коллегии.
Почиталин начал:
     - Во главе Военной коллегии поставить четырёх судей: Максима Шигаева,
Андрея Витошнова, Ивана Творогова и Данилу Скобочкина...
     Все назначенные судьи враз заговорили:  они-де судьями быть не могут,
им недосуг,  к  тому же -  малограмотны...  Пугачёв с  силою ударил о стол
ладонью:
     - Перечить моей воле кладу навсегда запрет! Слышали?!
     Все  присмирели,  иным бросилась в  голову кровь,  лица стали красны.
Старик Витошнов потупил взор, Шигаев, покашливая, запустил пальцы в надвое
расчёсанную бороду и замер в этой позе.
     - При коллегии такожде состоят,  - продолжал докладывать Почиталин, -
секретарь Максим Горшков, думный дьяк Иван Почиталин, сиречь - я, и четыре
повытчика:  Иван  Герасимов,  Супонин,  Пустаханов,  четвёртый  -  ещё  не
назначенный, а всего будет в Военной коллегии десять человек.
     - Тебя,  Иван Александрыч, как доброго полковника, я назначаю главным
судьёй, - сказал Пугачёв Творогову.
     - Увольте,  ваше величество!  -  встал и низко поклонился Творогов. -
Главным пущай будет Витошнов, он много почтенней меня летами.
     Пугачёв согласился.  И отныне на заседаниях Военной коллегии Витошнов
всегда сидел выше Творогова,  а Шигаев хотя и ниже их обоих сидел,  но как
был он  человек замысловатый и  государем самый любимый,  то  судьи больше
следовали его советам.  Наиболее грамотным из всех был секретарь -  Максим
Горшков.
     Так возникла знаменитая Военная коллегия Емельяна Пугачёва.
     Пока длилось это  совещание,  в  лагере казаков был  созван круг,  на
котором утверждался список полковников,  сотников и есаулов. При оглашении
большинства имён круг кричал: "Годен! Годен!" А когда кто-либо был казакам
шибко не по мысли,  круг кричал:  "Долой!  Не годен!"  -  и  выбирал своих
людей.


                                    3

     По  зову  Хлопуши Пугачёв немедля выступил в  поход со  всеми яицкими
казаками и  с  частью артиллерии.  Заместителем своим в  Берде он назначил
Максима Шигаева.  По дороге добровольно к Пугачёву присоединился небольшой
отряд худоконных казаков, высланных Рейнсдорпом за сеном.
     Утром  26  ноября,  соединясь с  отрядом Хлопуши,  Пугачёв двинулся к
Верхнеозёрной и приказал обстреливать крепость из пушек, ружей и сайдаков.
Наезжавшие на крепость кучки казаков голосили часовым:
     - Пускай ваши солдаты не палят в нас,  а выходят с покорностью,  ведь
под крепость подступил сам государь! Он наградит вас!
     - У  нас,  в России,  государыня Екатерина Алексеевна,  -  отвечали с
валу, - окромя неё, нет у нас государя!
     С полдня Пугачёв с Овчинниковым повели свой полуторатысячный отряд на
штурм. Однако крепость защищалась стойко, поражая противника метким огнём.
Яицкие  казаки  и   приведённые  Хлопушей  заводские  крестьяне  пришли  в
замешательство.
     - Грудью, други, грудью! - кричал Пугачёв, разъезжая между оробевшими
казаками. - На штурм! На слом!
     - Поди-ка, сунься! - орали ему в ответ из толпы. - Супротивник-то вот
каку пальбу ведёт... Пули в самый лоб летят...
     - Вперёд,   детушки,  вперёд!  -  не  унимался  Пугачёв,  стреляя  из
пистолета и  бросаясь в  самые  опасные места.  Вот  конь  царя,  подбитый
картечью, взвился на дыбы, опрокинулся, едва не подмял своего хозяина.
     Во  рву  и  возле  ворот  уже  полегло  немало  штурмующих казаков  и
заводских крестьян.
     - Кусается ворог! - сердито сказал Пугачёв.
     К  вечеру штурм был прекращён,  войска отошли в Кундуровскую слободу.
Урон в  пугачёвской силе был  порядочный,  особенно среди заводских людей:
дружные,  отважные в бою,  они,  к сожалению, были плохими наездниками, на
лошадей залезали неуклюже,  падая животами, да и сёдел под ними не было, -
сидели  кое-как  на   неосёдланных  башкирских  лошадях,   прикрытых  лишь
войлочным потником либо рогожей.
     Взятая на  днях Хлопушей крепость Ильинская снова была занята отрядом
майора Заева,  шедшего, по распоряжению генерала Станиславского, на помощь
Верхнеозёрной.
     Пугачёв всей силой двинулся к  Ильинской крепости.  Штурм был быстр и
кровопролитен.  Несмотря на упорное сопротивление гарнизона, крепость была
взята,  майор  Заев  изрублен,  четверо офицеров,  лекарь Егерсон и  около
двухсот нижних чинов убиты.  Уцелевшая команда помилована.  Два  офицера -
Камешков и Воронов - были Пугачёвым опрошены:
     - Пошто вы против меня, своего государя, идёте?
     - Ты  не  государь нам!  -  закричал старший  офицер  Воронов.  -  Ты
самозванец! Ты бунтовщик! Народ обманываешь!
     - Геть, изменник! - вспылил Пугачёв. - Да я из твоего дедушки прикажу
костылей наделать.
     Он велел тотчас обоих офицеров повесить.
     Ильинская крепость была сожжена,  взяты пушки, пленным обрезаны косы.
Захвачен проходивший возле  крепости караван в  двадцать пять  верблюдов с
двадцатью  бухарцами.  Пугачёв  приказал  разделить товары  между  яицкими
казаками. Обрадованные казаки кричали государю "ура".
     Было   получено  угрожающее  известие,   что   генерал  Станиславский
двигается сюда из Орской крепости,  он уже подходит к  Губерлинским горам,
расположенным на  полпути между  Ильинской и  Орской крепостями.  Пугачёв,
остерегаясь встречи  с  войсками генерала,  спешно  повернул в  Берду.  На
верблюдов погрузили оружие, снаряжение, снятую с убитых одежду и выступили
в дорогу толпой в две тысячи двести человек при двенадцати пушках.
     Крутил-завихаривал буран.  Во рву,  возле догоравшей крепости, намело
свежие сугробы.  Сквозь белёсую муть  темнели торчавшие из  снега конские,
вверх копытами,  ноги,  окоченевшие трупы людей.  Ветер мёл-перекатывал по
рыхлым сугробам две казацкие шапки, а там из снежной заструги торчала рука
с зажатым в горсти, неопасным теперь, ножом.
     Было морозно.  Пугачёв в дороге стал зябнуть,  выпил вина,  пересел в
кибитку.
     Пугачёв  оробел  перед  генералом  Станиславским,   а  тот  испугался
Пугачёва и, узнав про участь майора Заева, отступил в Орскую крепость.
     Здесь  Станиславского  ждал   приказ  генерала  Деколонга  немедленно
отступать на север, в Верхнеяицкую крепость.
     Таким образом,  Деколонг, находившийся в Троицкой крепости, не только
не  шёл на выручку Оренбурга,  но допустил совершенно обнажить от воинской
силы обширную область.  Он опасался за целость Исетской провинции,  горные
заводы  которой  были  охвачены  волнением,  его  беспокоила также  судьба
Екатеринбурга -  административного центра горной промышленности на  Урале.
Он вместе с тем знал,  что в Башкирии пламя мятежа разгорается, что всякое
сообщение  с   Оренбургом  прервано,   что   отдельные  отряды  пугачёвцев
безнаказанно хозяйничают в  разных местах Башкирии,  что ими заняты многие
уральские заводы*.
     _______________
          * Усть-Ивановский, Троицкий, Кухтурский и др.

     Видя столь угрожающую обстановку в  крае и  не  имея воинских сил для
предотвращения мятежа хотя бы в  Исетской провинции,  Деколонг обратился к
сибирскому губернатору Чичерину за помощью.
     Однако  губернатор Денис  Чичерин  и  сам  не  располагал достаточным
количеством воинской  силы,  чтоб  охранять обширнейший Сибирский край  от
"повсеместно распространявшейся,  подобно  моровому поветрию,  пугачёвской
заразы".  А между тем признаки этой "заразы" уже начали обнаруживаться и в
Челябинске, и в Омске, и даже в Тобольске.
     Уже  ходили слухи,  что башкирские полчища,  разоряя и  предавая огню
попутные селения,  подступают к Уфе и что этому крупному административному
центру грозит участь Оренбурга.
     Казанский губернатор Брант  и  военачальники точно  так  же  пришли в
замешательство,  не зная,  что им делать.  Все их взоры были устремлены на
Петербург: только Петербург спешной помощью мог придушить мятежные страсти
в народе.
     Но  Петербург,  во  главе  с  Екатериной,  ещё  не  был  осведомлён о
масштабах восстания. Петербург сам был связан по рукам затянувшейся войной
с  Турцией,  у  Петербурга не было свободных войск.  А сверх того -  и это
самое  главное -  правящие круги  столицы всё  ещё  недооценивали крупного
значения событий,  совершавшихся в Оренбургском крае,  на Южном Урале и по
ту сторону Уральского хребта.
     Итак,  несомненно перевес воинских сил и возможностей был пока что на
стороне Пугачёва. Население относилось к нему с большим сочувствием, тогда
как ко  всем правительственным карательным мероприятиям оно было настроено
то  холодно,  то  открыто  враждебно.  Поэтому военная удача  почти  всюду
сопутствовала Пугачёву.
     Но чем  дольше  длилась  осада  Оренбурга,  тем  трудней  становилось
народной армии удерживать  за  собою  все  свои  преимущества.  Чрезмерное
сиденье Пугачёва под Оренбургом дало правительству возможность осмотреться
и накопить воинскую  силу.  И  недаром  Екатерина,  в  связи  с  разгромом
Чернышёва,  писала Волконскому: "В несчастии сём можно почесть за счастье,
что сии канальия пяряиявяяязяаяляиясяья дявяая мяеясяяяцяая  цяеяляыяея  к
Ояряеянябяуярягяу, а не далее куда пошли".


                                    4

     Пугачёв приехал в Берду ещё засветло. Следуя мимо квартиры Творогова,
он на этот раз не увидел Стеши, обычно поджидавшей его приезд на крылечке.
(Впоследствии Ненила сообщила ему,  что  Иван  Александрыч Творогов,  пока
царь  ходил воевать,  жестоко оттрепал Стешу за  косы  и  отправил её  под
конвоем в свою сторону.)
     По дороге стояли на коленях пришлые крестьяне с котомками за плечами,
кланялись, простирали к Пугачёву руки, о чём-то молили.
     Пугачёв кивал народу головой и ласково, как только мог, говорил:
     - Детушки!  Со  всякой нуждицей спешите в  Военную коллегию,  она всё
разберёт, и хлеба вам выдаст, и жительство определит.
     А  вот и Военная коллегия -  обширная,  приземистая,  в шесть окон на
улицу,  изба с  вывеской,  ярко намалёванной офицером Горбатовым на гладко
оструганной доске.
     Пугачёв приостановился, хотел войти.
     Через  слегка  приоткрытую дверь  вылетал  на  улицу  дружный  хохот,
громкий разговор.  "Чего это там ржут?"  -  с неприязнью подумал Пугачёв и
поехал дальше, ко дворцу.
     В Военной коллегии перед судьями стоял плечистый,  коротконогий дядя.
Он одет в  заплатанный полушубок с  чужого плеча -  талия спустилась очень
низко,  полы волочились по земле;  он лохматый,  густобородый,  нос у него
картошкой,   в   глубоко   посаженных  глазах   озлоблённость,   тоска   и
безнадёжность.  Он говорил звонким тенорком, по-смешному растягивая слова,
взмахивая рукой, притоптывая лаптем.
     Главный судья,  старик Витошнов,  посмеиваясь в  седую  бородёнку над
любопытным рассказом приземистого дяди, предложил:
     - А  пойдёмте-ка  все  к  государю,  благо  прибыл  он,  поздравим  с
благополучным возвращением,  да пущай-ка он,  батюшка,  на потешение себе,
послушает этого самого Сидора Бородавкина...
     Все с Витошновым согласились, толпой повалили к Пугачёву.
     После  общих  приветствий,  поздравлений и  расспросов главный  судья
учинил доклад государю о  делах и  велел думному дьяку Почиталину огласить
отправленные Военной коллегией и полученные ею бумаги.
     - Ладно!  -  сказал под конец Пугачёв.  -  Приемлемо...  А это что за
человек?
     Все сидели за столом,  а стоявший возле двери мужичок, приударив себя
в грудь, с азартом закричал:
     - Надёжа!  Надёжа!  Надёжа!  - и повалился на колени. - Дозволь слово
молвить,  кормилец наш!  -  Уперев  ладони  в  пол,  он  земно  поклонился
Пугачёву,  из  кармана  разметавшегося по  полу  длинного полушубка выпало
куриное яйцо  и  покатилось к  ногам батюшки.  Все  заулыбались.  Пугачёв,
подметив,  что  у  крестьянина нет  на  левой  руке  указательного пальца,
проговорил:
     - Встань, раб мой! С чем пришёл и откуда?
     - Не смею и стать-то я. Недостоин! - Лохматый мужичок подполз к яйцу,
подобрал его,  поднялся,  выложил на  стол  целый  десяток печёных яиц  и,
кланяясь, сказал:
     - Уж не прогневайся,  прими. Как узнали, что я к тебе правлюсь, всего
понадавали в дороге-то - вот и шубёнку дали, а то в соломе обмотанный шёл,
как сноп.  Ребятишки,  бывало,  как завидят,  так и заблажат: "Сноп, сноп!
Глянь -  сноп идёт!.." -  Он задвигал густыми бровями и стал рассказывать,
почёсывая бока:
     - Пытан был и клещами жжён... И было мне пятьсот плетей и три стряски
- все косточки во мне с мест сшевелены...
     - Палец? - спросил Пугачёв.
     - Как топором вдарили - и палец отлетел...  Хотели напрочь и рученьку
рубить,  да  вот  царица  небесная спасла.  А с чего зачалось?  Бежал я от
своего помещика-людоеда - от гвардии секунд-майора в  отставке  Лукьянова.
Он, боров гладкий, и рученьку-то мою покалечил... Ну, я хвост в зубы, да и
тягаля!..  Вот пымали меня под  городом  Ставрополем.  А  сам-то  я  с-под
Арзамасу.  "Как прозвище?" - "Сидор Бородавкин",  - молвлю.  Вот ладно.  И
приходит к воеводе какой-то ставропольский барин и говорит ему:  "Сто  лет
тому назад,  - говорит,  - у моего прадеда мужик Бородавкин сбежал. Ну так
этот,  - говорит, - от его кореню. Он мой", - говорит. "Как отца звать?" -
спрашивает.  "Иваном",  -  говорю.  "А  деда?"  -  "Деда  - Петром".  - "А
прадеда?" - "Не упомню".  Тогда  воевода  с  барином  поглядели  в  книгу,
говорят   мне:   "Прадеда  твоего  Пантелеем  звать,  ты  от  его  рода  и
происходишь.  Верно ли?" - "Нет,  - говорю,  - не верно.  Мой прадед и все
сродственники  на  одном  погосте  лежат за много сотен вёрст отсель,  под
Арзамасом,  а здеся-ка Ставрополь.  Это не  мой  прадедушка,  которого  вы
Пантелеем называете, а я не ваш". - "Ах, Пантелей не твой прадедушка, а ты
не наш?  Пороть!" Вот спустили мне штанцы, заголили рубаху, шибко выдрали.
Опосля  порки сказал я:  "Точно...  прадедушку моего,  превечный покой его
головушке, Пантелеем звали, я от него произошёл".
     Члены Военной коллегии густо заулыбались, Пугачёв нахмурился.
     - Тогда новый мой  барин отвёз меня  в  своё поместье.  А  тут  узнал
другой барин, евонный сосед, приехал и говорит: "Этот мужичок Бородавкин -
мой!  У моего прадеда, - говорит, - тоже крепостной Бородавкин был, да сто
лет тому назад минуло, как в бегах скрылся... Стало быть, этот мужик мой".
Опять меня в суд поволокли,  и оба-два барина со мной. Опять сызнова зачал
меня воевода выпытывать: "Как батьку твоего звать?" - "Иваном", - отвечаю.
"Врёшь, не Иваном, а Гарасимом". Я сказал тут: "Какой же он Гарасим, когда
завсегда Иваном звался.  Я не в согласии:  он по сей день жив-здоров,  мой
батька-то,  подите  справьтесь".  -  "Нам,  -  говорят,  -  справляться не
приходится,  а  только что отец твой -  Гарасим.  Снимай портки!"  Тогда я
сказал: "Ну, будь по-вашему, пущай родителя моего, Ивана, Гарасимом звать.
Я в согласьи".  -  "Ну, а деда как звать, а прадедушку?" - "Дедушку Петром
звать,  а прадедушку,  кажись, Пантелеем". - "Врёшь, вшивая твоя борода! -
загайкал на меня,  затопал ногами воевода, - он, должно, со второго барина
взятку-то ухапал поболе,  чем с первого.  - Твой дед не Пётр, а Гаврила, а
прадед не Пантелей, а Никанор. От его кореню ты и происходишь. И в списках
так...  Подать плетей сюда!" И принялись меня самошибко пороть. Тут, знамо
дело,  довелось мне признаться,  что и  от  этого Бородавкина я  вроде как
второй раз произошел.
     Максим Горшков уткнулся в шапку и заперхал сиплым хохотом, а глядя на
него, дружно всхохотнули и прочие. Пугачёв укорчиво сказал:
     - До смеху ли тут! Сказывай, дядя...
     - И только я,  батюшка ты мой,  вымолвил, что у меня-де прадедушка не
Пантелей,  а Никанор,  а родной отец мой не Иван,  а Гарасим,  как судьи с
воеводой затопали,  завопили:  "Ах ты,  холопская твоя душа! Как ты посмел
переменные речи  молвить?!  То  Пантелей у  тебя прадед,  то  Никанор.  За
переменные речи -  пытка!" Я аж закачался. Ну, думаю, порешат мою жизнь на
пытке-то.  Слышу,  оба  барина руготню из-за  меня  подняли:  "Мой он!  Не
отдам!" -  "Нет,  мой!" Да давай плеваться в морды, а тут и в волосья друг
другу вцепились. Судьи разнимать их кинулись и про меня забыли, а я чох за
окно да  на  Волгу,  да  в  чёлн,  -  так вот и  утёк.  Да  прямо к  тебе,
надёжа-государь, хошь казни, хошь миловай!..
     Пугачёв почесал за ухом, посмотрел вопросительно на судей, сказал:
     - Что же тебе надобно, обиженный?
     От тихого, уветливо произнесённого самим батюшкой слова "обиженный" у
мужика брызнули слёзы,  но, сделав над собою усилие, он сдержался. Глубоко
запавшие  глаза  его  вслед  за  слезами  вдруг  наполнились  яростью,  он
закричал, ударяя себя в грудь кулаком:
     - Дай мне,  надёжа-государь, человек с двадцать разбойничков, брошусь
я  помещиков резать...  Перво-наперво свово барина,  гвардии секунд-майора
Лукьянова,  жизни решу,  а  тут  воеводу устукаю да  двух бар тех,  что за
прадедушек чужеродных шкуру мне со спины спустили... Душа из них вон, дай!
     - Утихомирься,  друг мой,  - махнул рукой Пугачёв и, подумав, спросил
Бородавкина:   -   Вот  ты  гораздо  много  места  прошагал  -   ну,   как
крестьянство-то там? Приклонятся ли они ко мне, государю своему?
     - И не спрашивай,  надёжа-государь!  -  опять закричал Бородавкин.  -
Только дай  весточку,  да  подмогу какую  нито  пришли,  да  свою  грамоту
орлёную...  А  уж там...  Чего тут...  Ведь я к тебе тридцать шесть парней
привёл  да  четверых солдат беглых.  Шесть  самопалов у  них,  звероловы -
мужички-то...
     Военная  коллегия,  по  совету  Пугачёва,  постановила:  организовать
лёгкий полевой отряд,  во главе поставить сотника Калинина и челобитчика -
крестьянина Бородавкина,  снабдить их  манифестами для оглашения в  людных
местах  и  раздачи  населению,  направить отряд  в  сторону Волги,  указав
руководителям отряда  их  задачи:  разорять  помещичьи гнёзда,  провиант и
фураж доставлять на  барских и  крестьянских подводах в  Военную коллегию,
подымать народ именем государя Петра Фёдоровича Третьего.
     Подобных отрядов в двадцать пять, пятьдесят, а иногда и в сто человек
создавалось Военной  коллегией  всё  больше  и  больше,  благо  находились
охотники с горячими головами. Эти летучие отряды посылались во все стороны
от Оренбурга. Помимо того, то здесь, то там, в близких и весьма отдалённых
от  Оренбурга местах,  самостоятельно возникали мятежные "толпы" со своими
атаманами,  со  своими  полковниками,  а  иногда  и  собственными  Петрами
Фёдоровичами Третьими.  Особенно много  таких  "толп",  как  грибов  после
дождя, зарождалось в башкирских степях, а также на Южном и Среднем Урале.


                               Гяляаявяая X

              ВЕСЁЛАЯ ЗАСТОЛИЦА. МИТЬКА ЛЫСОВ ПЬЁТ ВОДИЧКУ.
                       "ГРАФ ЧЕРНЫШЁВ". ДВА ОФИЦЕРА


                                    1

     Ужин  проходил  шумно.  Витошнов  знал  старинные  проголосные песни,
дрожащим тенорком он  клал  зачин,  атаманы  подхватывали.  Пели  складно,
зычными голосами,  запивали водкой  и  господскими винами.  Пугачёв пил  с
воздержанием,  он выпил только четыре чары при общих тостах -  в честь его
здоровья, за Павла Петровича, за яицких казаков, за всю его армию.
     Плешивый,  брюхатенький, но упругий телом Митька Лысов тоже выпивал с
воздержанием,  стараясь  перелить  вино  в  стакан  соседа  или  незаметно
выплеснуть под стол. Однако он притворился пьяным и вёл себя занозисто. Он
старался всех уязвить,  ужалить,  за  последнее время вообще стал ядовит и
опасен, как гадюка. То начинал подсмеиваться над Иваном Твороговым, делать
оскорбительные намёки насчёт поведенья его супруги.  То встревал в дружный
хор  певцов  и  своим  бараньим голоском нарочно путал  песню,  искажал её
мотив.  То  подмигивал Пугачёву хитрым глазом и,  подёргивая свою козлиную
бородёнку, слюняво, под шумок, гнусил:
     - Ваше  императорское  величество!   Хи-хи-хи!..   Давайте  опрокинем
чупурышку за  здравие всемилостивейшей государыни Екатерины,  ведь  мы  ей
присягу чинили. Да, поди, и сам ты присягал ей... Хи-хи-хи...
     Пугачёв,  разговаривавший с  Падуровым,  так  сдвинул брови  и  таким
взором ожёг Митьку, что тот заёрзал по лавке, забубнил: "Не буду, не буду,
стрель тя в пятку!"
     Гостей было человек тридцать.  Кроме главных военачальников и  судей,
за  столом и  вдоль стен сидели наиболее видные из простых яицких казаков:
есаулы,  сотники,  старик Пустобаев,  а  также два каргалинских татарина и
царский толмач Идорка, увешанный кривыми ножами.
     Широкоплечий крепыш, с коротко подстриженными бородой и усами, Идорка
сидел против Пугачёва,  неотрывно глядел на  него восхищёнными глазами,  и
когда Митька Лысов начинал батюшке докучать, он, скрипнув зубами, хватался
за нож, ждал от бачки-осударя повеления.
     У печки,  возле маленького столика, торчал спиной ко всем поп Иван, в
рясе,  лаптях  и  архиерейской митре,  похищенной казаками  в  Егорьевской
оренбургской церкви. Поп к ужину приглашён не был, затесался сюда сам, без
зова,  однако Пугачёв,  увидя его,  разрешил ему  остаться.  Лицо  у  попа
широкое,  простое,  борода мочальная, в воспалённых глазах неуёмная тоска,
под глазами мешки,  а меж бровями резкая складка,  изобличавшая, что носит
отец Иван в  душе какое-то  незабываемое горе.  Никто не  знал его прошлой
жизни, да он об ней никому и не заикался.
     Хотя он был пьяница,  расстрига,  или, как его называли, "распоп", но
богомольная Ненила всё  же  видела в  нём носителя божественной благодати,
поэтому подавала ему пищу столь же усердно,  как и самому государю.  Возле
попа у стенки стоял штоф водки, отец Иван прикладывался к нему с усердием.
Ему уже,  верно, стало казаться, что начинается землетрясение, он хватался
за стол,  за стены,  дико кричал: "Спасайся, братия!" и силился подняться,
чтобы бежать,  но сделать этого был не в состоянии.  Гости, глядя на попа,
впадали в весёлый хохот.
     Седоголовый Витошнов,  раскрасневшийся,  пьяненький,  оперев локоть о
стол, голосисто затянул:

                    Как на Яике, на родной реке,
                    Собирались в круг все казаченьки.

     Его зачин  разом  дружно  подхватили.  Могучий  старичина  Пустобаев,
широко  разевая  заросший  густыми  волосами  рот,  рявкал   своим   басом
оглушающе. Не утерпел и губастый Ермилка, притащивший из кухни две большие
чаши со студнем из телячьих ножек. Он сунул студень на стол, тряхнул чубом
и  складно вплёлся в песню таким высоким,  почти женским голосом,  что все
посмотрели на него с приятностью.  Пробовал подстать и поп  Иван,  но  для
него  опять  началось землетрясение,  он снова заорал:  "Спасайся!" и едва
усидел на стуле. А песня гремела:

                    Атаман-боец кругу речь держал,
                    Кругу речь держал, сам приказывал:
                    - Вы, казаченьки прирубежные,
                    Вы не кланяйтесь каменной Москве.
                    Каменна Москва Яик выпила,
                    Осетров в реке всех повывела,
                    К нашей волюшке подбирается,
                    Нас в дугу согнуть собирается...

     Но  вот все набросились на студень.  Когда управились с  этим вкусным
блюдом,  запели весёлую - "Колечко, ты моё колечко". Давилин отворил дверь
на лестницу в кухню, крикнул вниз.
     - Эй, Ненила! Пироги-то готовы? Подавай!
     В кухне засуетились. Пироги были горячие, румяные, с рыбой, с мясом.
     - А где с узюмом пирог? - спросила своих помощников управная Ненила.
     - А эвот,  эвот!..  Я его ермилкиными портками накрыла, чтоб отволгла
корка, - ответила подслеповатая баба Лукерья.
     Молодая татарка, Ненила и подоспевший Ермилка потащили пироги наверх.
     - Ура!  Пироги плывут! - закричал застенчивый Ваня Почиталин и тотчас
же смутился.
     - Ура, ура! - подхватили падкие на еду казаки.
     - Караул!  Спасайся!  -  во всю глотку заорал поп Иван и, не выдержав
землетрясения, под общий хохот упал со стула.
     От горячих пирогов валил вкусный дух.
     - А вот с узюмом, самый сладкий! Ешьте, ешьте! - расхваливала сдобный
пирог румяная Ненила.
     - Гуляй,  ребята,  покамест Москва не проведала!  - занозисто ввинтил
свой голос в общий гомон Митька Лысов.
     - А что нам Москва? Мы сами себе Москва! - вскозырились казаки.
     - Хошь горько, да жидко! Давай ещё! - басит Пустобаев и пудовой лапой
тянется к вину. - С самим батюшкой гуляем, а не с кем-нибудь!
     - ...на  кораблике  уплыл,  -  продолжает  слегка захмелевший Пугачёв
рассказывать о своём прежнем житье-бытье. - Как взняли паруса, так ветрище
и  попёр  нас.  Таким-то побытом я и стал ходить из царства в царство,  из
королевства в королевство.
     Атаманы,  особливо же  чиновная казачья  молодёжь,  поспевали усердно
управляться с пирогами и с любопытством внимать речам обожаемого батюшки.
     - И наущает меня турецкий султан:  "Что же,  говорит,  ты по чужим-то
огородам шатаешься, у тебя, говорит, свой зелёный сад цветёт. Толкнись-ка,
говорит,  к орлам своим бородатым, к казакам, да присугласи, говорит, их к
себе.  А уж через них -  получишь ли, нет ли, что тебе по праву следует. А
так,  говорит,  ты,  ваше величество,  ни  за  что,  ни про что десять лет
мытаришься без места своего...
     - Вот султан-то и верно угадал,  -  проговорил опрятно одетый, всегда
трезвый Максим Шигаев.  - Казаки-то бородатые первые вас, ваше величество,
Пётр Фёдорыч, поддержали.
     - Ежели они первые подмогу дали мне, так первыми и в государстве моём
будут, - важно и громко произнёс Пугачёв и покосился на Митьку Лысова, как
бы  ожидая от него новых дерзостей.  -  Яицкое казачество у  самого сердца
моего.
     Митька Лысов прыснул в  шапку,  но  Шигаев,  сердито хлестнув его  по
спине рушником, как плетью, вопросил казаков:
     - Слышали,  молодцы, что батюшка-то изволил сказать? Мы первые у него
будем.
     - Благодарим,  благодарим!  -  закричали казаки  и  стали  чокаться с
Пугачёвым.   -   Будь  здоров,   отец  наш!   Жить  да  быть  тебе,  долго
здравствовать!
     - Благодарствую,  -  ответил Пугачёв и со всеми выпил. - Да, детушки,
придет пора-времечко,  да  ежели бог благословит,  я  на  Питенбурхе крест
поставлю,  а своей столицей ваш Яицкий городок объявлю.  И сотворю по всей
земле казацкое царство! И вечная будет всем воля!
     - Ура!  - закричала застолица, и все, кроме Лысова, снова чокнулись с
Пугачёвым.
     - А  с  изменниками  своими,  что  сгубить измыслили меня,  - ну,  не
прогневайся,  - как донесёт меня бог до Питера...  жарко будет им. Я им не
токмо что головы покусаю,  а черева из них повытаскиваю. Геть, злыдни! - и
Пугачёв, сверкнув углами глаз на Лысова, грохнул кулаком о столешницу. Все
вздрогнули,  стаканы  подскочили,  а  Митька Лысов,  схватившись за виски,
прянул прочь от Пугачёва.
     Чавканье,  бряк посуды постепенно стихали,  гости были сыты, холостые
казаки,  крадучись,  рассовывали себе по карманам куски пирогов, все стали
ещё   прилежней  вслушиваться  в   речи  Пугачёва.   Он   говорил  плавно,
неторопливо, делая паузы и внимательно всматриваясь в лица гостей.
     - А чем я не люб-то им был,  великим вельможам, генералам да князьям?
А  вот  послухайте.  Ещё  когда тётушка моя была жива,  Елизавета Петровна
(Митька Лысов опять хихикнул,  но тотчас зажал рот рукой),  а  потом и при
моём царствовании многие бояре да и середовичи шли своей волей в отставку,
уезжали на жительство в  поместья свои и  зорили своих бедных крестьян.  Я
зачал таковых нерадивцев к  службе принуждать,  и намеренье имел отнять от
них деревни, а их посадить на жалованье. А судей неправедных, кои с народа
последние потроха выматывают,  хотел я смерти предавать.  Как они увидали,
что я  крут,  навроде дедушки моего Петра Великого (Митька Лысов,  оскалив
гнилые зубы,  снова нацелился хихикнуть,  но  Шигаев крепко пнул  его  под
столом ногой) ...как  увидали они норов мой,  сразу тут и  умыслили всякие
козни мне чинить, яму копать подо мной. Как-то поехал я по Неве в шлюпке -
разгуляться,  они  меня  и  заарестовали и  разные поклёпы на  меня  стали
возводить.  И  быть бы мне убитым,  да господь не допустил коснуться главы
помазанника своего -  добрые люди спасли меня.  И  стал я  странствовать с
того времечка по свету, и какой только нужды я не претерпел...
     Пьяный Пустобаев,  распустив веником бородищу и приоткрыв рот,  сидел
за столом копна копной,  он смотрел в глаза батюшки, в три ручья лил слезы
умиления,  утирался скатертью.  А  Митька Лысов  крутил носом,  подмигивал
казакам, прикрякивал.
     - Да  что  уж  об этом толковать-то,  - продолжал Пугачёв задумчивым,
негромким голосом. - Вы сами ведаете, в каком несчастном виде обрели меня;
вся  одежонка-то  моя гроша ломаного не стоила - бродяга и бродяга!  А вот
теперь,  ежели его святая  воля  будет  (Пугачёв  усердно  перекрестился),
утвержду царство праведное, чтобы гарный порядок был и чтобы народ не знал
отягощения. А там от всех дел отрешусь, странствовать пойду!
     Он замолк,  и все молчали,  сидели смирнёхонько,  не шевелясь, только
Пустобаев всё ещё кривил рот от избытка чувства и посмаркивался в скатерть
да поп Иван, лёжа на полу, легонько во сне постанывал, охал.
     - Ну, а как же, Пётр Фёдорыч, держава-то российская? - спросил Максим
Шигаев и  прищёлкнул пальцами по  надвое расчёсанной бороде.  -  Как же  с
державою, ежели вы странствовать уйдете? Кто же царствовать-то станет?
     - А  на  царство пусть садится сын мой,  Павел Петрович,  -  подумав,
ответил  Пугачёв,   и  на  лице  его  изобразилась  скорбь,   правое  веко
задёргалось.
     Жизнерадостный Творогов,  взглянув  быстрыми глазами  в  загрустившие
глаза царя, ударил ладонь в ладонь, крикнул:
     - Братцы казаки! А ну, песню! А ну, притопнем!
     Вновь  стало  шумно.  Грянула весёлая хоровая.  Сытые  казаки  быстро
поднялись,  сбросили чекмени, оттащили спящего попа к сторонке, встряхнули
чубами и под пару балалаек да под пяток дудок пустились в пляс.
     За столом остались Пугачёв с Горшковым да Митька Лысов.  Оперев локти
о стол,  обхватив ладонями голову,  похожий на скопца, Горшков притворился
спящим, даже чуть похрапывал: ему необходимо знать, как будет вести себя с
государем полковник Лысов.
     Дмитрий Лысов,  ехидно  улыбаясь,  оттопырив зад  и  припав  грудью к
столу,  воззрился в  упор на  батюшку.  Шея  у  Митьки втянулась в  плечи,
сутулая спина ещё больше сгорбилась, лысина тускло блестела, он походил на
большую пучеглазую жабу,  которая вот-вот прыгнет на  Пугачёва и  вопьётся
ему в горло.  И верно:  он подъелозился по скамейке к батюшке, схватил его
левую  руку  повыше кисти  двумя  руками и  лукаво заглянул ему  в  глаза.
Пугачёв сверху вниз смотрел на него, настороженно и с гадливостью.
     - Давай,  давай,  давай мириться,  - забормотал Лысов пьяным голосом,
облизывая запёкшиеся губы.  -  Ведь  я  тебя в  тот-то  раз,  ей-богу,  по
ошибке...  пикой-то пырнул!  Хи-хи-хи!.. Ведь я люблю тебя, слышишь, шибко
люблю! А ты не веришь? Хи-хи-хи!..
     - Ты пообидел меня не пикой,  а иным манером,  - сказал Пугачёв. - За
пику, за окаянство твоё мы как нито ещё сквитаемся, а вот как за Харлову я
с тобой разочтусь, не ведаю... Пошто ты, бес, прикончил Харлову? Я ведь по
сей день скучаю о ней. - Пугачёв часто замигал, нижняя губа его задрожала,
он тихо, почти шёпотом, проговорил: - Жалко мне убиенную, вот как жалко!..
Может, такая одна на свете была, разъединственная!..
     Лысов  как-то  слабоумно  захихикал,   заперхал,  стал  крутить  руку
Пугачёва. Тот с сильным напряжением сказал:
     - Брось, а нет - ударю!
     - Ты,  брат,  не пугай,  не пугай!  Хоть ты и Пугач,  а я не шибко-то
пугаюсь тебя,  Емельян Фёдорыч,  то,  бишь,  как  тебя...  Пётр  Иваныч...
Тьфу!..   Пётр   Фёдорыч...   Хи-хи-хи!..   (Максим   Горшков,   всё   ещё
притворявшийся спящим,  сквозь топот залихватских плясунов,  сквозь шум  и
песни с  трудом ловил речь Лысова.)  Ведь Чика-то  поведал мне  по  чистой
совести,  кто ты  есть.  Царь,  царь!  Ваше величество!  Хи-хи-хи!  Да ты,
батюшка,  не страшись: ведь здеся все пьяные, вишь, как орут, наш разговор
никому не чутко.  А я,  видит бог,  люблю тебя, а вот ты злобишься на раба
своего,  рад бы  живьём меня схрупать,  да  я  ершист,  уколешь глотку-то,
батюшка,  Емельян Фёдорыч, то, бишь, как тебя?! - брызгая слюной, бормотал
Лысов, а сам всё накручивал-крутил руку батюшке.
     В  глазах Пугачёва загорелись злобные огни,  он хотел крикнуть,  чтоб
вывели Митьку вон,  или выхватить саблю и  смахнуть гадюке голову.  Однако
последним усилием воли он сдержался, только зубами заскрипел и вырвал руку
из лап Лысова. Тот чуть не опрокинулся на пол от сильного рывка.
     - Хи-хи-хи!.. Силён, силён, слов нет! А слажу с тобой, ей-ей - слажу!
Ишь ты... царь!
     Тут,  бросив прикидываться спящим,  вдруг вздыбил коренастый, угрюмый
Максим Горшков. Уперев кулаки в стол, он хрипло сказал Лысову:
     - Ты что? Ты это что тут раскудахтался?
     - А ты,  голомордый чёрт, чего чепляешься?! - вскочив, закричал Лысов
на безбородого, безусого Горшкова и выругался матерно.
     Горшков  мигнул  наблюдавшему  их  разговор  Шигаеву,   и   оба  они,
пробираясь между плясунами, быстро вышли.


                                    2

     Между тем веселье было в полной  силе:  присвист,  балалайки,  дудки,
плясы - дом дрожал.  Грузно кидаясь вправо-влево,  тряс боками семипудовый
Пустобаев, разухабисто выкрикивал:
     - Эх, кахы, кахы, кахы! Эх! Кахы, кахы, кахы!
     Вёрткий  Падуров  выкручивал с  носка  на  каблук  забористые штучки.
Скакали  весёлыми козлами  Иван  Александрыч Творогов в  паре  с  атаманом
Овчинниковым.  Возле них крутились каруселью,  взвизгивали, гикали молодые
казаки.  Вот  втёрлась  в  круг  танцоров  пышнотелая  Ненила,  за  ней  -
молоденькая черноглазая татарка,  за  ней -  подслеповатая полупьяная баба
Лукерья в новых липовых лаптях и чубастый Ермилка с наклеенными под носом,
смеха ради, чёрными усами. И всё это - живое, пёстрое - загайкало, с силой
завертелось в вихре.
     Митька Лысов,  продолжая ругаться и  бубнить,  схватил самую  большую
кружку,  до краёв наполнил её вином и  с жадностью,  единым духом,  выпил.
Затем грохнул кружку об пол,  вскочил на стол,  спиной к Пугачёву, и диким
голосом заорал что-то несуразное в толпу.
     - Полковник Лысов, слезь! - озлобленно выкрикнул из хоровода плясунов
разгорячившийся атаман Овчинников и резко взмахнул рукой: - Геть! Государю
смотреть мешаешь.
     - Ха! Государь... - истошно, стараясь заглушить шумливый, беснующийся
в плясе хоровод,  закричал Лысов.  -  Знаю,  знаю я, кто батюшка-то наш...
Емелька Пугач он,  вот кто!  В манифестах государыни всё пропечатано...  -
Он, видимо, потерял всякую волю над собой и безудержно катился в пропасть.
- Гей,  казаки! Выбирай меня едино... единодержавцем... Завтра же Оренбург
возьмём, по колено в золоте ходить станем, в господском вине купаться!
     Пугачёв впился руками в локотники кресла:
     - Заткните ему глотку!
     Горбоносый Овчинников, схватив Лысова за ворот ярко-красного чекменя,
уже сдёрнул буяна со  стола,  опрокинул его на  пол,  начал душить.  Лысов
отчаянно барахтался, хрипел.
     - Стой,  Авдей Афанасьич! Не трог полковника! - кинулся к Овчинникову
прибежавший с улицы Максим Горшков,  -  он в меховом чекмене,  в шапке и с
плёткой через плечо.
     Пляска чуть приостановилась,  наиболее трезвые казаки уже  вытягивали
шеи,   стараясь  всмотреться  и   понять,   что   такое  среди  начальства
приключилось.
     - Митя,  друг!  -  меж  тем  обратился Горшков к  Лысову.  -  Что  ты
наделал... Ведь тут тебя... Ах, друг!.. Пойдём, Митя, тихо-смирно на улку.
     - Макся, ты? - проквакал насмерть испугавшийся Лысов и стал чихать. -
Этот  сволота  Овчинников...  за  горло...  головушка гудит.  Охмелел я...
Пойдём, пойдём скорей.
     Была звёздная ночь с морозцем. Свежий воздух благотворно вламывался в
грудь, охлаждал взбудораженную кровь, прогонял хмельной удар из головы. Во
дворе уныло тявкала продрогшая собака,  гремела цепью. У высокого столба с
сигнальным колоколом  маячили  чёрными  тенями  два  неподвижных человека.
Вдоль прясла привязаны казацкие лошади,  они хрупали овёс,  отфыркивались,
всхрапывали.
     - Веди меня,  домой,  Макся,  я  тебе два  золотых перстня подарю,  -
бубнил Лысов. - Стой! Колодец... Водички бы. Душа горит, объелся. Чхи!
     Колодец был с высоким журавлем, с железной бадьёй.
     - Кто тебе,  Лысов, сказал про батюшку, что он Пугачёв? - сквозь зубы
прошипел Максим Горшков.
     - А сам Чика сказал, что вот кто.
     - Ой,  врёшь!  А  ежели и  так,  ежели проболтался кто  тебе,  так по
тайности,  да и зазря,  потому как ты сволочь,  -  скоргоча зубами,  шипел
Горшков,  -  ты всякому болты болтаешь.  Мы знаем,  как ты третьеводнись в
тверёзом виде нашим илецким казакам о  том же  самом брякал,  а  вчерась -
трём пленным гренадерам, их сомущал...
     - А вот буду брякать, буду! А вы...
     Он не договорил.  Сзади подскочил Идорка,  размахнулся, ударил Митьку
кирпичом по затылку. Тот враз уткнулся по плечи в колодезный сруб.
     - Спускай!
     Татарин схватил Митьку за ноги и  с  силой сбросил его вниз головой в
колодец.
     Загремела собачья цепь, залаял Шарик. За высоким тыном, вдоль дороги,
громко переговариваясь,  ехал казачий дозор.  Во дворце, сквозь подёрнутые
морозом  стёкла,  тускнели  огоньки,  просилась  наружу  заунывная степная
песня.
     - А где Митя?  -  спросил Андрей Овчинников вошедшего в шумное зальце
Горшкова.
     - Воду пьёт,  -  басом сказал Горшков и  задвигал бровями;  глаза его
хмурые, неспокойные, взбаламученное сердце гулко колотилось.
     Казаки с  Витошновым дружно выводили песню.  Затем,  усталые,  сытые,
принеся  благодарность государю,  начали  расходиться по  домам.  Остались
только ближние.
     Поднялся с  полу проспавшийся поп Иван,  разыскал митру,  истоптанную
каблуками  плясунов.   Качая  головой  и  причмокивая,   он  выправил  её,
пообчистил,  водрузил на  кудлатую голову,  поклонился Пугачёву в  пояс  и
поблагодарил за угощенье.
     - Не обессудь,  -  ответил мрачный Пугачёв. - Пошто ты в архиерейском
колпаке-то?
     - А  как  я  могу в  другом виде пред очами отца отечества,  государя
самого, явиться?
     - Изрядно говоришь.  А  на  ногах  лапти...  Пошто  вы  ему,  господа
атаманы, сапожнишек не добудете?
     - Ох, царь батюшка, - опустил поп голову, - добывали мне благодетели,
добывали... да я... я возьму да и пропью, благословясь. Вот все корят меня
- пьяница, пьяница! А чего ради винопивцем-то стал аз, грешный, об этом-то
никто не спросит.
     - Ну,  ступай себе, отец Иван, ступай! Да не жри винцо-то зря, а то я
выгоню, а нет - так плетьми велю выдрать.
     Чем свет труп Дмитрия Лысова был извлечён из колодца и повешен. Палач
Иван Бурнов вздымал его на виселицу охотно и с лёгким сердцем.  А  ближние
всё ещё сидели с государем вмолчанку,  грызли поджаренные арбузные семечки
или вели разговор о пустяках.  О скандальном же поступке Лысова  никто  не
вымолвил слова. Пугачёва стало клонить ко сну. Последним уходил от хозяина
Шигаев.
     - А где же полковник Лысов,  запьянцовская голова?  - спросил Шигаева
Емельян Иванович. - На фатеру, что ли, увели его, али под арестом?
     - Нет, ваше величество, - ответил Шигаев резко. - Подмок он маненько,
ну так и подвесили его... сушиться.
     Пугачёв не вдруг понял. А поняв, сказал глухо:
     - Так, так... Что ж, сам в петлю влез...
     По армии было объявлено:
     "Постановлением Военной коллегии полковник Дмитрий Лысов, уличенный в
государственной измене и беззаконных грабежах середь населения, приговорён
к казни смертию, что и совершено".
     Труп  Митьки висел три  дня,  на  четвёртый был  брошен в  овраг,  на
съедение волкам и хищным птицам.


                                    3

     По  прибытии в  Берду  Перфильев сразу  направился к  своему  доброму
знакомцу,  с которым важивал в Яицком городке хлеб-соль,  главному атаману
Овчинникову. Атаман с грамотным молодым казаком Ершиком проверял записи по
выдаче казакам жалованья: Ершик диктовал цифры, атаман щёлкал на счётах.
     - Ба! Перфиша! Да откудов это ты? - воскликнул Овчинников, поражённый
столь  нежданной встречей с  другом.  Обнявши  гостя,  он  отправил Ершика
домой,  а свою прислугу -  форсистую,  в скрипучих сапогах и бусах Фросю -
послал к Горшкову: - Добудь-ка нам, девонька, весёленький штоф хмельничку!
     Гость и хозяин остались одни.  Перфильеву сорок три года,  Овчинников
был  почти на  десять лет  моложе его,  а  уже  имел при  Пугачёве высокое
звание.  За  короткое время атаманства он привык властвовать,  был строг и
твёрд характером.  Серыми умными глазами уставился он на гостя с некоторым
подозрением. На него исподлобья смотрел Перфильев; его некрасивое, изрытое
оспой лицо было сурово.  Так они старались испытать один другого. Да оно и
понятно:  время  стояло  необычное,  смутное,  когда  нельзя поручиться не
только за приятеля, но и, дико сказать, - за самого себя.
     Вспомнив, однако, про свою давнишнюю дружбу, они оба, как по уговору,
облегчённо захохотали. Овчинников потрепал приятеля по плечу, сказал:
     - Толкуй-ка, брат, толкуй!
     - А я,  друг,  из Петербурга,  Андрей Афанасьич,  -  пряча завилявшие
глаза, пробасил Перфильев. - А как прослышал, что здеся-ка объявился своею
персоной государь, не стерпел, бросил все дела, да тайком и ударился сюда,
послужить хочу батюшке.
     - Хм...  -  недоверчиво хмыкнул  длиннолицый,  горбоносый Овчинников,
оглаживая кудрявую,  как овечья шерсть, бороду. - Да ведь ты же был нашими
казаками послан в Питер по войсковым делам. Как же ты, не окончивши делов,
улепетнул оттудова?
     - А чего же попусту поклоны там терять, Андрей Афанасьич? Рассудил я,
что милости искать сподручней у самого государя.
     - Так-то  оно так,  теперича мы  и  сами резолюции кладём,  -  сказал
Овчинников.  -  Только нам,  яицким казакам,  все  милости от  пресветлого
государя уже дадены по  манифесту его.  А  вот,  ответь-ка  мне:  каким ты
побытом из  Питера мог  вырваться самовольно?  Да  тебя уже двадцать разов
изловили бы,  покудов ты  сюда ехал.  Сдаётся мне,  лукавишь ты,  Перфиша,
чего-то, какую-то утайку творишь от меня.
     Перфильев надул  губы,  отвернулся,  побарабанил пальцами  по  столу,
затем с сердцем сказал:
     - Не чаял я, что этак примешь меня, Андрей Афанасьич, с подозрением с
таким.
     - Вот и обидно,  что своему приятелю врёшь ты.  Сознайся, ведь врёшь,
Перфильев?  Я,  брат,  но терплю этого.  У нас,  брат, знаешь, как? У нас,
брат, здеся-ка строго!
     Перфильев взглянул в  серые похолодевшие глаза Овчинникова и  сказал,
вздохнув:
     - Ну,  слушай!  Опасался я  тебе открыться-то,  понимаешь?  Как бы ты
простой казак,  так  моя  душа вся  пред тобой настежь была,  а  теперь ты
самоглавный атаман. Эвот у тебя сабля-то какая, вся в серебре да золоте, и
чекмень с позументом. Думал, наляпаешь на себя лишнего, так ты...
     - А  ты  говори,  говори о  деле-то,  а  то  девка скоро вернётся,  -
нетерпеливо сказал Овчинников и раскинул по столу крепкие руки.
     - Прямо,  без утайки скажу,  -  решительно начал Перфильев.  - Послал
меня  сюда  граф,  Алексей  Григорьич Орлов  и  дал  повеленье казаков  от
самозванца отвращать,  чтобы они от него отстали да связали бы его. Тогда,
сказал мне граф Орлов, вы и все милости от государыни примете...
     - Вот видишь,  Перфиша,  не прав ли я  был,  что в  подозрении держал
тебя?  -  тяжело задышав,  сказал Овчинников и  нахмурил брови.  Наступило
томительное молчание. Затем Овчинников заговорил:
     - Начхай ты  на  этого Орлова,  мы  сами  здеся-ка  Орловы-Чернышёвы,
графья!  Плюнь,  говорю, да служи верно батюшке - он точный государь, Пётр
Третий.  Эвот  его  даже  офицеры признают.  Недавно Горбатов,  офицер  из
Оренбурга,  перебежал к нам,  так и он в государе уверился довольно. А что
Екатерина нашего государя злодеем обзывает,  так это её дело:  ей податься
некуда,  ей так и так надобно простой народ обмануть. Идём, идём, Перфиша,
к государю нашему, откройся ему во всём...
     Пугачёв только что вернулся с Маячной горы,  куда он ездил с офицером
Горбатовым,  дававшим ему  наглядное пояснение,  как Оренбургская крепость
устроена.
     Войдя во дворец,  Овчинников велел Перфильеву обождать в прихожей,  а
сам,   прихрамывая,  прошёл  в  золочёное  зальце  и  доложил  Пугачёву  о
приехавшем из Петербурга казаке.
     - Покличь!  -  сказал Пугачёв. - А сам ты, Андрей Афанасьич, шагай до
Военной коллегии,  пущай все  сюда идут.  Надо нам под Уфу человека слать,
чтобы обначалить дело  наше,  полагаю Чику  туда  спосылать,  благо он  на
Воскресенском заводе, не столь уж далече от Уфы-то.
     - Отменно,  ваше  величество,  рассудить изволили!  Чика хорош будет.
Ну-к, я пошёл в коллегию.
     Войдя  к  царю  и  взглянув  на  чернобородого плечистого человека  в
простой казачьей одежде и  в  длинных валенках,  Перфильев сразу  заскучал
сердцем.  "Вот так царь, - подумал он, - мужик - мужик и есть... Ах, сукин
сын Овчинников!"  -  и повалился Пугачёву в ноги.  Сделал это вопреки всем
своим мыслям,  как если бы кто с  силою толкнул его:  на колени!  -  столь
повелителен был взгляд у этого детины.
     - Встань и расскажи, что ты в Питенбурхе делал?
     - Был по войсковому делу там,  да не дождавшись резолюции, коль скоро
услыхал,  что  вы  здеся-ка  объявились,  бежал,  чтоб служить вам верой и
правдой.
     - Истину ли говоришь мне,  есаул?  Не кривишь ли? Не шпионствовать ли
прибыл к нам? Ась?
     - Нет, ваше величество, супротив вас я никакого намерения не имею. Не
такой я человек, чтобы...
     - Ой ли? Ну, гарно, гарно... В таком разе оставайся, служи верно, как
все казаки ваши мне служат,  -  Пугачёв разглядывал Перфильева в упор.  Он
казался ему человеком твёрдым,  воинственным и как будто честным.  Лишь не
нравились глубоко запавшие глаза  казака,  то,  как  исподлобья,  сурово и
хмуро, смотрел он. - Ну, иди с богом!
     Когда Перфильев вышел через сени  на  крыльцо,  охрана яицких казаков
расступилась перед ним. Его все знали, спрашивали наперебой:
     - Каким  побытом пожаловал к  нам,  Афанасий Петрович?  Ну,  каково в
Питере?  Каково в дороге?  Поди,  государыня-коварница войско по нашу душу
шлёт?
     - Нет,  не бойтесь, братья казаки, - здороваясь со знакомыми, говорил
коренастый,  небольшого  роста  Перфильев,  рыжеватые  щетинистые усы  его
топорщились.  -  В  Питере есть слых,  что  промежду великим князем Павлом
Петровичем и  его матерью чёрная кошка юлит.  Быдто бы  Павел-то  Петрович
сторону родителя держать собирается, Петра Фёдорыча!
     - Дай-то бог! - откликнулись хором казаки.
     Перфильев,  умный и  бывалый,  после краткой встречи с Пугачёвым враз
почуял в нём человека стоящего,  сильного духом. "Эка диво, что в мужицком
шебуре!  Он  ведь с  похода прибыл...  А  вот  как взглянул в  глаза,  так
насквозь,  кажись,  и усмотрел меня.  Эх,  дурак я,  дурак!..  Не открылся
сразу! Беспременно открыться надо. Все начистоту доложить!"
     К  явившейся во  дворец Военной коллегии Пугачёв вышел не  вдруг.  Он
облёкся в нарядный,  с позументами кафтан,  в бархатные, малинового цвета,
шаровары, в жёлтые татарские, шитые шелками, сапоги.
     Иван Почиталин вытащил из кармана бутылку с чернилами, Максим Горшков
- свою. Поднялась вслед им из кухни Ненила, зашумела:
     - Это чего же вы,  молодцы,  озоруете? Склянок поганых понатыркали на
чистую скатерть... Опрокинете, кому стирать? Уберите!
     Почиталин  с  Горшковым,  оробев  крикливой  бабы,  сняли  чернильные
бутылки. Ненила сдёрнула скатерть, сказала:
     - Ладно,  и  на  голом столе наварачкаете бумажонки-то,  не  бо знать
какие  писаря великие!..  -  Она  пренебрежительно крутнула носом.  -  Эта
скатерть батюшке дарёная... Сама Стеша Творогова препоручила ему... Ой, да
уж...   Не  глядели  б  мои  глаза...   Чего  пялишься-то  на  меня,  Иван
Александрыч?  Не узнал? Твоя хозяйка батюшке скатёрку-то приперла!.. Твоя,
твоя!
     - Геть на кухню! - притопнул на неё появившийся на пороге Пугачёв.
     Ненилу как  ветром сдунуло.  Иван  Творогов,  вдруг помрачнев,  метал
косые  взгляды  на  батюшку  и,  потеребливая чёрную,  в  крупных  кольцах
небольшую бороду свою, сидел всё время молча.
     Пугачёв  приказал думному  дьяку  Ивану  Почиталину составить именной
указ  Чике-Зарубину,  находившемуся  на  Воскресненском  заводе,  чтоб  он
немедля отправлялся в  Уфу  и  принял начальство над  всей собравшейся там
толпой усердных государю воинов.
     - Окромя  того...  Ну-ка  ты,  Горшков,  возьми бумажку,  подобротней
которая,  голубенькую, да напиши Ивану Зарубину тако: "Я, божией милостью,
Пётр  Фёдорыч Третий,  император,  тебя,  Зарубина-Чику,  облекаю навсегда
полной мочью. И всем, как военным, тако и гражданского и церковного званья
особам,  тебе  во  всём  покоряться.  Облекаю тебя  полной мочью казнить и
миловать".
     Пока  Горшков,  сопя  и  выделывая губами натужливые гримасы,  писал,
Пугачёв,  наморщив  полуприкрытый чёлкой  лоб,  выискивал в  своей  памяти
знаменитых генералов, с коими приходилось ему встречаться. "Граф Чернышёв,
с ним мы Берлин брали!" - мысленно воскликнул Пугачёв и спросил Горшкова:
     - Ну,  что,  господин секретарь,  написал,  что ли?  Пиши ещё...  как
его...  лескрип:  "И жалуем мы тебя,  Ивана Зарубина,  в  графы Чернышёвы.
Отселева  ты   больше  не  Зарубин-Чика,   а   именоваться  тебе  по  всей
государственной форме тако:  граф  Чернышёв..."  Господа Военная коллегия,
поздравляю вас  с  новым  произведённым графом!  И  напредки нам  надобно,
внушения ради,  званья  графьёв да  князьёв раздавать достойным.  Давилин,
прикажи,  чтоб из  пушки три  раза вдарили в  честь нашего казацкого графа
Чернышёва.   А  ты,  Овчинников,  не  забудь  объявить  по  полкам,  чтобы
честь-честью касаемо чина и порядка.


                                    4

     С   казнью  полковника  Лысова  воздух  очистился:   атаманы  и   все
приближённые вздохнули свободнее.  На  душе  Пугачёва тоже полегчало,  как
будто ему вырвали больной, сгнивший зуб.
     За последнее время Дмитрий Лысов стал вносить в армию начало распада.
По природе предприимчивый и  коварный,  он явно горел завистью к Пугачёву,
умышлял тем или иным манером свалить его, захватить власть и объявить себя
"не каким-то там царём",  а доподлинным "казацким батькой". В этом духе он
и  действовал:   копил  богатства  для  подкупа  нужных  людей,   старался
расположить к  себе  казачьи  низы,  крестьян и  солдат.  Привлёк на  свою
сторону офицера Волжинского.  Эти кривые, но далеко нацеленные пути Лысова
впоследствии узнались.
     Пугачёвскому штабу довелось принять меры,  дабы  на  корню прикончить
брожение в  армии.  Военной коллегией было  предано казни двенадцать явных
изменников.  А  когда  начались  побеги  заговорщиков,  беглецов ловили  и
немедля  вешали.  "Нечего злодеям мирволить,  -  говорил Емельян Иваныч  в
Военной  коллегии  и   добавлял  с  угрозою:   -   Я  ещё  доберусь  и  до
шатунов-паскудников, кои не прочь повоздыхать об участи изменников... То в
понятие воздыхатели не  берут,  что не укроти мы бешеного пса -  он тысячи
невинных загубит!"
     Большую, полезную для порядка работу среди казаков, крестьян и солдат
вели офицер Горбатов, атаман Витошнов, Горшков, Шигаев, полковник Падуров,
отчасти офицер  Шванвич.  К  речам  депутата Большой комиссии,  полковника
Падурова,  всегда  носившего  на  себе  депутатский  золотой  знак,  народ
относился с  особым доверием.  Верили люди и слову Горбатова,  они уважали
его как офицера, самовольно передавшегося батюшке.
     - Мы,  как люди образованные и в Петербурге подолгу жившие, - говорил
Горбатов,  - можем вас заверить, что тот, который называет себя государем,
есть истинный государь Пётр Третий,  уж  вы никакого сомнения не держите в
мыслях.   Он  и  в  военном  деле  искусен,   и  ум  у  него  крепкий,   и
государственные знания его предостаточны,  да  и  по  портретам зело схож,
только что бороду отпустил.
     Эти речи говорились не  как заранее приготовленные,  а  как случайные
дружеские  беседы  во   время   обычных  учебных  стрельбищ  при   полевых
экзерцициях. Пугачёву было известно усердие офицеров, он прислал в подарок
Горбатову и Шванвичу по отличной шубе.
     Офицер Волжинский,  живший в одной избе со Шванвичем, был арестован и
казнён. Ему вменялась в вину государственная измена. Он подговаривал своих
гренадер сесть ночью на казацких коней и  мчать к  губернатору Рейнсдорпу.
Выдали его сами же гренадеры,  в том числе денщик Шванвича,  старый Фаддей
Киселёв.  Он ещё в  походе усумнился в  Волжинском и  непрерывно следил за
ним.
     Вскоре после казни Волжинского в избу к Шванвичу с небольшим мешком в
руке вошёл Андрей Горбатов.
     - Здравствуйте,  Шванвич,  -  поприветствовал  он  молодого человека,
читавшего возле окна книгу.  - Вы не удивляйтесь,  что я вломился  в  вашу
келью без зова.  Меня полковник Падуров направил к вам в сожители. Которая
койка Волжинского?  Эта? Чудесно! Жизнь есть жизнь, война есть война! Один
уходит - другой - на его место! - Он бросил мешок в угол, снял шубу.
     Молодые люди пожали друг другу руки.  В  связи с  изменою Волжинского
юный  Шванвич приметно насторожился и  с  людьми держал себя  замкнуто.  С
Горбатовым он уже успел встретиться несколько раз, Горбатов был симпатичен
ему.
     - Слушайте, Горбатов, я ласкаю себя надеждой, что мы сойдёмся хорошо.
     - Что ж,  Шванвич,  я буду рад этому... Вот дурак какой сожитель ваш,
Волжинский этот,  -  продолжал он. - Взял да и сгубил себя безрассудно. Да
разве  побеги устраивают так?..  Сущий дурак!  Без  меры  болтал и...  всё
прочее.
     Горбатов отдёрнул занавеску в кухню, заглянул на печку, спросил:
     - Вашего личарды, Киселёва, нету?
     - За бараниной ушёл.
     - Так  вот,  -  раздумчиво  сказал  Горбатов,  провёл  пальцами,  как
гребнем, по волнистым белокурым волосам, сел на кровать и уставился в лицо
Шванвича тёмными улыбающимися глазами.  -  Так вот,  Шванвич,  можно нас с
вами поздравить: мы оба на службе у самозванца... Да, да, у самозванца! Но
какого! Талантлив, как сто чертей...
     - О каком вы самозванце?  -  воскликнул Шванвич с явным притворством,
тем не  менее вздрогнул,  как при ударе.  -  Он  же царь,  Пётр Третий.  Я
безоглядно почитаю его таковым.
     - Ай,  ай,  Шванвич!  Как не  стыдно прикидываться!  -  по-серьёзному
возразил Горбатов,  глаза его перестали улыбаться. - Он такой же царь, как
царица Екатерина -  матерь всех скорбящих. Оба неплохие актёры, только наш
играет по воле народной, а та - под дудку сиятельной знати... Что, не так?
     Шванвич  вскочил  с  табуретки и  принялся взволнованно вышагивать из
угла в угол.
     - Эге,  голубчик, Михаил Александрыч, да вы изменились даже в лице...
Уж не опасаетесь ли,  что предам вас?  Не бойтесь. Ведь вот я же нимало не
страшусь,  открыв с вами беседу по столь щекотливому предмету. Впрочем, вы
можете поступать, как вам угодно... К смерти я с равнодушием отношусь.
     - Да что вы,  Горбатов,  с ума сошли!  -  вскричал Шванвич с жаром. -
Какой же я предатель!
     - Успокойтесь,  успокойтесь!  Я к слову.  А что касаемо этой казацкой
затеи  с  мятежом  супротив  Екатерины,  то  прямо  скажу:  как  бы  мы ни
расценивали дело,  кончится-то оно печально.  И меня, и вас ждёт виселица,
плаха. Словом, наша приверженность к царю-лиходею нам даром не пройдёт. Вы
юны,  вы очень юны,  Шванвич,  и ещё не знаете,  на какую  месть  способно
вельможное дворянство...
     - Стойте!  - прервал его Шванвич, густо краснея и прихмуриваясь. - Вы
так  говорите,  такой держите со  мной  тон,  будто наперёд видите во  мне
труса.
     - Нисколько,  Шванвич.  Я  нимало не сомневаюсь в  вашем мужестве,  и
потому-то столь откровенен с  вами...  Да я и в помыслах не допускаю,  что
вы... что вы захотите повредить мне...
     - Я - вам? Ни-ко-гда!
     - Верю...  Итак,  извольте:  мы с  вами служим не царю,  а всего лишь
казаку Пугачёву.  И,  ежели угодно,  не ему,  а черни... И вот я спрашиваю
вас, бывшего офицера армии её величества, спрашиваю в упор: готовы ли вы в
полной мере  к  испытаниям судьбы,  связав себя службою с  самозванцем?  -
Горбатов,  сидя на  кровати,  засунул кисти рук  под мышки,  вытянул ногу,
глядел вприщур на Шванвича.
     Тот остановился, присел у стола, беспомощно вскинул голову.
     - Собственно,  об этом я ещё не думал как следует, - сказал уклончиво
и припал спиной к стене.  - Пожалуй, думал, но... не решил ещё вполне, как
быть.
     - Голубчик!  -  воскликнул Горбатов почти весело.  -  Да нам с вами и
решать-то нечего.  Обстоятельства за нас решили всё.  Нам с  вами в удел -
либо конец,  как Волжинскому,  от руки Пугачёва,  либо честная служба ему.
Какой ещё третий предвидите выход? Бегство?
     - Хотя бы...
     - Ах,  милый юноша...  Но ведь там,  куда вы убежите,  спросят вас: а
скажите-ка,  почему это  тридцать два чернышёвских офицера и  сам Чернышёв
предпочли измене мученическую смерть, а ты, голубчик, на кроватке у злодея
полёживал да под окошком книжечки читал?..
     Что вы  на  это ответите?  "Винюсь,  мол,  прошибся",  -  как солдаты
отвечают. "Ага, - скажут, - прошибся? Срубите этому офицерику голову, чтоб
он в другой раз не прошибался!" Ну,  так как,  Михаил Александрыч,  решена
наша судьба или не решена?
     Шванвич некоторое время молчал, грудь его вздымалась, на верхней губе
проступили капли пота.
     - Вы правы... Всё кончено, - глухо произнёс он и опустил голову.
     Глядя на него с лаской и жалостью, Горбатов продолжал:
     - Сущая правда говорится: "Попала в колесо собака - пищит, да бежит".
Так и мы. Впрочем, я-то сам в свою судьбу скакнул. А почему? Надобно знать
жизнь мою,  чтобы понять -  почему. Жестокая, нещадная жизнь!.. Как-нибудь
на досуге расскажу вам про себя.
     - Расскажите сейчас.
     - Нет,  после.  Итак,  мой  друг...  Друг,  не правда ли?  (Вспыхнув,
Шванвич кивнул  в  знак  согласия  головою.)  Итак,  дорогой  друг,  одна,
неизбежная для нас обоих,  развязка говорит нам о многом... И прежде всего
о том, что жизнь и долголетиея няаяшяеягяоя царя естья няаяшяая жизнь, его
преуспевание - няаяшя успех...  Да только ли наш? Ведь речь идет об участи
несметного числа людишек,  коим он,  речённый царь,  сулит вольную волю...
Читали  вы  его манифесты да указы?  Вот...  А ежели так,  то подь к чёрту
всякое колебание мыслей!..  Вытянем! А вытянем общее дело - спасём и себя.
Что, не так? Ей-богу, так!.. И ещё: вы, Шванвич, к нему, к царю-то нашему,
присматривались?  Присмотритесь-ка,  очень советую.  Конечно,  Вольтера  и
Монтескьё он сроду не читывал, зато в нём есть что-то такое... этакое, как
бы вам сказать?  Ну,  одним словом - силища! Такой человек, ежели что вбил
себе в голову,  запросто не сдаст. Такого за здорово-живешь не взять. Что,
не так?  Так,  так Шванвич!  Вы приметили,  как он атаманов своих в  лапах
держит!
     - Атаманы у него дельные, - отозвался Шванвич, оживляясь.
     - Дельные,  башковитые  и...  отчаянные!  -  проговорил  Горбатов.  -
Слушайте, Шванвич, а вы, надеюсь, чем-нибудь меня покормите?
     - Всенепременно! Сейчас придёт мой Киселёв, он нами и займётся.
     - И знаете что,  Шванвич, - после короткого раздумья молвил Горбатов.
- Я опять про нашего государя.  Особый он человек, широкой души человек и,
вдобавок,  немалого внутреннего зрения;  берёт сердце человеческое тёплым,
трепыхающимся,  берёт рукой уверенной... И вот, Шванвич, я дал себе клятву
служить ему до издыхания!
     Шванвич  в  волнении закинул  под  затылок  скрещённые руки,  прикрыл
глаза.
     - А я ещё буду с ним говорить,  - сказал Горбатов. - Всенепременно! И
по-серьезному! Душа в душу.
     Помолчав некоторое время, он продолжал:
     - Вы,  Шванвич,  наверно,  немало удивлены, что я вот так, вломился к
вам,  и  по первому же абцугу с самого щекотливого вопроса закрутил.  Ведь
так? Не изумляйтесь, милый юноша. Я многое слышал про вашего родителя, про
то,  например,  как он  вздумал подпортить ударом шпаги портрет красавчика
Орлова.  Ваш родитель человек честный, стойкий, с характером. И вы в него!
Я многих ваших гренадер расспрашивал про вас...  Ну,  так вот...  По этому
самому я с вами и откровенен.
     За  окнами  послышался нарастающий шум.  Горбатов приник  к  окну.  С
песнями, с криками шагали мимо избы подвыпившие казаки, человек сорок. Они
вели под руки какого-то коренастого, видимо почётного казака, с повязанным
через плечо белым полотенцем.  Впереди несли штоф,  а на капустном листе -
закуску.  Вот  приостановились,  подали  почётному  казаку  чарку,  подали
закуску, закричали "ура" и тронулись дальше.
     Вошёл, прихрамывая, старый гренадер Киселёв.
     - Что там за шум,  Фаддей? - спросил его Горбатов. - Кого это вели по
улице с песнями?
     - А это, ваше благородие, какой-то Перфильев прибыл. С самого Питера!
Его Перфишей казаки зовут. А кто он, в точности не ведаю. Уж я подумал, не
с  весточкой ли  какой к  государю от  Павла Петровича?  Был  слых,  будто
великий князь с маткой-то своей повздорил, полки сюда ведёт, отцу родимому
на помощь, нашему Петру Фёдорычу, амператору.
     Горбатов подмигнул Шванвичу и сказал, обращаясь к старику:
     - А  тебе матки-то Павла